282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Мариэтта Чудакова » » онлайн чтение - страница 29


  • Текст добавлен: 27 декабря 2023, 16:40


Текущая страница: 29 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +
3. Судьба «Ивана Денисовича»: 1961–1962

Готовясь к выступлению на XXII съезде КПСС (том самом, на котором было принято знаменательное решение вынести Сталина из мавзолея и снести его памятники по всей стране), Твардовский записывал в конце октября 1961 года в рабочей тетради:

«Коммунизм – необходимость. Правда жизни, правда истории на стороне коммунизма».

Это остается для него все еще незыблемым, аксиоматичным. Все ужасное, чему был он свидетелем или знал понаслышке, не затрагивает для него основ коммунизма, в который он поверил в отрочестве.

Все послевоенные годы Твардовского томит и мучает судьба российского крестьянства – она всегда была его главной жизненной и поэтической темой.

Крестьянство нищенствовало; до самой смерти Сталина за подобранные с полей после уборки остатки урожая – колоски, картошка – крестьяне попадали в лагеря, оставляя на произвол судьбы детей.

Немалая часть крестьян оставалась в лагерях и мучилась в ужасных условиях северной ссылки с 30-х годов.

Разрушалось хозяйствование на земле, с детства ему знакомое, когда-то им покинутое, но теперь помнившееся со жгучей тоской, потому что тогда он, не очень-то образованный крестьянский сын, с архетипом крестьянской утопии в сознании, не мог себе вообразить, куда приведет деревню поддержанная им пресловутая коллективизация.

Война довершила разорение. Деревня осталась без главной – мужицкой – силы. Мужчины были выбиты войной из сел несравнимо с городским населением: ведь в деревне не существовало городской брони министерств и заводов. По деревням стояли скромные мемориальные доски, где одна и та же фамилия многодетных крестьянских семей повторялась по 5–6—7 раз… Это значило: ушли и не вернулись и отец, и сыновья.

О многом – он написал в поэме «Дом у дороги». О многом – так и не решился.

В 1954 году он встретит своего смоленского друга Адриана Македонова (спустя семнадцать лет) на сибирском полустанке – возвращающегося из ссылки. И опишет эту встречу в 1960-м в поэме «За далью – даль».

 
Кого я в памяти обычной,
Среди иных потерь своих,
Как за чертою пограничной,
Держал,
он, вот он был,
в живых.
Я не ошибся, хоть и годы,
И эта стеганка на нем.
Он!
И меня узнал он, с ходу
Ко мне работает плечом.
……………………………..
– Ну, вот и свиделись с тобою.
Ну, жив, здоров?
– Как видишь, жив.
Хоть непривычно без конвоя,
Но, так ли, сяк ли, пассажир…
 

Суть той жизни была в ее разнослойности и в отсутствии информации о скрытом слое. Эта суть не понята большинством и сегодня. Одни умирали на 60-градусном морозе в Колыме, другие посылали своих детей-отличников в Артек[627]627
  Именно так – не за деньги, а по заслугам: так отправили безо всякого «блата» в 1940 году моего старшего брата – круглого отличника; вряд ли он знал, что его дед в лагере (так думал наш отец; на самом деле он был расстрелян еще в январе 1938-го; его сын об этом так и не узнал); через три года брат отправится на фронт.


[Закрыть]
, проводили вечера в парках культуры и отдыха…

В цитированной главе «Друг детства» поэмы «За далью – даль» есть строки и строфы о постоянном воображаемом присутствии друга детства в жизни автора:

 
…И годы были не во власти
Нас разделить своей стеной.
………………………………..
Он всюду шел со мной по свету,
Всему причастен на земле.
По одному со мной билету,
Как равный гость, бывал в Кремле.
 

Те, что прошли Колыму, как Варлам Шаламов, Георгий Демидов, такое невольно благостное описание ситуации принять, конечно, не могли.

12 декабря 1961 года Твардовский записывает в тетради: «Сильнейшее впечатление последних дней – рукопись А. Рязанского (Солонжицына), с которым встречусь сегодня». В руках Твардовского оказалась повесть[628]628
  Нужно помнить, что оказалась она в его именно руках и потому затем в печати благодаря А. С. Берзер, прочитавшей ее первой и сумевшей передать рукопись Твардовскому, минуя всех членов редколлегии, которые слишком хорошо знали, какие вещи невозможно напечатать в их журнале.


[Закрыть]
неведомого ему литератора, где в центре впервые на его памяти стоял русский крестьянин со своей незадачливой судьбой.

Это было повествование без оговорок, без внутреннего цензора. Впервые в литературу вошел масштаб Гулага – огромной, скрытой от глаз страны внутри страны.

Самым важным для Твардовского было в этой повести то, что речь шла о судьбе народной, в первую очередь – о страшной судьбе русского крестьянства. Впервые о ней в литературе, давно носившей имя советской, говорилась неприкрытая правда.

Он готов был отстаивать эту повесть любыми средствами. Она была ему кровно близка, ближе «Доктора Живаго», ближе романа Вас. Гроссмана с судьбой интеллигентного Штрума в центре. Не помню, от кого из сотрудников редакции журнала услышала я о вырвавшихся как-то у Твардовского словах:

– Ведь эту повесть я должен был написать!..

И повесть, и встреча с автором стали определяющим событием последнего десятилетия жизни и работы Твардовского.

4. 60-е: «Новый мир» и литературный мейнстрим. Борьба со сталинизмом

В середине 60-х годов «Новый мир» – активнейший двигатель литературного процесса. Он отбирает, что именно должно войти в этот процесс, проторяя свою в нем дорогу. Если отвергнутую «Новым миром» вещь печатал другой журнал, на ней не было уже той метки, которую давало только печатание у Твардовского.

«Это было время, когда журнал Твардовского с помощью новой мерки перекраивал ряды авторов», – напишет позже Ю. Трифонов в своих «Записках соседа». В редакции он «слышал краткие, но довольно суровые, порой иронические, а порой и едкие отзывы о недавних любимцах “Нового мира”. Про одного говорилось, что “темечко не выдержало”, у другого “нет языка”, третий “слишком умствует, философствует, а ему этого не дано”. Давно не печатались в журнале Тендряков, Бондарев, Липатов, Бакланов, зато возникли новые имена: Домбровский, Семин, Войнович, Искандер, Можаев».

Оба перечня показывают, как безошибочно чувствовал Твардовский литературный мейнстрим. Чувствовал – и сам его в немалой степени формировал, пролагал его русло своими первопубликациями.

Заметим, здесь деревенская – Можаев, «Из жизни Федора Кузькина» (1969), в немалой степени и Фазиль Искандер, но и вполне городская проза – «Хранитель древностей» (1964) Домбровского, «Семеро под одной крышей» Виталия Семина.

«И вот об этих, пришедших в последние годы, говорилось с интересом, порою увлеченно. Если в журнале готовилась к опубликованию какая-нибудь яркая вещь, Александру Трифоновичу не терпелось поделиться радостью, даже с риском выдачи редакционной тайны.

– Вот прочитаете скоро повесть одного молодого писателя, – говорил он, загадочно понижая голос, будто нас в саду могли услышать недоброжелатели. – Отличная проза, ядовитая! Как будто все шуточками, с улыбкой, а сказано много, и злого…

И в нескольких словах пересказывался смешной сюжет искандеровского “Козлотура”.

Так же в саду летом я впервые услышал о можаевском Кузькине. Об этой вещи Александр Трифонович говорил любовно и с тревогой. “Сатира первостатейная! Давно у нас такого не было. И не упомню, было ли когда…” А тревога оттого, что вещь еще не прошла цензуру».

Брат Твардовского, Иван Твардовский, описал в своих мемуарах трагический для семьи день 19 марта 1931 года:

«В первой половине дня прибыл к нам сам председатель сельсовета. …Переминаясь у порога, стояли понятые. Лицо председателя было обветренно-загорелое, взгляд строгий… Наше запустевшее жилище он осматривал пристально, пожимал плечами, что-то думал про себя <…>

В одежонках сидели на лежанке детишки. Наслышавшись всякого, они глядели на председателя тем детским взглядом, когда ничего доброго не ожидают от незнакомых, – тревожно и гадательно. Возле детей стояла мать, оробевшая и осунувшаяся, с припухшими от слез глазами, в предчувствии услышать еще что-то тяжкое.

<…> Обстановка нашего жилья в те дни не могла не вызывать недоумения. Председатель сам видел полную несостоятельность рассказа о наших доходах.

<…> Вышел в сени, заглянул в кладовую: она была пуста, сел рядом с понятыми, сцепив руки и опершись локтями на колени и склонив голову, похоже, что-то думал, может быть, про себя сочувствовал, но отменить он ничего уже не мог, если бы даже и был внутренне не согласен с тем, что был обязан выполнить»[629]629
  Твардовский И. Т. Родина и чужбина. С. 67–68.


[Закрыть]
.

Можно представить себе, с каким чувством Твардовский, помнивший рассказы близких об этом дне, читал 35 лет спустя рукопись молодого, родившегося в годы раскулачивания писателя Бориса Можаева. В 1966 году он опубликовал ее в «Новом мире» под названием «Из жизни Федора Кузькина», вполне предвидя разгром в пух и в прах официозной критикой. Герой повести, недавний фронтовик, выходит из колхоза, потому что не может больше работать бесплатно: не на что кормить детей. И ему как единоличнику духовные наследники тех людей, что раскулачивали семью Твардовского, тут же дают твердое задание: сдать государству продукты, взять которые ему негде.

По жалобе Кузькина в обком в дом к нему приходит комиссия. Тут же приходят из школы его дети, «сразу втроем – с сумками в руках и, не глядя, кто и что за столом, заголосили от порога:

– Мам, обедать!»

Обкомовцы спустились в подпол и «с минуту оглядывали небольшую кучку мелкой картошки.

– Это что у вас, расходная картошка?..

– Вся тут, – ответил Фомич.

Они молча вылезли.

– Кладовая у вас есть?

– Нет.

– Это что ж, весь запас продуктов?

– Вот еще кадка с капустой стоит.

Они вышли в сени.

– Как же вы живете? – спросил Федор Иванович растерянно.

– Вот так и живем, – ответил Фомич».

И все шестидесятые годы Твардовский – главный редактор «Нового мира» – будет отдавать предпочтение той прозе, что рассказывала – с неизменным большим риском и для цензуры, и, в случае удачного проскакивания в печать, для официозной критики – о новом государственном закабалении русского крестьянства, век назад освобожденного от рабства.

Но в то же самое время он радуется, что удается напечатать «Записки покойника» Булгакова – после двухлетней борьбы за роман, являющийся, по мнению цензора, «злобной клеветой на коллектив МХАТ»[630]630
  Твардовский А. Новомирский дневник. Т. 1. С. 616.


[Закрыть]
.

Правда, это заглавие не могло (по необъяснимым сегодня причинам) быть пропущено цензурой, и для публикации взяли предыдущий авторский вариант названия – «Театральный роман».

5. Коллизии брежневского времени

22 апреля 1964 года Л. К. Чуковская описывает свой очередной визит к Ахматовой:

«Она – сразу о Бродском.

Я пересказала ей одну забавную городскую сплетню.

Пьянка у Расула Гамзатова. Встречаются Твардовский и Прокофьев. Оба уже пьяные. Твардовский кричит через стол Прокофьеву:

– Ты негодяй! Ты погубил молодого поэта!

– Ну и что ж! Ну и правда! Это я сказал Руденко, что Бродского необходимо арестовать!

– Тебе не стыдно? Да как же ты ночами спишь после этого?

– Вот так и сплю. А ты в это дело не лезь! Оно грязное!

– А кто тебе о нем наговорил?

– Оно мне известно как депутату Верховного Совета.

– И стихи тебе известны как депутату?

– Да, и стихи.

Анна Андреевна перебила меня:

– Они ему известны, конечно, от Маршака, да и я передала их Твардовскому через одного своего друга. Продолжайте.

Тут Твардовский заметил Якова Козловского, поэта и переводчика, и закричал:

– Что же ты его не арестовываешь? Ведь он тоже переводчик, тоже переводит по подстрочникам и тоже еврей! Звони немедленно Руденко!

(<…> Спрошу у Самуила Яковлевича, понравились ли Твардовскому стихи? Поэзия Бродского – она ведь ему чужая и чуждая. Если не понравились, то тем более чести Александру Трифоновичу как человеку и депутату: значит, он вмешается из ненависти к антисемитизму и беззаконию.)

Я сказала Анне Андреевне, что собранные нами документы <…> уже пошли “наверх” по трем каналам: через Миколу Бажана, через Твардовского и через Аджубея»[631]631
  Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 3. М.: Время, 2012. С. 206–207.


[Закрыть]
.

С. Липкин, передавший Твардовскому стихи Бродского по просьбе Ахматовой, вспоминал: «Твардовскому стихи не понравились. “Талантливо, – сказал он, – но слишком литературно”»[632]632
  Там же. С. 49.


[Закрыть]
.

Приведем суждение пристрастного к Твардовскому Варлама Шаламова, справедливое лишь отчасти: «Твардовский пытается зачеркнуть двадцатый век русской поэзии и оттого-то поэтический отдел “Нового мира” так беден и бледен» («Твардовский. “Новый мир”. Так называемая некрасовская традиция», 1960-е).

На следующий год, осенью 1965-го – арест Синявского и Даниэля, начало 1966-го – судебный процесс и оглушивший весь мир приговор: пять и семь лет лагерей за напечатание за границей своих собственных сочинений.

У Твардовского отношение к этому сложное, он весь нацелен, как и много лет назад, на работу на читателя отечественного – на всем безбрежном пространстве России. К тому же его поступки зажаты в рамки страстного желания сохранить журнал (который конечно же попадает под дополнительный обстрел как печатавший Синявского).

Человечески всегда он оставался на особицу, отличаясь от всех решительно маститых. «Запомнилось и чисто зрительно: угрюмо-насмешливое, подпертое рукой, откуда-то сбоку глядящее на тебя лицо Твардовского в те минуты, когда ты преувеличенно хвалишь что-то, что на самом деле не след бы хвалить» (К. Симонов).

Твардовский 1967 года весьма отличен от Твардовского 1936-го. Восторженно отнесшись к рукописи Ф. Абрамова «Две зимы и три лета» («Вы написали книгу, какой еще не было в нашей литературе, обращавшейся к материалу колхозной деревни военных и послевоенных лет» – из письма Ф. Абрамову от 29 августа 1967 года), он пишет тем не менее автору, что если его главный герой «живет расчетом, как не дать погибнуть семье, оставшейся на его попечении после гибели отца на фронте, то удерживающее его на земле колхозной чувство долга могло еще действовать во время самой войны, а уж после войны, простите меня, читатель не может поверить, что находятся еще дураки, убивающиеся за пустопорожний трудодень, имеющие возможность по самой крайности заработать хотя бы в леспромхозе 10 руб. в день, т. е. 10 килограммов хлеба, которые он и в месяц не зарабатывает в колхозе…».

Журнал его – единственный в стране решающийся на то, на что не решаются другие, – давно под ударом. Цензура задерживает каждый номер; они выходят с опозданием в два месяца и более.

Вторая половина 60-х – тяжелое время отката от антисталинизма короткой эпохи оттепели. Признаки этого отката – постоянная тема в кабинетах редколлегии «Нового мира», отразившаяся в записи 14 января 1965 года: «Команда по всем линиям: никаких лагерей, никаких – как темы литературных произведений. Это уже чувствовалось и ранее, наближалось. М. б., Солженицын не так уж был неправ в своей особой оценке ноябрьских событий» (то есть последствий отставки Хрущева осенью 1964-го).

Эти годы – рубежное время духовной жизни Твардовского, время непрерывной мировоззренческой динамики – не в последнюю очередь под влиянием постоянного, богатого перипетиями контакта с Солженицыным.

«Мы же во власти своей “религии”, – запишет он 11 марта 1967 года, – ограничившей нас, урезавшей, обкорнавшей, обеднившей. Явление Солженицына – первый (! – М. Ч.) выход за эти рамки, и отсюда нынешняя судьба его – не дозволяется».

6 июня в Отделе культуры ЦК с Твардовским обсуждается вопрос о печатании «Ракового корпуса» Солженицына (поскольку прошел слух, что его уже печатают на Западе, считают, что надо что-то делать) и его же письмо IV Съезду писателей.

«Я сказал, что есть два варианта решения вопроса:

1) Посадить Солженицына, а заодно и меня, как крестного отца его.

2) Немедленно напечатать отрывок из “Ракового корпуса” в “ЛГ” со сноской: печатается полностью в “НМ”. <…>.

Вопрос: как вы относитесь к поступку Солженицына?

– Я бы так не поступил (250 экз. письма к делегатам съезда), но бросить в него камень не могу. Он доведен до отчаяния, терять ему нечего. Объявить человека власовцем и не давать ему возможности возразить, представить документы и т. п. Он был поставлен в условия вне закона. Хотим мы этого или не хотим, но речь идет об огромном таланте, по отношению к которому “мы” вели себя преступно». Эта запись от 7 июня 1967 года кончается приказом самому себе: «Делать Исаковского».

С весны 1967-го с трудом идет работа над предисловием к собранию сочинений Исаковского. Все, что писано Твардовским о любимом и уважаемом поэте раньше, теперь решительно отвергается: «Однобоко, по-газетному краснословно – вот что значит 17 лет назад…» (С советским газетным «краснословием» он ведет войну с конца 40-х годов.)

Твардовский пишет об Исаковском с горечью, в которой немало глубоко личного. В последние десять-пятнадцать лет уместился огромный внутренний скачок.

«Как наглядно в его судьбе то ужасное свидетельство духовной несвободы поэта, его деградации. А поэт истинный, сколько в нем было искренности, прямоты, и постепенно (тоже вполне искренне) он переходит к напряженному, вынужденному изъяснению на “положенные” мотивы. А вдруг – “Враги сожгли родную хату”, “Летят перелетные птицы”, “Сказка о правде” <…>» (запись от 13 июня 1967-го).

«Обдумываю статью об Исаковском – дело оказалось деликатным: талант несомненный и ценный, но в ужасных шорах, в пределах потребного и дозволенного, с какой-то удручающей покорностью внешним установлениям и нормам, с невыходом за черту. – Справлюсь» (запись 21 июня 1967-го).

«Исаковского сдал [в журнал]. <…>. Честный, талантливый, он тоже дитя эпохи, и некоторые его заветы скромности, молчания (“я этого не знаю”) приобрели потом окраску “партийности”, “дисциплины”. Не знаю, как там с раскулачиванием и т. п., мое дело петь радость колхозной нови. Какими вынужденными видятся сейчас стихи о кулаке (“Враг”), хотя в свое время они казались “смелыми”» (запись 2 июля 1967-го).

В том, как долго теодицея управляла его мыслями и он – не только внешне, как многие, но не менее – внутренне защищал то, что носило разные названия (социалистический выбор, идеалы Октября, построение коммунизма и т. п.), – сыграло роль и то, что не раз было слышано от него будущими мемуаристами: «Если бы не Октябрьская революция, меня бы как поэта не было».

На обсуждении «Матренина двора» Твардовский воскликнул: «Ну да нельзя же сказать, чтоб революция была сделана зря!»

Сохранились свидетельства Солженицына о словах поэта: «Так ведь если б не революция – не открыт бы был Исаковский!.. А кем бы был я, если б не революция?»

Сегодня этому вторит вологодский исследователь В. Есипов: «Творческое явление Александра Твардовского можно считать прямым порождением культурной революции, произошедшей в СССР: без избы-читальни, символа 20-х годов, без новой литературной среды, возникшей в провинции, и без массового народного читателя он вряд ли мог бы состояться как поэт с той степенью масштабности и поэтической самобытности, какая ему в итоге оказалась присуща»[633]633
  Есипов В. Варлам Шаламов и его современники. Вологда, 2008. С. 88.


[Закрыть]
.

Стоит сравнить с этой уверенностью автора мнение Н. Коржавина в цитированных нами мемуарах. Твардовский, пишет Коржавин, «никогда не был выдвиженцем. Его стали выдвигать, когда он уже сам выдвинулся. Свою карьеру он сделал бы и до Октября. Для ее начала достаточно было, чтобы в детстве ему на глаза попалась хоть одна подлинная книга, чтобы он увидел, что такое бывает. Остального он добился бы сам, как Ломоносов или Есенин».

Чтобы вынести обоснованный вердикт, надо хорошо представлять себе десятилетиями задвинутые в тень последних лет царизма 1910-е годы – с расширением просвещения, знать количество открываемых в селах школ, «народных домов» и т. п., а также попытаться сравнить количественно новую литературную среду в провинции с той ее частью, что канула в лагерях, упокоилась в вечной мерзлоте.

6. Последние годы (1968–1970). Крах иллюзий

1 августа 1968 года Твардовский обсуждает с Ю. Трифоновым «пражскую весну».

«Я давно не видел его таким энергичным, упругим, в каком-то празднично-веселом возбуждении.

– Вот видите, не могут они этого сделать! Не могут, не могут! – говорил почти с торжеством. – Кишки не хватает! – и шепотом: – И с нами то же самое: и хочется, и колется, и… не могут!

Но прошло три недели и оказалось: могут.

<…> Александр Трифонович зашел ко мне. Вид его был ужасен. Он был то, что называется убит. Взгляд померкший, разговаривал еле слышным шепотом.

– Конец… Все кончилось…

Мы сидели на веранде за большим пустым столом. Он ничего не хотел»[634]634
  Трифонов Ю. Записки соседа // Дружба народов. 1989. № 10. С. 28–29.


[Закрыть]
.

Кончилась вера в конечную разумность идеи, за которой он пошел в юности и шел всю жизнь.

С какой почти детской простодушной гордостью описывал он в «Василии Теркине» своего соотечественника – солдата-победителя:

 
…И от тех речей, улыбок
Залит краской сам солдат:
Вот Европа, а спасибо
Все по-русски говорят.
 
 
Он стоит, освободитель,
Набок шапка со звездой.
Я, мол, что ж, помочь любитель,
Я насчет того простой.
 

И вот была отнята эта чистая радость освободителя: Сталин, а затем и его преемники добились того, что нас возненавидели в странах Европы, сделанных нашими сателлитами…

…Столько литераторов, задетых в журнале за свою бездарность, ненавидели Твардовского, и это все время подливало масло в огонь неприятия журнала властью. Власть к тому же не могла простить Твардовскому, что именно он вывел ярого и умелого ее противника Солженицына на поле отечественной печати.

Приведем напоследок глубокую характеристику личности Твардовского, данную в 1995 году Г. Владимовым:

«В целом же – две особенности доминировали в его характере; первая – та, что он был сыном раскулаченного, много от этого претерпевшим, оттого с надломом в душе, с незаживающей травмой, отсюда его благоприятствование литературе “деревенщиков” <…>. Другая особенность, подчас отталкивающая интеллигентов и вызывающая оторопь у чиновников, – та, что Твардовский, всем на удивление, был самый настоящий коммунист, правоверный, кристально чистый, почти идеальный, воспринявший в этом учении его христианское начало и веривший в конечное наступление царства справедливости и братства. К исходу второго редакторства эта его вера претерпела изменения и сильно поблекла, но в первые годы он был именно таков. Мог прийти в отдел прозы (я тому свидетель) и рассказать восторженно о своем впечатлении от Юрия Гагарина, мог заплакать, ознакомясь с документами о коррупции и гниении в партийных инстанциях (ему эти секретные документы доставлялись офицером-посыльным в засургученном пакете). Интеллигентам казалось, что если он не притворяется, то пребывает в оглупляющем заблуждении; чиновники, при всем своем цинизме отлично понимавшие, что это не притворство, не знали, как с ним быть, как говорить и что дает им право чувствовать себя выше его и потому давать ему руководящие указания. Во многом эта черта определила живучесть и долголетие Твардовского-редактора, с которым не знали, как справиться, и так и не решилось расправиться Политбюро, а предоставило это братьям-писателям, которые, разумеется, справились успешно»[635]635
  Александр Твардовский и его «Новый мир»: свидетельства, подготовленные Мариной Лунд // Знамя. 2010. № 1.


[Закрыть]
.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации