282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Мариэтта Чудакова » » онлайн чтение - страница 30


  • Текст добавлен: 27 декабря 2023, 16:40


Текущая страница: 30 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +
7. Конец журнала. Болезнь и смерть (1970–1971)

Несколько лет он ждал конца каждый день. Это случилось в феврале 1970-го.

Менее чем через полгода после насильственного ухода Твардовского из журнала началась его смертельная болезнь.

Сразу после разгона журнала в кулуарах писательского съезда РСФСР Лакшин «ловил новомирских авторов и убеждал забирать свои рукописи назад.

Вот это направление усилий старой редакции было неблагородно. <…> Уходящие члены редколлегии не сопротивлялись, не боролись, оказали покорную сдачу, кроме Твардовского, и не пожертвовали ничем, шли на обеспеченные служебные места, но от всех остальных после себя ожесточенно требовали жертв: после нас – выжженная земля! Мы пали – не живите никто и вы!

Чтобы скорей и наглядней содрогнулся мир от затушения нашего светоча, все авторы должны непременно и немедленно уйти из “Нового мира”, забравши рукописи, кто поступит иначе – предатель! (а где ж печататься им?) весь аппарат – редакторы, секретари, если что хорошее попытаются сделать после нас, – предатели! тем более члены коллегии, еще не исключенные, – должны немедленно уйти в отставку, уйти любой ценой!» (А. Солженицын. «Бодался теленок с дубом»).

Здесь нет преувеличения. Процитирую свой дневник того времени – запись от 23 апреля 1970 года (после долгого перерыва):

«За это время – большое количество событий. Часто бываю в журнале, разговариваю с Асей [А. С. Берзер], Инкой [И. П. Борисовой], К. Н. [Озеровой], Левой [Левицким, близким к редакции]. Они возбуждены; идет подлинная борьба за продление жизни журнала. <…> Все устали; А. [А. С.Берзер] говорит: “Уйти бы к черту наконец… Я стала хуже за эти месяцы, я все время придумываю ходы. С утра сижу и не работаю, а перебираю в уме вчерашний день, все разговоры, поведение разных людей.

Их многие осуждали (“Что ж у вас цветов нет?” – спрашиваю я. “А нам теперь не носят! Мы – коллаборационисты!”), но постепенно все стали поддерживать. Они часто советуются с Ю. О. [Домбровским]. <…> Я говорила им о своем полном с ними согласии: “Вещь напечатанная входит в историю литературы… Кроме того – моральные обязательства перед авторами (а у Инки – и перед бедными чайниками [И. П. Борисова вела огромную переписку с новомирским самотеком – не всегда талантливыми, но чаще всего благородными авторами, писавшими в “свой” журнал со всей страны]”. Словом, прекрасно задуманное действо: выгоняют Л-на и а) уходят все сотрудники, б) авторы забирают рукописи, в) подписчики забирают подписку – не получилось. Живо представляю себе бешенство Л.».

К. Н. Озерова попросила меня написать для них статью. «Я за последние два года не писала им – хоть и ждали – а теперь согласилась – из товарищества – все решает сейчас напор авторов, говорит А. [А. С. Берзер]»[636]636
  Статью «Заметки о языке современной прозы» (Новый мир. 1972. № 1) я включила в 1-й том своих «Избранных работ» (М., 2001).


[Закрыть]
.

Эти люди работали как в осаде – с чужими им по духу людьми (мимо которых надо было протащить в печать своих авторов), под поношение тех, кто был им недавно близок. Задача оставшихся (помимо того, что в отличие от Лакшина и Дементьева им некуда было уходить) была очевидна непредвзятому взгляду. А. Берзер формулировала тогда ее вполне четко: «Мне моя репутация не дороже нашей литературы. У нас полный портфель рукописей. Куда наши авторы (специфика новомирских авторов к тому времени вполне сформировалась. – М. Ч.) с ними пойдут? Их рукописи не должны на долгие годы остаться в столе».

Хорошо помнится ее высказывание: «Никогда не понимала слов: чем хуже – тем лучше. Всегда считала: чем хуже – тем хуже».

Степень преданности ее литературе не сравнима ни с кем в журнале, кроме Твардовского. Она думала и о писателях, и – не менее! – о читателях, желая как можно дольше – сколько получится – не лишать их хорошей литературы. У некоторых членов редколлегии после разгрома журнала безликий отечественный читатель вообще не возникал в светлом поле сознания: оно было целиком заполнено личными проблемами.

Ю. Трифонов вспоминал:

«До меня доносились слухи о том, что Марьямов и Дорош (члены редколлегии Твардовского. – М. Ч.), а также женщины из отделов прозы и критики сурово осуждены кем-то из ушедших работников за то, что остались в журнале. Атмосфера была нервная. Кто-то с кем-то перестал здороваться, кто-то с кем-то порвал отношения. Осуждение честнейших Марьямова и Дороша, так же как полезнейших работников Берзер, Озеровой, Борисовой, представлялось мне несправедливостью. Казалось, вначале ее можно было объяснить только некоторой затуманенностью мозгов горячими парами обиды, что вполне объяснимо. Но время шло, а осуждение не гасло, наоборот, разгоралось. Тогда стало ясно, подчас люди заботились не о деле, судьбы литературы отступали на второй план.

Это было грустное зрелище. Недавние творцы и охранители “Нового мира” спешили как можно скорее его разрушить. Они требовали, чтоб все старые работники покинули журнал, чтоб авторы забирали свои произведения. А между тем надо было делать как раз обратное: стараться не уничтожать, а всеми силами продолжать громадное дело Александра Трифоновича – собирание русской литературы! По-моему, тут была сама очевидность. И жизнь показала, что Александр Трифонович воздвиг такое мощное здание, заложил такие основы, что окончательно уничтожить все это не удалось ни чиновникам, ни вновь пришедшим деятелям, ни разрушителям из числа бывших строителей, которые твердили “чем хуже, тем лучше” и полагали, что чем ужаснее будут произведения на страницах журнала, тем полезней.

Раскол становился все глубже, но Александр Трифонович, по-видимому, не знал всех подробностей того, что происходило после его ухода. Не знал, наверно, того, что Солженицын заходил к Асе Берзер в редакцию и говорил, что она должна оставаться там как можно дольше, что некто, встретившись с Асей на улице, не поздоровался. Работа Аси в редакции превратилась в двойную пытку: угнетала необходимость иметь дело с новыми руководителями журнала, и мучили конечно же разговоры за спиной бывших коллег. А ведь Ася Берзер, как и все оставшиеся в журнале, стремилась к единственному: сохранить все, что возможно, от старого “Нового мира”, и как можно дольше. Бывшие коллеги говорили: ничего не удастся! Напрасно себя обманываете. Надо уходить, и пусть этот журнал станет еще хуже, чем “Октябрь”.

Разумеется, старый “Новый мир” умирал. Но кое-что – усилиями таких людей, как Ася, – на его страницах продолжало появляться. В течение 1970 года появились рассказы Абрамова, Искандера, Тендрякова, Семина, Некрасова, цикл рассказов Шукшина, повесть Быкова “Сотников”, публикация Паустовского, последняя часть “Деревенского дневника” Дороша, роман Фоменко “Память земли”[637]637
  Вторая книга; первая книга романа В. Фоменко была напечатана в «Новом мире» в 1961 г. Надо иметь еще в виду, что первые года два новая редколлегия чувствовала себя довольно неуверенно под прицелом презирающего ее общественного мнения (в отсутствие гласности тогда существовало общественное мнение).


[Закрыть]
.

Мне хочется сказать о том, как непредвиденно сложно и мучительно происходило умирание журнала. Он не хотел умирать! Он сопротивлялся, как мог сопротивляться молодой, полный сил и жажды жизни организм. Этим организмом была молодая литература, созданная Александром Трифоновичем и его журналом и ставшая магнитом для всей читающей и пишущей России. Куда, по мнению бывших коллег, должны были направлять свои рукописи десятки начинающих авторов из российских медвежьих углов и тьмутараканей. А ведь все это по привычке текло сюда и попадало все к тем же Берзер и Борисовой. И они делали что могли. И терзались при этом. И каждый день решали для себя вопрос: уйти или еще подождать?

Драма и гибель Александра Трифоновича повлекли за собой другие драмы, другие гибели, поводом для которых было не только главное, но и какие-то вторичные страдания.

Очень скоро сгорели Дорош и Марьямов, не вынесшие разгрома журнала и осуждения, которому они подвергались со стороны бывших товарищей. “Преступление” Дороша было двойное: во-первых, он задержался в редколлегии, во-вторых, напечатал в сентябрьском номере свой “Деревенский дневник”. После смерти Александра Трифоновича Дорош и Марьямов не прожили и года» (из «Записок соседа»).


«В тесноте люди живут, а в обиде гибнут. Так погибли многие уже у нас: после общественного разгрома смотришь – и умер. Есть такая точка зрения у онкологов: раковые клетки всю жизнь сидят в каждом из нас, а в рост идут как только пошатнется… – скажем, дух. Лишь выдающееся здоровье Твардовского при всех коновальских ошибках кремлевских врачей дает ему еще много месяцев жизни, хоть и на одре.

Есть много способов убить поэта.

Твардовского убили тем, что отняли “Новый мир”»[638]638
  Солженицын А. Бодался теленок с дубом. Второе дополнение. Февраль 1971.


[Закрыть]
.

Он умер в декабре 1971 года, но умирал, уже не имея возможности говорить, более года.

К. Ваншенкин, очень любивший Твардовского, написал стихи о своем последнем посещении его, уже тяжелобольного, в 1970-м на даче в Красной Пахре.

 
И, голову склоня,
Взглянул бочком, как птица,
Причислив и меня
К тем, с кем хотел проститься.
<…>
Какой ужасный год,
Безжалостное лето,
Коль близится уход
Великого поэта.
 
 
…Как странно все теперь,
В снегу поля пустые…
Поверь, таких потерь
Немного у России.
 

Пастернак и Булгаков: рубеж двух литературных циклов

Первая публикация: Литературное обозрение. 1991. № 5[639]639
  В переводах: Russian-Studies-in-Literature: A Journal of Translations, Armonk, NY (RSiL). 1995–1996 Winter, 32:1; Pasternak und Bulgakov. An der Scheidelinie zweier literarischer Zyklen // Michail A. Bulgakov. 1891–1991. Text und Kontext. Berlin, 1992. Здесь мы воспроизводим ее с незначительными изменениями, главным образом библиографического характера (за это время вышло, например, Полное собрание сочинений Пастернака, на которое и переведена часть сносок).


[Закрыть]

1

Биографический материал, дающий возможность сопоставить два этих имени, не так велик, но достаточно значим.

Они были почти ровесниками (Пастернак старше Булгакова на год с небольшим) – в одном, достаточно зрелом по тем временам возрасте встретили роковые события века. Булгаков приехал в Москву, «чтобы остаться в ней навсегда» (из автобиографии 1924 года) в конце сентября 1921 года – в те дни, когда Пастернак только что проводил своих родителей и сестру в Германию (сам, таким образом, тоже «оставшись» в Москве); он стал активно заводить в новом для него городе литературные знакомства, рыскал по букинистам, собирая библиотеку. Трудно предположить, чтобы они не встретились в 1921–1923 годах (за вычетом месяцев с августа 1922-го до марта 1923-го, которые Пастернак провел в Германии) на каких-либо литературных чтениях (которые Булгаков в эти годы усердно посещал) или в одной из московских книжных лавок. Но первая жена Булгакова Татьяна Николаевна (с которой он разъехался, по ее воспоминаниям, поздней осенью 1924 года) Пастернака не помнила; зато Л. Е. Белозерская подробно описывает впечатление от встречи с Пастернаком у С. 3. Федорченко (скорее всего, в 1926 году), где поэт читал из «Лейтенанта Шмидта»: «Не скажу, чтобы стихи мне очень понравились, а слова “свет брюзжал до зари” смутили нас обоих с М. А. Мы даже решили, что ослышались»[640]640
  Белозерская-Булгакова Л. Е. О, мёд воспоминаний. Анн Арбор: Ардис, 1979. С. 50.


[Закрыть]
, и далее – о ее впечатлении от внешности Пастернака.

Поэзия XX века, тем более авангардная, по разным свидетельствам, мало волновала Булгакова (возможно, что и поэзия как таковая, хотя он и использовал ее для эпиграфов). Имя Пастернака связалось для него с футуристической, то есть революционной поэзией не позднее чем в 1919 году. «Прототипом» сборника стихов, описанного в «Белой гвардии» (тонкая книга, отпечатанная «на сквернейшей серой бумаге. На обложке ее было напечатано красными буквами: “Фантомисты-футуристы. Стихи: М. Шполянского. Б. Фридмана. В. Шаркевича. И. Русакова. Москва, 1918”)», был сборник «Явь» ([М.,], 1919), отпечатанный на сквернейшей (в точном смысле) серой бумаге[641]641
  К этому пришли независимо друг от друга С. Боровиков, опубликовавший эту догадку в конце 1980-х в журнале «Волга», и я, написавшая об этом в данной статье в 1991 г., не зная о заметке Боровикова. На сборник могли обратить внимание Булгакова «Литературные заметки» Николая Н. в газете «Киевское эхо» 25 августа (7 сентября) 1919 г. (незадолго до отъезда Булгакова из Киева на Северный Кавказ в качестве военврача Добровольческой армии): «Передо мной сборник стихов “Явь”. <…> Вот поистине изумительный образец революционного творчества. <…> Словно помои из ушата вытекают тяжелые богохульные слова. <…> И мысль положительно теряется в догадках: кто они, эти варвары, глашатаи “новой веры” и “новой правды”?» (Ср. в «Белой гвардии» мольбу Русакова: «Господи, прости меня и помилуй за то, что я написал эти гнусные слова».)
  Анализ состава сборника дал нам в свое время материал для предположения о прототипической связи сотрудника Булгакова по первой московской службе в ЛИТО Ивана Старцева (ставшего впоследствии почтенным библиографом Иваном Ивановичем Старцевым), упомянутого, как было нами установлено, в «Записках на манжетах» под прозрачным – с заменой одной буквы – криптонимом («кудрявый, румяный и очень жизнерадостный поэт Скарцев»), с Иваном Русаковым «Белой гвардии» и Иваном Бездомным «Мастера и Маргариты».


[Закрыть]
. В этом сборнике Булгаков встретил – возможно, впервые – вполне «авангардистские» стихи Пастернака и вряд ли воспринял их сочувственно.

Но Пастернак как беллетрист после выхода повести «Детство Люверс» (1922), очень замеченной критикой, был, несомненно, знаком Булгакову: мучительно стремившийся в первые московские годы войти наконец в литературу, получить имя, он искал секрет сегодняшнего литературного успеха и пристально вглядывался в каждую удачу. Работа над биобиблиографическим словарем писателей-современников также должна была обратить его внимание и к творчеству Пастернака.

В отличие от поэта, Булгаков не знал, по-видимому, ни минуты опьянения воздухом февраля и марта 1917 года. В первые же месяцы после Октябрьского переворота он «понял окончательно, что произошло» (из письма к сестре Н. А. Земской от 31 декабря 1917 года).

Со сложными чувствами, но, однако, и с охотой Булгаков стал печататься в «Накануне», тогда как о Пастернаке его биограф пишет: «Что особенно примечательно, он не участвовал в газете “Накануне”, литературное приложение к которой (редактируемое А. Толстым) пропагандировало произведения советских писателей…»[642]642
  Fleishman L. Boris Pasternak: The Poet and His Politics. Cambridge, Mass, London, 1990. P. 121.


[Закрыть]

В марте 1923 года Пастернак вернулся из Берлина. «Отказ от эмиграции, выношенный в ходе непосредственного соприкосновения с ее реальностью, должен был стать и стал одной из доминант всей идеологической системы последующего творчества Пастернака, – полагает Л. Флейшман, автор трех биографических книг о Пастернаке. – Так, “несостоявшаяся эмиграция” лежит в основе фабулы “Доктора Живаго”, где два женских персонажа, сцепленных с центральным героем романтическими отношениями, направлены в противоположные стороны света»[643]643
  Флейшман Л. Борис Пастернак в двадцатые годы. Мюнхен, (1979). С. 25–26.


[Закрыть]
.

Булгаков еще живо помнит о своих неудачах на Кавказе в 1920–1921 годах. Его отношение к идее эмиграции, не уравновешиваясь, пульсирует между упреками жене («Ты – слабая женщина, не могла меня вывезти!») и вызывающей интонацией фельетониста «Накануне»: «Фридрихштрасской уверенности, что Россия прикончилась, я не разделяю, и даже больше того: по мере того, как я наблюдаю московский калейдоскоп, во мне рождается предчувствие, что “все образуется”, и мы еще можем пожить довольно славно»[644]644
  Золотой век // Булгаков M. Столица в блокноте // Накануне. 1923. 1 марта.


[Закрыть]
, – взгляд, близкий к тому, который приводит Пастернака к возвращению в Россию.

К весне 1930 года Булгаков, после снятия всех его пьес с репертуара и запрещения к постановке новой пьесы «Кабала святош», после кампании, начатой травлей Замятина и Пильняка летом 1929 года и превратившейся в постоянную часть литературно-общественной жизни, вновь обращается к идее эмиграции и добивается этого права с лета 1929-го до весны 1930 года. В телефонном разговоре со Сталиным 18 марта 1930-го он – на наш взгляд, спонтанно – отказывается от этой идеи, объявив об этом Сталину (письма к П. С. Попову первой половины 1932 года показывают его растущее с конца 1930 года отчаяние от сознания сделанной непоправимой ошибки). Как и у Пастернака, «несостоявшаяся эмиграция» ляжет в основу изменения замысла «романа о дьяволе». Перемены в замысле созреют в течение 1930–1931 годов. Это время станет для Булгакова временем жестокого кризиса (развивающегося на фоне ясно осознаваемой им и другими ситуации физической безопасности после разговора со Сталиным), соотносимого, по-видимому, с творческим самоощущением Пастернака в те же самые месяцы и годы: «Я ничем серьезным не болен, мне ничего непосредственно не грозит, – напишет он О. М. Фрейденберг и ее матери 11 июня 1930 года. – Но чувство конца все чаще меня преследует, и оно исходит от самого решающего в моем случае, от наблюдений над моей работой. Она уперлась в прошлое, и я бессилен сдвинуть ее с мертвой точки: я не участвовал в созданьи настоящего, и живой любви у меня к нему нет. <…> У меня нет перспектив, я не знаю, что со мною будет»[645]645
  Переписка Бориса Пастернака. М., 1990. С. 126.


[Закрыть]
.

Весной 1931 года в новом письме к Сталину Булгаков сообщает: «С конца 1930 года я хвораю тяжелой формой неврастении с припадками страха и предсердечной тоски (поразительны для современного читателя эти детальные описания болезни, вера автора письма в то, что они могут быть интересны адресату!.. Эта слепота входила в сложный комплекс отношений писателей первого цикла со своей эпохой. – М. Ч.), и в настоящее время я прикончен. Во мне есть замыслы, но физических сил нет, условий, нужных для выполнения работы, нет никаких». Он утверждает: «Причина моей болезни мне отчетливо известна. <…> Причина моей болезни – многолетняя затравленность, а затем молчание».

Итак, «причина», в отличие от пастернаковской, – вся лежит вовне. Он знает – еще с повестей «Роковые яйца» и «Собачье сердце», – как обходиться с тем «настоящим», в создании которого он не участвовал, потому именно, что у него после поражения Белой армии и не было таких претензий.

В июне 1934 года судьбы Пастернака и Булгакова сблизились в одном, но получившем, однако, не поверхностное отражение в творчестве обоих пункте. Однако Булгакову это в течение по крайней мере нескольких месяцев, пожалуй, не было известно[646]646
  Подробнее об этом см.: Чудакова М. Неоконченное сочинение Михаила Булгакова [публикация рукописи «Тайному Другу»] // Новый мир. 1987. № 8. С. 200–201; Она же. Взглянуть в лицо // Взгляд: Сб. статей. М., 1988. С. 390–397.


[Закрыть]
. В конце июня Пастернаку, как четыре с лишним года назад Булгакову, позвонил Сталин. Разговор шел о Мандельштаме, который был арестован в своей квартире (в том самом доме, где жил и Булгаков) в ночь с 13 на 14 мая 1934 года.

Так же, как Булгаков, Пастернак не ожидал звонка; разговор шел из шумного коридора коммунальной квартиры, говорить было трудно; Пастернак остался недоволен собой не менее болезненно, чем Булгаков. Но если для самого Сталина разговор с Булгаковым «получился» (Сталин жестко повел разговор по им спланированному руслу, и Булгаков подчинился этому движению – все последующие письма были бесплодными попытками выправить курс задним числом), то разговор с Пастернаком «не получился» для обоих собеседников.

Пастернак «знал, что звонок Сталина к Булгакову увенчался двусмысленным положением писателя: соединением известной его независимости от окружающей литературы – с явным ощущением унизительного “изгойства”». Но, однако, и его, как и Булгакова, стало преследовать ощущение «незавершенности беседы, носившей «странный, “демонически” таинственный, неясный характер»[647]647
  Флейшман Л. Борис Пастернак в тридцатые годы. Иерусалим, 1984. С. 180, 182.


[Закрыть]
.

В том же июне 1934 года Булгаков, не получивший за годы, прошедшие после разговора со Сталиным, выхода ни в печать, ни на театральные подмостки (на сцене только одного театра страны – МХАТа – идет только одна его пьеса «Дни Турбиных» и инсценировка «Мертвых душ»), испытывает жесточайший стресс. 7 июня он получает отказ на свое прошение о заграничном отпуске – отказ, воспринятый им (на фоне разрешения, выданного всем остальным просителям, его сослуживцам по МХАТу) как оскорбительный акт недоверия либо равнодушия со стороны власти. «У М. А. очень плохое состояние – опять страх смерти, одиночества, пространства», – записывает его жена Е. С. Булгакова 20 июля 1934 года в своем дневнике. Он посылает еще одно (уже по меньшей мере третье) письмо Сталину; мучительное желание восстановить с ним контакт приобретает характер навязчивой идеи.

Это лето – пик поощрительного внимания власти к Пастернаку. «Один из замечательнейших мастеров стиха в наше время, – говорится о поэте с трибуны I съезда писателей, где лишь походя неодобрительно упомянуто имя автора “Дней Турбиных”, где сам он не появится ни разу, – нанизавший на нити своего творчества не только целую вереницу лирических жемчужин, но и давший ряд глубокой искренности революционных вещей»[648]648
  Доклад Н. И. Бухарина о поэзии, поэтике и задачах поэтического творчества в СССР. (Первый Всесоюзный съезд советских писателей. 1934: Стенографический отчет. M., 1934. С. 495.) Л. Флейшман предполагает, что обратить внимание Бухарина, ставшего в феврале 1933 г. редактором «Известий», на Пастернака мог Эренбург – корреспондент «Известий» в Париже, «неустанно пропагандировавший там творчество Пастернака в кругах левой интеллигенции» (Флейшман Л. Борис Пастернак в тридцатые годы. С. 161).


[Закрыть]
.

Об одном говорили как о поэте, о другом – как о драматурге, а между тем оба они в тот год были погружены в прозу, причем оба отдались преимущественно замыслу романа, начиная с одного и того же 1932 года. Булгаков продолжал называть свое сочинение «романом о дьяволе», Пастернак – «романом о Патрике» (из подступов к которому и вырос впоследствии, по мнению исследователей, «Доктор Живаго»).

17 ноября 1934 года их жизненные пути и литературные судьбы на какой-то момент соприкоснулись. В поздней версии дневника Е. С. Булгаковой (местонахождение первой тетради ее подлинного дневника за 1933-й – начало декабря 1934 года неизвестно[649]649
  См. об этом: Чудакова М. О. Архив М. А. Булгакова: Материалы для биографии писателя // Записки Отдела рукописей ГБЛ. Вып. 37. М., 1976. С. 149.


[Закрыть]
) под этим числом сделана следующая запись: «Вечером приехала Ахматова. Ее привез Пильняк из Ленинграда на своей машине. Рассказывала о горькой участи Мандельштама. Говорили о Пастернаке».

Предположение (а верней сказать – уверенность, что редко можно себе позволить в области гуманитарной рефлексии) о том, что здесь зашифрована – вернее, превращена в помету для себя – запись о телефонном разговоре Сталина с Пастернаком (только в этом смысле Пастернак мог оказаться в записи рядом с «горькой участью» Мандельштама) и о влиянии этого рассказа на работу над романом, уже не раз было нами высказано в печати. Поскольку мемуаристы и биографы Пастернака утверждают, что поэт долго не рассказывал об этом разговоре даже близким людям (в противовес Булгакову, который широко афишировал разговор 1930 года, ничуть не скрывая желания укрепить свое литературное положение), можно думать, что Булгаков впервые узнал об этом разговоре из уст Ахматовой. Мы предполагаем, что слова, сказанные Сталиным о Мандельштаме: «Но ведь он же мастер, мастер?» – и, несомненно, донесенные Ахматовой до Булгакова, при постоянно владевшей Булгаковым мысли о человеке, который должен был стать первым читателем романа (иного пути своего сочинения в печать автор не видел), могли повлиять на выбор именования главного героя романа и последующий выбор его заглавия: близкое Булгакову слово оказалось вдруг словом из словаря Сталина и, значит, могло в дальнейшем обратить на себя благосклонное внимание вершителя судеб[650]650
  Подробнее см.: Чудакова М. О. Жизнеописание Михаила Булгакова. 2-е изд. 1988. С. 543–544.


[Закрыть]
. «Мастер» был противопоставлен Булгаковым «писателям» – тем, кто участвует в создании современной «литературы» («Я впервые попал в мир литературы <…> вспоминаю о нем с ужасом, – торжественно прошептал мастер…»)[651]651
  См. об этом в нашей работе «Советский лексикон в романе Булгакова» (Булгаков М. Мастер и Маргарита. СПб., 2005. С. 646–647); а также: Чудакова М. Новые работы: 2003–2006. М., 2007. С. 351–353). Ср. значение множественного числа слова «мастер» в статье Горького 1932 года «С кем вы, мастера культуры?» и в воспоминаниях И. Берлина о словах А. Ахматовой при их встрече в 1965 году: «Русская публика привыкла, чтобы на нее орали всевозможные “мастера художественного слова”, как их теперь называют» (Встречи с русскими писателями (1945 и 1956) // Берлин И. История свободы. Россия. М., 2001. C. 488).


[Закрыть]
.

Цитировала ли ему Ахматова стихи Мандельштама о Сталине? Если да, то он должен был бы считать, что Сталин поступил с поэтом не так уж жестоко: реплики, а еще более интонация Елены Сергеевны в наших разговорах об этом осенью 1969 года дают возможность это предполагать[652]652
  Мы говорили о лете и осени 1937 года. Приведем, чтобы не утерять оттенков, не только ее ответы, но и свои вопросы. Один из них – вопрос о том, не было ли у Булгакова ощущения возмездия от некоторых тогдашних арестов. Е. С. отвечала, что да, было.
  «– А сам он не думал, что с ним это может случиться?
  – Нет, в 1937 году он уже не боялся. Он, знаете, как-то расправился, приобрел уверенность… Он чувствовал себя уже большим писателем, с которым ничего не может случиться…
  – Но ведь брали и тех, кто был большим писателем… Мандельштама, например.
  – Но он же написал такое ужасное (спохватившись, она смягчила негодующую интонацию улыбкой) стихотворение о Сталине! Можно представить себе, в какое бешенство он пришел…» (Чудакова М. Первая и последняя попытка: Пьеса М. Булгакова о Сталине // Современная драматургия. 1988. № 5. С. 205).


[Закрыть]
.

Спустя несколько месяцев Ахматова вновь приехала в Москву, и 7 апреля она обедала у Булгаковых (отмечено в дневнике Е. С. Булгаковой), и на следующий же день, 8 апреля, в дневнике Е. С. Булгаковой появляется существенная запись – первое свидетельство об отношении Пастернака к Булгакову.

В этот вечер сосед по дому драматург К. А. Тренев позвал Булгаковых на именины своей жены. «Мне понравился Пастернак – очень особенный, не похожий ни на кого, – записала Е. С. Булгакова в ту же ночь. – <…> Когда выпили за хозяйку первый тост, Пастернак сказал: “Я хочу выпить за Булгакова”. Хозяйка вдруг с размаху – нет, нет, мы сейчас выпьем за Викентия Викентьевича, а потом за Булгакова, – на что П <астернак> упрямо заявил: “Нет, я хочу за Булгакова. Вересаев, конечно, очень большой человек, но он – законное явление, а Б<улгаков> – незаконное”. Билль-Белоцерковский и Кирпотин опустили глаза – целомудренно»[653]653
  Чудакова М. Жизнеописание Михаила Булгакова. С. 560.


[Закрыть]
. Последняя фраза (отсутствующая, как и первая фраза цитируемого нами фрагмента, в поздней редакции дневника и соответственно в ее печатном тексте[654]654
  Пояснение, сделанное в марте 2010 г. В 1950-е годы Е. С. Булгакова, переписывая, сглаживала текст дневника; получившийся текст перестал быть дневником в точном смысле слова (см. об этом в нашей работе «Архив М. А. Булгакова…», с. 149–150). К сожалению, именно этот текст был выбран публикаторами (В. Лосевым и Л. Яновской) со смехотворной для любого текстолога мотивировкой во вступительной статье Л. Яновской: выбрана «вторая редакция – выражающая последнюю волю автора…», как будто критерий «последней воли» может быть применим к подневным записям. Эта редакция дневника (которая, как мы писали еще в 1976 г., «должна быть осознана как источник более позднего происхождения, тяготеющий по своему характеру к мемуарам») напечатана под вводящим в заблуждение названием «Дневник Елены Булгаковой» (М., 1990) и с тех пор, к сожалению, широко цитируется как подлинный дневник; к чему это приводит, показано на ряде примеров в одной из наших статей (Осведомители в доме М. А. Булгакова в середине 1930-х годов // Седьмые Тыняновские чтения: Материалы для обсуждения. Рига – Москва, 1995–1996. С. 391–393). Именно в поздней, переписанной и при этом существенно усеченной, как мы показали, редакции, процитировано описание застолья у Треневых и в книге Н. Ивановой «Борис Пастернак: времена жизни» (М., 2007. С. 341–342).


[Закрыть]
) воспроизводит любопытные резонаторы тоста Пастернака: именно В. Я. Кирпотин, в то время зав. сектором художественной литературы ЦК партии большевиков, прошлым летом на съезде писателей упомянул в своем докладе о драматургии Булгакова («Булгакову в “Днях Турбиных” не важно, что его герои белые, ему важней, что они – “хорошие люди” в кругу семьи и друзей. На этом основании он выносит им оправдательный приговор»[655]655
  Первый Всесоюзный съезд… С. 380.


[Закрыть]
), а В. Н. Билль-Белоцерковский, официальный драматург, своим письмом спровоцировал в начале 1929 года Сталина на оценку булгаковских пьес, после чего все они были сняты.

4 июня 1935 года Булгаков вновь подает заявление на поездку в летние месяцы за границу. 26 июля он пишет Вересаеву: «В заграничной поездке мне отказано (Вы, конечно, всплеснете руками от изумления!), и я очутился вместо Сены на Клязьме. Ну что же, это тоже река…»

Пастернак же в это лето как раз едет на берега Сены, но вопреки своей воле – по воле Сталина. Он не был включен в советскую делегацию, отправившуюся на созванный в Париже Международный конгресс писателей в защиту культуры, но «накануне открытия Эренбург сообщил в Москву о необходимости срочно прислать на конгресс писателей, известных в Европе, – Б. Пастернака и И. Бабеля.

За Пастернаком послали машину. Он отказывался ехать, ссылаясь на болезнь, но приехавший за ним передал слова секретаря Сталина, Поскребышева, что это приказ и обсуждению не подлежит.

На следующий день, 21 июня, когда конгресс уже открылся, он в сшитом за сутки новом костюме и пальто выехал вместе с Бабелем в Париж»[656]656
  Пастернак Е. Борис Пастернак: Материалы для биографии. M., 1989. С. 216.


[Закрыть]
. В этом широко известном в тогдашней литературной среде эпизоде чудится нечто от сюжетики и атмосферы романа «Мастер и Маргарита»… Пастернак вернулся в состоянии нервного, почти психического расстройства («Я приехал в Ленинград в состоянии острейшей истерии, т. е. начинал плакать при каждом сказанном кому-нибудь слове», – писал он жене из Ленинграда сразу по прибытии, 12 июля 1935 года[657]657
  Пастернак Б. Полн. собр. соч. с прилож.: В 11 т. Т. IX. Письма 1935–1953. [М.,] 2005. С. 33.


[Закрыть]
).

30 октября 1935 года в Москву вновь приехала Ахматова – арестовали Н. Н. Пунина и ее сына, и в течение двух дней она ездила от Булгакова к Пастернаку и обратно, пользуясь советами обоих в составлении письма Сталину. Е. С. Булгакова рассказывала нам, что когда она уже напечатала для Ахматовой ее письмо, Булгаков перечитал и сказал: «Нет! Вы – поэт. Письмо должно быть не на машинке, а собственноручным». И Ахматова переписала текст рукой. Письмо оказалось успешным – 4 ноября Ахматова пришла к Булгакову с телеграммой от мужа и сына: они сообщали, что находятся дома.

Эти дни, таким образом, вновь связали Пастернака и Булгакова через посредство Ахматовой и Сталина…

Стихи Пастернака о Сталине, появившиеся в «Известиях» 1 января 1936 года, подтолкнули, возможно, Булгакова к объявлению о своем замысле пьесы о Сталине[658]658
  См. об этом в нашей статье «Без гнева и пристрастия: Формы и деформации в литературе 20—30-х годов» (Новый мир. 1989. № 9).


[Закрыть]
.

Газетная кампания, начатая ранней весной 1936 года, вновь, как в 1929–1930 годах, поставила Булгакова перед катастрофой.

Ольга Ивинская вспоминает слова Пастернака о том, что в марте 1936 года он был бы тысячу раз уничтожен тогдашней критикой и только вмешательство партии отвратило его гибель; 15 июня 1936 года, через три дня после публикации Проекта Конституции СССР, Пастернак печатает в «Известиях» статью «Новое совершеннолетье», начиная ее словами: «Пишу наспех, подавленный важностью факта и величавостью документа».

С лета 1937 года имя Пастернака (как много ранее – Булгакова) «практически исчезает со страниц газет и журналов. <…> Пастернаку было оставлено только амплуа переводчика, и притом – национальной, окраинной советской поэзии»[659]659
  Флейшман Л. Борис Пастернак в тридцатые годы. С. 145.


[Закрыть]
(подобно тому как Булгакову – амплуа оперного либреттиста, причем ни одна из опер так и не была поставлена). И оба они именно в 1937 году чувствуют в себе решимость развивать замысел большого итогового романа – и держат себя в состоянии необходимого для работы подъема, не допуская до отчаянья.

Это обстоятельство необходимо подчеркнуть. С именами Булгакова и Пастернака связаны осознанные – и в конце концов реализованные – попытки свободного писания в несвободное время. Очень важно, что это большой жанр. Отдадим себе отчет в том, что большой роман, рассчитанный на несколько лет работы, все же совсем иное дело, нежели стихотворение, цикл стихов, даже поэма или пьеса, составляющая обычно не более сотни машинописных страниц, но нередко и меньше. Замысел романа требует совсем иных отношений с окружающей жизнью.

Но Булгаков завершает свой роман (только смертельная болезнь не позволит ему довести авторскую корректуру до конца), а Пастернак – нет: воплотить давний замысел ему удастся лишь в послевоенные годы.

3 марта 1953 года, вспоминая 30-е годы (не зная еще, что через два дня будет подведена черта под всей жестокой эпохой), Пастернак писал В. Ф. Асмусу: «Со мной носились, посылали за границу <…> Мне хотелось чистыми средствами и по-настоящему сделать что-то во славу окружения, которое мирволило мне, что-нибудь такое, что выполнимо только путем подлога»[660]660
  Пастернак Б. Полн. собр. соч. Т. IX. Письма 1935–1953. [М.,] 2005.


[Закрыть]
.

Последняя пьеса Булгакова, сделанная «во славу» одного человека, тоже опирается на такие внутренние ресурсы и стимулы, сложнейшее переплетение которых с фантомами эпохи еще не поддается убедительному анализу.

Летом 1939 года мнение Сталина прекратило подготовку постановки пьесы Булгакова «Батум» (как весной 1941-го отзыв Сталина остановил репетиции во МХАТе «Гамлета» в переводе Пастернака[661]661
  По рассказу Пастернака И. Берлину (Берлин И. Встречи с русскими писателями… С. 464–465).


[Закрыть]
).

Наконец, последнее из биографических соотнесений. Зимой 1939/40 г. умирающего Булгакова посещали знакомые литераторы. Е. С. Булгакова рассказывала нам осенью 1969 года, что многие из них теперь его раздражали, он старался сократить их визиты, после ухода просил жену больше их не принимать. Однажды пришел Пастернак, сидел около часу. (О чем они говорили? Мы никогда уже не узнаем этого – вот то, что без следа уплывает во тьму прошедшего.) И когда он ушел, Булгаков сказал ей: «А этого всегда пускай – я его люблю».

В дневнике вдовы среди посетивших ее в первые недели после похорон Булгакова отмечен Пастернак.

«В разрушенном до основания городе Карачеве» встречает герой романа Пастернака дочь Юрия Живаго. Сам Пастернак проезжал в войну этот город и оставил в очерке «Поездка в армию» несколько проникновенных строк о трех тысячах «огромных бесформенных куч, щебенных и щепяных»[662]662
  Пастернак Б. Воздушные пути: Проза разных лет. M., 1982. С. 368.


[Закрыть]
, оставшихся от него; в этом городе настоятелем собора был когда-то дед Булгакова со стороны матери.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации