282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Мариэтта Чудакова » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 27 декабря 2023, 16:40


Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +
2

К моменту присуждения премии Б. Пастернаку отношение к Нобелевским премиям в советском официозе стало двойственным, скользящим. Единственный в течение более чем полувека русский писатель-лауреат И. Бунин для советской власти оставался прежде всего эмигрантом, а значит, его премия не засчитывалась в прибыток русской литературе, тем более что и само представление о русской литературе было разрушено – и официальной пропагандой, и реальным положением дел.

Сам Бунин, заметим, ощущал остроту ситуации, глубоко переживая коллизию «русский писатель вне России и ее читателя». Суть переживания он сформулировал в Нобелевской речи: «Впервые со времени учреждения Нобелевской премии вы присудили ее изгнаннику»[315]315
  Нобелевская премия по литературе: Лауреаты 1901–2001. СПб., 2003. С. 74.


[Закрыть]
. Именно Бунин и своей речью, и самим поведением на церемонии[316]316
  «Во время торжественного вручения премии в Стокгольме, разыгранного как великолепный спектакль, другие лауреаты держались с веселой непринужденностью, как бы участвуя в красивой светской игре. Бунин же, бледный от волнения, взошел на эстраду медленным торжественным шагом как на трагические подмостки истории» (Мальцев Ю. Иван Бунин. М., 1994. С. 274. Цит. по: Гордиенко Т. В. К истории награждения И. А. Бунина Нобелевской премией // И. А. Бунин и русская литература XX века. М., 1995. С. 225).


[Закрыть]
первым придал присуждаемой русскому писателю Нобелевской премии то самое сверхлитературное значение, которое впоследствии имел в виду Солженицын, мечтая о ней в годы, предшествовавшие его литературной и иной известности.

Первое сообщение в советской печати было помещено в «Литературной газете» мелким шрифтом под рубрикой «За рубежом» (без подписи):

«По последнему сообщению, Нобелевская премия по литературе за 1933 год присуждена белогвардейцу-эмигранту И. Бунину. Факт этот ни в какой степени не является неожиданностью для тех, кто пристально присматривается в течение последнего времени к подозрительной возне в болоте эмиграции. Возня эта особенно заметно усилилась с тех пор, как в 1932 году был пущен слух, что очередная премия по литературе будет отдана… Максиму Горькому. Наивные Митрофанушки всерьез поверили, что буржуазная академия, для которой даже Л. Толстой оказался в свое время слишком страшным радикалом, увенчает нобелевскими “лаврами” пролетарского писателя, беспощадно разоблачающего ложь и гниль капиталистического строя и призывающего массы под знамена ленинизма.

В противовес кандидатуре Горького, которую никто никогда и не выдвигал, да и не мог в буржуазных условиях выдвинуть, белогвардейский Олимп выдвинул и всячески отстаивал кандидатуру матерого волка контрреволюции Бунина, чье творчество, особенно последнего времени, насыщенное мотивами смерти, распада, обреченности в обстановке катастрофического мирового кризиса, пришлось, очевидно, ко двору шведских академических старцев»[317]317
  И. Бунин – нобелевский лауреат // Литературная газета. 1933. 29 ноября. С. 5.


[Закрыть]
.

Второе сообщение начиналось воспроизведением портрета Бунина, «верного приверженца царской монархии и самой отвратительной буржуазной коммерции», будто бы рекламирующего своим изображением и именем продукцию какой-то фирмы. После статьи под названием «Бунин, Горький и Шведская академия» шло пояснение «От редакции»:

«Награждение эмигранта Бунина Нобелевской премией вызвало в буржуазном мире, как и следовало ожидать, восторженные отклики со стороны всех реакционных и белогвардейских элементов и резко отрицательные со стороны радикально настроенной, критически мыслящей интеллигенции. Мы помещаем статью Виктора Сванберга, известного шведского критика, доцента по истории литературы, напечатанную в стокгольмском журнале “Тиден”»[318]318
  Литературная газета. 1934. 18 января. (Надо ли добавлять, что никаких выходных данных статьи в шведском журнале газета не указала?)


[Закрыть]
.

Подчеркнем: речь ведется не о советском, а о пролетарском писателе, которому «буржуазия» заведомо не может дать премию, а он не мог бы, видимо, принять ее из буржуазных рук.

Но внутри Советского Союза в это же самое время (в 1932–1934 годах) по воле власти происходило перераспределение, перестраивание оппозиций (еще не зафиксированное – по особенностям ситуации, в которые мы здесь не вдаемся, – в «Литературной газете»). В применении к литературе исчезало слово «пролетарский», а с ним и противопоставление буржуазный – пролетарский (как и пролетарская литература – попутническая литература). Функцию слова «пролетарский» брало на себя слово «советский», ставшее краеугольным камнем публичной (устной и письменной) речи. Именование «советская власть», утвердившееся сразу после Октября, оказалось удобной ширмой для реальной власти.

Идея создания Союза советских писателей, на наш взгляд, во многом основывалась на понимании Сталиным удобства этой тотальной двусмысленности слова «советский». Можно сказать, одна двусмысленность – всевластие правящей компартии при подчиненных ей Советах – порождала другую. В словосочетаниях «советский писатель», «советская литература», «советская культура» определение могло обозначать географическое понятие – нечто находящееся в Советском Союзе, к нему, так сказать, приписанное; могло иметь идеологический смысл (в Толковом словаре русского языка в 1940 году выделено это значение: «Соответствующий мировоззрению и практическим задачам рабочего класса, преданный советской власти»; примеры – «вполне советский человек, советски настроенный человек»), а могло истолковываться, и вскоре только так и истолковывалось, в обоих смыслах одновременно. Возник неписаный запрет на пейоративные высказывания со словом «советский». Не могло, например, существовать в публичной речи словосочетание «плохой советский роман». В этом случае первое, географическое значение (роман, написанный в Советском Союзе) тут же затоплялось вторым, идеологическим, и словосочетание саморазрушалось, поскольку в сознании говорящего (точнее, задумавшего так сказать) моментально вытягивалась причинно-следственная цепочка: если написан в СССР – значит, напечатан, если напечатан – значит, советским издательством; советское издательство… здесь и включалось табу. А когда публично подвергали критике романы и издательства, то их уже не называли советскими. А словосочетаний «не советский» или «не вполне советский», которые открыто основывались бы на втором из указанных значений краеугольного слова, в публичной речи, к этому времени введенной в узкие рамки сформировавшегося идеологического словаря, уже практически не существовало.

Объявив в 1932 году всех пишущих советскими писателями и узаконив это в 1934 году образованием Союза советских писателей, Сталин тем самым объявил о равенстве в контексте неравенства – ведь в стране было огромное количество лишенцев, то есть людей не или не вполне советских, хоть и стопроцентно советских в географическом смысле (вплоть до новой сталинской же конституции). В ажиотаже полуистерической (см. стенограммы Первого съезда ССП) радости от оказанного писателям «высокого доверия» тогда осталось, похоже, незамеченным главное – то, что лежало в области языка и сохранило свою действенность на протяжении всего советского времени: само слово означало, что теперь обратного хода ни для кого нет[319]319
  Подробно этот важнейший социолингвистический процесс описан нами в статье «На полях книги М. Окутюрье “Le realisme soсialiste”» в настоящем издании.


[Закрыть]
.

После войны (когда курсировал слух о помышлении Бунина вернуться в Россию[320]320
  Все перипетии 1945–1946 гг. описаны А. Бабореко (Бунин: Жизнеописание. М., 2004. С. 359–380 и др.).


[Закрыть]
), особенно же в годы оттепели, писателя в значительной степени вернули (возвращение стало любимой советской метафорой тех лет – ведь вернуться это всегда хорошо, и то же повторилось тридцать лет спустя!): к моменту присуждения премии Пастернаку уже вышло пятитомное собрание его сочинений. Прежняя безапелляционно-отрицательная оценка решения Нобелевского комитета 1933 года была поколеблена: в первой советской статье о Бунине 1957 года о премии сообщалось только как о факте – без брани, вообще без эпитетов и эмоций[321]321
  Михайлов О. Проза Бунина // Вопросы литературы. 1957. № 5. С. 148. В 1962 г.; уже после пастернаковской премии, констатирующая формулировка повторена в статье о Бунине в Краткой литературной энциклопедии.


[Закрыть]
. Эта сдержанность была красноречива.

Нобелевские премии оставались для официоза (да во многом и для писателей) атрибутом Запада, не имеющим отношения к советской жизни, и в то же самое время уже оказались пространством надежды на то, что премия будет присуждена истинно советскому (в обоих значениях слова) писателю и станет свидетельством признания Западом советской культуры. Эта надежда была обманута. Решение Нобелевского комитета 1958 года вместо акта успешной советской экспансии стало десантом внешнего мира на советский остров, вызвавшим смятение официоза и затем – срочную реставрацию прежнего отторгающего отношения. Это решение обнажило давно закрепившуюся двусмысленность словосочетания «советский писатель» и насильственным образом погрузило в зону рефлексии то, что по неписаным законам тоталитарного общества рефлексии не подлежало.

Выстроилась схема: Нобелевская премия по литературе может быть признана в СССР лишь в том случае, если ею награждено произведение, прошедшее советскую цензуру, и если автор признан властью в качестве советского. Схема нигде и никогда не была эксплицирована – и подвергалась поэтому не просто разным, но многослойным интерпретациям.

3

Отношение к присуждению Нобелевской премии трем лауреатам складывалось следующим, в определенных аспектах симметричным или зеркально-симметричным, образом.

Пастернак. Резко отрицательное отношение официоза (включая, конечно, официозных писателей; неофициозные свою точку зрения выразить не могли) и части манипулируемого властью малограмотного населения (вошедшее в поговорку высказывание в «письмах трудящихся» в газеты: «Я Пастернака не читал, но осуждаю…»); исключение его из Союза писателей СССР через несколько дней после присуждения премии.

Положительное – просыпающегося общественного сознания, сравнительно узкого (относительно огромного населения страны) круга читателей и ценителей поэзии и поэта.

Шолохов. Полностью положительное отношение официоза и большинства читателей, любивших автора «Тихого Дона» и рассказа «Судьба человека» (немаловажное обстоятельство: по обоим произведениям в 1957–1958 и 1959 годах вышли в прокат фильмы с очень хорошей игрой актеров; фильмы имели большой успех – их посмотрели соответственно 47 и 39 с лишним миллионов зрителей). Читатели мало обращали внимания на его выступления общественного характера и чаще всего не способны были их верно оценить.

Для официоза Пастернак оказался в паре с Шолоховым, которого советская власть ему противопоставила, безуспешно стараясь воздействовать на Нобелевский комитет еще в 1958 году[322]322
  В телеграмме советскому послу в Швеции, утвержденной 7 апреля 1958 г. Комиссией ЦК КПСС по вопросам идеологии, культуры и международным партийным связям (созданной в начале 1958 г.), указывалось: «Имеются сведения о намерениях известных кругов выдвинуть на Нобелевскую премию Пастернака. Было бы желательным через близких к нам деятелей культуры дать понять шведской общественности, что в Советском Союзе высоко оценили бы присуждение Нобелевской премии Шолохову.<…> Выдвижение Пастернака на Нобелевскую премию было бы воспринято как недоброжелательный акт по отношению к советской общественности» (Идеологические комиссии ЦК КПСС: 1958–1964. Документы. М., 1998. С. 48).


[Закрыть]
(с другой стороны, Шолохов оказался вместе с Пастернаком и в списке претендентов, составленном ПЕН-клубом[323]323
  Секретарь Правления Союза писателей СССР Г. Марков в секретной записке от 7 апреля 1958 г., адресованной в ЦК КПСС, уверяет, что «речь идет о возможном разделении Нобелевской премии между Шолоховым и Пастернаком» (там же, с. 50). На этот случай уже заготавливался отказ Шолохова от премии и заявление в печати о его «нежелании быть лауреатом премии, присуждение которой используется в антисоветских целях» (Записка отделов ЦК КПСС культуры, пропаганды и агитации от 1 октября 1958 г. // «А за мною шум погони…»: Борис Пастернак и власть: Документы. 1956–1972. М., 2001. С. 142).


[Закрыть]
). 30 июля 1965 года, когда стало известно намерение Нобелевского комитета обсуждать кандидатуру Шолохова, он обратился к Брежневу, ссылаясь на отказ Ж.-П. Сартра в 1964 году от премии и прося сообщить (имея в виду, наверное, свое членство в Коммунистической партии и ее Центральном комитете), «как Президиум ЦК КПСС отнесется к тому, если эта премия будет (вопреки классовым убеждениям шведского комитета) присуждена мне, и что мой ЦК мне посоветует?»[324]324
  Шолохов М. А. Письма. М., 2003. С. 380.


[Закрыть]
Здесь очевидна – в зеркальном отражении – проекция на ситуацию Пастернака, которого этот самый ЦК принудил отказаться от премии. Письмо Шолохова передали на рассмотрение в Отдел культуры ЦК. Там дали заключение, что присуждение «было бы справедливым признанием со стороны Нобелевского комитета мирового значения творчества выдающегося советского писателя. В связи с этим Отдел не видит оснований отказываться от премии, если она будет присуждена». Л. Брежнев, К. Черненко и другие члены Президиума ЦК письменно подтвердили свое согласие[325]325
  Шолохов М. А. Письма. М., 2003. С. 380–381.


[Закрыть]
.

Но и для Сартра Пастернак, умерший четыре года назад, оказался в паре с Шолоховым. Один из аргументов отказа Сартра звучал так: «Печально, что Пастернаку дали премию раньше, чем Шолохову, и что единственное советское произведение, удостоенное Нобелевской премии, было опубликовано за границей и запрещено в своей стране»[326]326
  Monde. 1964. 24 октября. В переводе со шведского; цит. по: Из переписки Жан-Поля Сартра // Диалог писателей: Из истории русско-французских культурных связей XX века. 1920–1970. М., 2002. С. 493. Послав загодя, 14 октября, секретарю Нобелевского комитета краткое письмо, уведомляющее, что «по соображениям как личного, так и объективного характера, вдаваться в которые здесь неуместно», он «не желал бы попасть в список возможных лауреатов», он не может и не хочет «принимать эту почетную награду ни в 1964 году, ни в будущем»(Нобелевская премия по литературе. 2003. С. 166. Курсив автора). Вслед за тем Сартр написал заявление в Нобелевский комитет и отправил его своему шведскому издателю, с тем чтобы тот перевел его и направил в комитет, что и было сделано; заявление было зачитано в комитете 22 октября (после чего в обратном переводе попало во французские газеты). За справки, специально наведенные по нашей просьбе, искренняя признательность Е. Д. Гальцовой.


[Закрыть]
. Обратим опять-таки внимание на слово «советское». Пожалуй, оно подразумевает написанное в пределах Советского Союза гражданином этой страны. Других коннотаций здесь вроде бы нет, поскольку если бы речь шла о советском содержании, не было бы факта запрещения.

Отрицательное отношение к награждению Шолохова – у либеральной советской общественности, поскольку, во-первых, в ее глазах Шолохов был к этому времени безнадежно скомпрометирован своими печатными (он был инициатором газетной дискуссии о писательских псевдонимах в эпоху борьбы с космополитизмом) и устными (на писательских и партийных съездах) выступлениями, а во-вторых, смерть очевидным образом затравленного предшествующего нобелевского лауреата и вести о всемирном успехе его остававшегося не опубликованным в отечестве романа оказывали свое воздействие. Шолохов и здесь оказался в паре с Пастернаком.

Солженицын. Резко отрицательное отношение официоза и части распропагандированного населения (так же не читавшего его не принятых к публикации в отечестве двух романов, как не читали в свое время «Доктора Живаго»). Исключение из Союза писателей за год до присуждения премии (а не из-за нее, как в случае с Пастернаком).

Резко, если можно так выразиться, положительное отношение достаточно широкой (по сравнению с 1958 годом) оппозиционно настроенной (уже оформилось диссидентское движение) общественности; напечатанные вещи Солженицына получили широкую известность; у него было к этому моменту очевидное, гораздо более внятное, чем даже у Пастернака, гражданское лицо и общественная позиция, полярно противоположная шолоховской.

Шолохов высказался о Пастернаке, его романе и о позиции Союза писателей во Франции, отвечая на вопросы журналистов (и вызвал этими ответами недовольство своей власти): «Коллективное руководство Союза советских писателей потеряло хладнокровие. Надо было опубликовать книгу Пастернака “Доктор Живаго” в Советском Союзе вместо того, чтобы запрещать ее. Надо было, чтобы Пастернаку нанесли поражение его читатели <…> наши читатели, которые являются очень требовательными, уже забыли бы о нем». Рукопись романа он читал: «это бесформенное произведение, аморфная масса, не заслуживающая названия романа» («Франс суар». 22 апреля 1959 года)[327]327
  Цит. по: «А за мною шум погони…». С. 253–254. На другой же день, 23 апреля 1959 г., в записке Отдела культуры ЦК КПСС, адресованной в ЦК, предлагалось после проверки достоверности сообщения «Франс суар» «обратить внимание М. Шолохова на недопустимость подобных заявлений, противоречащих нашим интересам» (там же, с. 255).


[Закрыть]
. Шолохов мог чувствовать что-то родственное в сценах Живаго в плену у партизан; вообще узнал, скорее всего, и некоторые свои проблемы, и главное – свой материал.

Говоря о читателе, он, можно предполагать, внес в ответ и свою собственную уверенность в том, что роман Пастернака, в отличие от «Тихого Дона», не будет иметь массовой читательской аудитории. В этом он, как показала отечественная публикация «Доктора Живаго» спустя тридцать лет, по-видимому, не ошибался.

Пастернак и Солженицын – писатели разных (через одно) поколений – сомкнулись в важной точке, но уже после смерти поэта: после короткого момента публичной, всесоюзной славы Солженицын попал во внезаконный (антисоветский, с точки зрения власти, не знавшей слова несоветский) ряд отечественной литературы.

Последний виток судьбы Пастернака стал для Солженицына предметом настойчивых размышлений, примеривания к себе.

Ему еще в ссыльные, а потом в рязанские годы, до печатания, Нобелевская премия представлялась важнейшим актом в выполнении личной жизненной задачи. Уверенный в то время, что в Союзе невозможно опубликовать то, что он писал, он готов был, в отличие от Пастернака, передать свои сочинения на Запад до попыток напечататься на родине. Поведения Пастернака в связи с премией он не мог, как сам об этом пишет, ни понять, ни принять. В тот год он был уверен:

«Вот с кем удался задуманный мною жребий! Вот он-то и выполнит это! – сейчас поедет, да как скажет речь, да как напечатает свое остальное, тайное, что невозможно было рискнуть, живя здесь! <…> Ясно, что назад его не пустят, да ведь он тем временем весь мир изменит, и нас изменит, – и воротится, но триумфатором!»[328]328
  Солженицын А. Бодался теленок с дубом: Очерки литературной жизни. М., 1996. C. 270. Курсив автора.


[Закрыть]

И был глубоко разочарован письмами Пастернака в советской печати, его боязнью высылки. К моменту объявления Солженицыну о его премии у него задолго был готов замысел: «всё не как Пастернак, всё наоборот». Он ожидал такого же яростного преследования, на которое готовился ответить иначе, чем Пастернак.

«Вот уж, поступлю тогда во всем обратно Пастернаку: твердо приму, твердо поеду, произнесу твердейшую речь. Значит, обратную дорогу закроют. Зато: всё напечатаю! всё выговорю! <…> Дотянуть до нобелевской трибуны – и грянуть! За всё то доля изгнанника – не слишком дорогая цена». Мнение близкого человека было, «что надо на родине жить и умереть при любом обороте событий, а я, по-лагерному: нехай умирает кто дурней, а я хочу при жизни напечататься. (Чтобы в России жить и всё напечатать – тогда еще представлялось чересчур рискованно, невозможно.)»[329]329
  Солженицын А. Бодался теленок с дубом: Очерки литературной жизни. М., 1996. С. 271–272.


[Закрыть]
.

Несомненно, бывший зэк не мог не учитывать в своей стратегии тот факт, что в это самое время Синявский и Даниэль уже отбывали лагерный срок за печатание за границей.

«Естественно было ждать разворота и свиста. Но – не наступило. <…> Как и всё у них, закисла и травля против меня <…> – в той же их немощной невсходной опаре. Движение – никуда. Брежневское цепенение»[330]330
  Солженицын А. Бодался теленок с дубом: Очерки литературной жизни. М., 1996. С. 285.


[Закрыть]
.

Вообще вопрос о Нобелевской премии был вопросом о видении людьми Советской России, так называемой советской общественностью, своей, то есть созданной после Октября и публикуемой в подцензурной печати, литературы не столько в контексте мировой литературы, сколько в контексте жизни мира. Нужно ли писателям, пишущим внутри Советского Союза (и соответственно их внутрисоюзным читателям), мировое признание?

Идея «социализма в одной стране» (а потом «социалистического лагеря») и неизбежно «враждебного окружения» приобретала в связи с премией особую выпуклость, но таинственным образом проваливалась в случае присуждения ее официально признанному Шолохову. В этом случае «классово» (по выражению Шолохова в цитированном письме Брежневу) враждебный Нобелевский комитет становился правильным, справедливым, признающим «мировое значение творчества выдающегося советского писателя», – в этих словах из цитированной ранее справки Отдела культуры ЦК слово «советский» уже несомненно мерцало вторым своим значением – не географическим, а идеологическим. По-видимому, такая премия советской властью рассматривалась как успех в идеологической борьбе, шаг в завоевании мира.

4

Растроение русской литературы в середине 20-х годов на три потока – зарубежная, отечественная печатная, отечественная рукописная – привело к тому, что государственная граница стала фактором литературного процесса, а пересечение этой границы сочинениями советских писателей – фактом особого значения, актуализованным в 1929 году известным делом Замятина и Пильняка.

Спустя почти тридцать лет, с момента публикации «Доктора Живаго» на Западе, помимо воли власти для писателей стала вырисовываться новая, хотя и чреватая большими опасностями возможность. Ею воспользовались Синявский и Даниэль, но под псевдонимами. Синявский начал тайно передавать свои сочинения за границу в 1956 году, но в печати они появились только в 1959-м – уже после Нобелевской премии Пастернаку, прогнувшей государственную границу.

Шолохов получает свою премию – за произведения, напечатанные легально, по сю сторону государственной границы, подцензурно – в те самые месяцы, когда двое литераторов, напечатавших свои сочинения нелегально, за границей, уже арестованы за это и находятся под следствием.

Граница станет главной темой обсуждения во всей ситуации Нобелевских премий, присужденных советским писателям. О ней же через пять лет поведет речь узнавший о том, что он стал лауреатом, Солженицын, рефлектируя – пересекать ли ее. И в конце концов пошлет в Нобелевский комитет письмо с отказом приехать за премией: «…моя поездка в Стокгольм будет использована для того, чтобы отсечь меня от родной земли, попросту преградить мне возврат домой»[331]331
  Солженицын А. Бодался теленок с дубом: Очерки литературной жизни. М., 1996. C. 632.


[Закрыть]
. Мотив был, собственно, такой же, что у Пастернака, только тот под угрозой высылки, высказанной публично главою КГБ, отказался от самой премии. Глубоко интимное чувство связи человека с «родной землей» советская власть сделала – именно в связи с Нобелевской премией – предметом публичного шантажа и торга.

Как именно в условиях растроения русской литературы самоотождествляли себя лауреаты?

Пастернак в течение всего своего творческого пути до работы над «Доктором Живаго» был ориентирован на внутренний печатный процесс[332]332
  Именно его и называли долгое время «советской литературой»; мы не употребляли этого словосочетания в своих работах (как и слов «социалистический реализм»), стремясь заменять, насколько позволяли советские условия, выражением «литература советского времени»; только постсоветское время позволило это эксплицировать: «Мы предложили в своих работах словосочетание “литература советского времени” как наиболее корректное. “Советская литература” (“литература социалистического реализма”) – в немалой степени конструкт официозной дидактики, заменившей литературную критику (зарубежная славистика также употребляла это словосочетание вне дефиниций). Оценочность слова “советское” сделала невозможным аналитическое обсуждение объема понятия “советская литература” (Чудакова М. Русская литература XX века: Проблема границ предмета изучения // Проблемы границы в культуре / Studia russica Helsingiensia et Tartuensia. VI. Tartu, 1998. С. 200).


[Закрыть]
, участвовал в нем и воздействовал на него каждым своим произведением.

Само стремление войти в отечественную печать становилось, особенно с начала 30-х годов, стремлением стать советским писателем. Выход за границу даже с переводами напечатанных произведений являлся делом весьма щекотливым и не находился в руках автора: инициатива должна была исходить от официоза, который определял идеологическую транспортабельность произведения, степень лояльности к советской власти издательства и т. д.

У Пастернака почти не было ненапечатанного, так что Солженицын ошибался (примеривая его к себе), когда надеялся, что после Нобелевской премии тот напечатает за границей «тайное». Подчеркнем еще раз: Пастернак ориентировался на отечественный печатный литературный процесс. Когда в 1943 году Фадеев объяснил ему, что поэма «Зарево», судя по готовым фрагментам, не сможет увидеть свет, он отказался от своего замысла вовсе, и это характерно.

Роман, который Пастернак писал в течение десяти лет, был завершен в конце 1955 года. В начале 1956-го автор предпринял попытку напечатать сочинение, написанное без специальной заботы о соблюдении условий советской печати, и соединить тем самым рукописный литературный поток с печатным. Так должен был реально начаться в его стране новый литературный период, который он готовил своим романом с первых послевоенных лет.

Его рукой водила литературная эволюция. В начале 1940-х годов обозначился конец того цикла, в котором русская литература расплелась на три потока и существовала в этом неестественном состоянии. Внутренний кризис такого существования созрел и обострился. Литература должна была либо разделиться на разные русскоязычные подобно английской, американской и австралийской, либо воссоединиться, снова стать единой. Именно в эту сторону указывал вектор литературной эволюции. Следуя его направлению, работал Пастернак над своим романом. Он писал его не в стол (как Ахматова во второй половине 30-х свой «Реквием»), а собирался публиковать в отечественных журналах и издательствах, но так как в то же время он писал совершенно свободно, то уже сомневался в возможности такой публикации. И вышел в мировую печать, сказав, по преданию, близкому человеку, что романы пишутся для того, чтобы их читали.

Шкаф, в который складывал свои рукописи двадцать лет назад, в последние годы предыдущего цикла литературного процесса советского времени, М. Булгаков[333]333
  Заканчивая летом 1938 г. диктовку романа «Мастер и Маргарита» машинистке, Булгаков писал жене: «Что будет? – ты спрашиваешь. Не знаю. Вероятно, ты уложишь его в бюро или шкаф, где лежат убитые мои пьесы, и иногда будешь вспоминать о нем. Впрочем, мы не знаем нашего будущего» (Чудакова М. Жизнеописание Михаила Булгакова. 2-е изд. М., 1988. С. 616). Сопоставление с Булгаковым имеет смысл и потому, что, если бы ему суждено было прожить столько, сколько его почти ровеснику Пастернаку, он стал бы – можно утверждать уверенно – реальным кандидатом на премию за свой роман, прогремевший в 60—70-х годах по всему миру.


[Закрыть]
, готовый принять разделение на печатное, непечатное и инопечатное, хоть и стремился вырваться из него, Пастернаку в послевоенные годы уже не подходит.

Об этом новом взгляде он говорит в письме Паустовскому от 12 июля 1956 года с историко-литературной определенностью:

«Вас всех остановит неприемлемость романа, так я думаю. Между тем только неприемлемое и надо печатать. Все приемлемое давно написано и напечатано»[334]334
  Письмо Пастернака Паустовскому от 12 июля 1956 г. (Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. Т. 5. Письма. М., 1992. С. 547 (курсив здесь и далее наш. – М. Ч.).


[Закрыть]
. Неприемлемое – это и есть то, что пишут не для печати, а затем рискуют, передавая в печать. Год спустя (23 августа 1957 года) о том же он пишет С. Чиковани: «Я не понимаю, как можно воображать себя художником и отделываться дозволенным, а не рисковать крупно, радостно и бессмертно»[335]335
  Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. Т. 5. Письма. М., 1992. С. 553.


[Закрыть]
.

Речь идет, повторим, о соединении рукописного и печатного потоков. Но Пастернак с подцензурной осторожностью фиксирует в одном из писем и важность сближения с третьим руслом – зарубежным, в виде выхода внутрисоветского произведения на европейскую арену: «Преувеличивают вредное значение появления романа в Европе. Наоборот, наши друзья считают, что напечатание первого нетенденциозного русского патриотического (то есть не эмигрантского, не антисоветского в прямолинейном смысле. – М. Ч.) произведения автора, живущего здесь, способствовало бы большему сближению и углубило бы взаимопонимание…»[336]336
  Письмо к Н. Табидзе от 21 августа 1957 г. Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. Т. 5. Письма. М., 1992. С. 551.


[Закрыть]

В позиции Пастернака были нюансы – отпечатки времени.

Он предложил роман «Новому миру» – журналу, готовившему тогда к печати роман В. Дудинцева «Не хлебом единым», тоже начатый автором до смерти Сталина – заведомо как рукопись, без надежд на печатание. Об этой специфической ситуации Пастернак напомнит официальным писательским инстанциям осенью 1958 года, когда уже развернулась его травля. В письме в Президиум Союза писателей он указал, что в предложенной официозом «истории передачи рукописи [за границу] нарушена последовательность событий», и пояснил: «Роман был отдан в наши редакции в период печатания произведения Дудинцева и общего смягчения литературных условий. Можно было надеяться, что он будет напечатан. Только полгода спустя рукопись попала в руки итальянского коммунистического издателя». Была договоренность о публикации романа и с Гослитиздатом. Пастернак сетовал, что его сегодняшние гонители умалчивают об отсрочках, которые автор «испрашивал у итальянского издателя и которые он давал, чтобы Гослитиздат ими воспользовался для выпуска цензурованного издания как основы итальянского перевода. Ничем этим не воспользовались»[337]337
  «А за мною шум погони…». С. 153.


[Закрыть]
.

Так Пастернак уходил в тамиздат (практически его сконструировав и нравоучительно поясняя власти, что она сама все это устроила), чтобы оттуда вернуться в виде книжки в уже вовсю разворачивавшийся самиздат, где одинаково ходило, одинаково подвергая опасности читателей, и напечатанное там, и здешнее рукописное[338]338
  Знаменитый скрипач Марк Лубоцкий в 1991 г. рассказывал нам в Гамбурге, как в 1974 г., еще живя в Советском Союзе, он приехал на гастроли в Новосибирск и, улетая, показал в аэропорту провожавшей его слушательнице (преподавательнице музыкальной школы) страницу изданного на Западе «Доктора Живаго», относящуюся к музыке. Они обсудили этот пассаж, он спрятал книгу в портфель и улетел, а несколько лет спустя узнал, что эту даму сразу же после его отлета затаскали в КГБ: «Предъявите запрещенные книги, которые он вам оставил!» Предъявить она, естественно, ничего не могла, ее не арестовали, но вычеркнули из очереди на жилье, в которой она стояла много лет… Эту историю – одну из многих – я не раз вспоминала, когда слышала в 1988 г. (когда роман издали в России) от московских снобов: «Да его же все читали!..»


[Закрыть]
.

Пастернак принимает как данность наличие цензуры в его стране и необходимость пройти через нее, прежде чем выйти в свет в зарубежных издательствах.

Но он, во-первых, открыто указывает смену одних литературных обстоятельств другими – смену оттепельного смягчения (в том числе цензурного) ужесточением. То есть оглашает то, что не подлежало, по советским неписаным правилам, оглашению (слово «оттепель», напомним, никогда не употреблялась в официозном языке). Во-вторых, он опять-таки вопреки узусу публично, то есть в официальном письме обсуждает принятые, но также негласные (или, точнее, давно не оглашаемые) условия печатания и дерзает попрекать власть задержкой с публикацией своего романа. Он, по сути дела, заявляет: раз по вашим-нашим правилам нельзя выпускать за границей ненапечатанное, то есть нецензурованное, так цензуровали бы поживей да и печатали. Это должно было остервенить официоз, как в последующие годы его остервеняло поведение правозащитников, которые стали настырно требовать от власти соблюдения ею же изданных законов и конституции (не раз отмеченное политическими арестантами раздражение представителей органов: «Законы знаете!..»).

И в-третьих, Пастернак обращает внимание на новую ситуацию, созданную действиями самой власти и ею вряд ли осознанную: «Теперь огромным газетным тиражом напечатаны исключительно одни неприемлемые его места, препятствовавшие его изданию и которые я соглашался выпустить, и ничего, кроме грозящих мне лично бедствий, не произошло. Отчего же нельзя было его напечатать три года тому назад, с соответствующими изъятиями»[339]339
  «А за мною шум погони…». С. 153.


[Закрыть]
.

Автор фиксирует, что создан первый прецедент: печатание «огромным газетным тиражом» заведомо нецензурованных фрагментов литературного произведения! И – «ничего не произошло». Таким образом, Пастернак с зоркостью, обостренной его страданиями этих дней, подметил и указал, что самый смысл советской цензуры поставлен под вопрос.

Два года назад, поздней осенью 1956 года, Дудинцев, сумевший напечатать свой роман, на устных его обсуждениях говорил уже гораздо менее свободно, чем раскованные романом и фактом его напечатания читатели. Пастернак же использовал в полемике с собратьями по цеху (пока можно было ее вести) печатный опыт Дудинцева – и не отступил от своего. Он хотел закрепить прецеденты – зафиксировать первый абрис нового времени; он пытался войти в волну, подымавшуюся в начале 1956 года и вынесшую на отмель печати роман Дудинцева и два выпуска «Литературной Москвы»[340]340
  В этом альманахе тогда же пытались напечатать (безуспешно) отвергнутый в год создания (1933) самим Горьким, то есть самым что ни на есть либеральным советским цензором, роман Булгакова «Жизнь господина де Мольера».


[Закрыть]
.

К началу 1959 года Пастернак был изъят из литературного процесса. В том же году вышел и остался незамеченным роман зэка с немалым стажем Юрия Домбровского «Обезьяна приходит за своим черепом», над которым автор работал с 1943 года. Почему он остался незамеченным (благодаря слишком плотному антифашистскому камуфляжу? не были готовы?) – над этим еще стоит поразмышлять.

Через два с половиной года после смерти Пастернака, осенью 1962 года, в «Новом мире», где не удалось напечатать «Доктора Живаго», появился «Один день Ивана Денисовича» (написанный в 1959-м) – так плотно шел напор изнутри русской литературы. Через два года там же напечатан «Хранитель древностей» Ю. Домбровского, недостаточно замеченный в лучах заслуженной славы Солженицына. Начинался новый, второй цикл литературного процесса, увы, того же советского времени – оттепель не подмыла основных опор.

Именно Пастернак, в прямой связи с премией, символизировавшей мировое признание, взялся рассуждать о нерефлектируемом с 30-х годов, застывшем в своей двусмысленности понятии «советский писатель».

«Я еще и сейчас, после всего поднятого шума и статей, продолжаю думать, что можно быть советским человеком и писать книги, подобные “Доктору Живаго”, – пытался объяснить он недавним сотоварищам в цитированном письме руководству СП от 27 октября 1958 г. – Я только шире понимаю права и возможности советского писателя и этим представлением не унижаю его звания».

И еще раз в том же тексте, говоря о Нобелевской премии, он стремится нейтрализовать словосочетание «советский писатель», сведя его к первому, географическому значению, изолируя его от второго, идеологического (издавна, как известно, слипшегося с географическим) и тем самым зачеркивая оппозицию «антисоветский»: «В моих глазах честь, оказанная мне, современному писателю, живущему в России и, следовательно, советскому, оказана вместе с тем и всей советской литературе. Я огорчен, что был так слеп и заблуждался»[341]341
  «А за мною шум погони…». С. 153–154.


[Закрыть]
.

Можно было бы сказать, проецируя на политическую жизнь постсоветского времени, что Пастернак сопоставим с Горбачевым, стремившимся вложить новое содержание в старые понятия. Через три года Солженицын смахнет со стола представление о «советском писателе» вообще, как впоследствии Ельцин поступит со всей советской системой.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации