282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Мариэтта Чудакова » » онлайн чтение - страница 26


  • Текст добавлен: 27 декабря 2023, 16:40


Текущая страница: 26 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Колесо и экипаж

«У Максима железные клещи вместо рук и на шее медаль величиною с колесо на экипаже… Ах, колесо, колесо. Все-то ты ехало из деревни “Б”, делая N оборотов, и вот приехали в каменную пустоту. Боже, какой холод» («Белая гвардия». Курсив наш. – М. Ч.).

Здесь самое значимое, может быть, слово – «экипаж». Именно ненужность, избыточность в данном сравнении и потому явная цитатность этого слова прямым образом отсылает нас к Гоголю: «Только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем. “Вишь ты, – сказал один другому, – вон какое колесо! Что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву, или не доедет?”» («Мертвые души». Курсив наш. – М. Ч.).

Так в воспоминании о гимназических годах возникает идеологический подтекст. Скрытая отсылка к Гоголю наводит на размышления о том, куда же заехало колесо российской истории… И в еще большей степени – доедет ли это колесо до Москвы вместе с Белой гвардией?..

Сам Булгаков, надежно спрятав от постороннего взгляда свою статью осени 1919 года (он наклеил ее на первой же странице своего альбома вырезок – только лицом вниз, оставив на виду лишь фрагмент названия газеты – «<…>розн<…>», изданной на территории Добровольческой армии, и дату), хорошо помнил высказанную в ней надежду дойти до Москвы…

Явдоха

И уж конечно Явдоха в «Белой гвардии» не без Гоголя. Имя слишком яркое для уха русского читателя, чтобы не вспомнить иные литературные с ним встречи.

В «Старосветских помещиках» Пульхерия Ивановна, чуя свою смерть, поручает Явдохе своего мужа: «Смотри мне, Явдоха», говорила она, обращаясь к ключнице, которую нарочно велела позвать: «когда я умру, чтоб ты смотрела за паном, чтобы берегла его <…>. Не своди с него глаз, Явдоха, я буду молиться за тебя на том свете, и Бог наградит тебя».

Диалог Василисы с Явдохой в «Белой гвардии» неуловимо напоминает вышеприведенный, и не только упоминанием имени Божьего («– Что ты, Явдоха? – воскликнул жалобно Василиса. – Побойся Бога») или повтором обращения («Смотри, Явдоха, – сказал Василиса <…>, – уж очень вы распустились с этой революцией. Смотри, выучат вас немцы»), – это вновь та Явдоха, от которой зависит чье-то будущее.

Теодицея Александра Твардовского
(к столетию поэта)

Первая публикация: А. Т. Твардовский. К 100-летию со дня рождения. «Я там был. Я жил тогда…». М.: РГАЛИ, 2010


Спустя десятилетие существования советской власти в литературу входило второе поколение советских литераторов (родившихся в 1900–1910 годах). И именно в их среде родилась неразрывно связанная с творчеством потребность в вере в разумность существующего строя и политики власти, в правильность избранной ею конечной цели.

Эта потребность вытекала почти впрямую из антропологического фактора – биографии поколения. Ярче и драматичней многих она проявилась у Твардовского.

Попробуем проследить, как это происходило.

Раздел первый
Крестьянский сын в плену Утопии. Становление народного поэта
1. Детство, отрочество, юность

В 1917 году будущему поэту семь лет. Деревенское досоветское детство с его вековым укладом уже вошло в плоть и кровь, легло на дно будущего творческого воображения неизымаемым пластом.

Отроческие годы, когда из-под крыла матери крестьянский сын уже переходит под суровую руку отца, отнюдь не были идиллией – идиллическое осталось в раннем детстве. Тяжелая инерция крестьянского быта, тесной общей жизни в избе становилась поперек бродившей в жилах творческой силе, еще не проявившей себя в реальных результатах, но требовавшей свободы как непременного условия появления результатов. Он рвался из семьи в город. Его целью было писать и учиться.

Много лет спустя, после освобождения Смоленщины от немцев, когда Твардовскому удалось «найти, вывезти и устроить всех родных» (из его дневниковой записи 31 октября 1943 года), он поселился временно в Смоленске «у стариков, заняв у них одну комнату. Ничего, но холодновато и уж очень уныло. Последнее для работы хорошо» (из письма к жене от 4 ноября 1943 года). Дневниковые записи ноября 1943-го – жесткие и трезвые, в том числе и по отношению к собственным эмоциям:

«Бремя “дома”. Едва хватает сил, чтоб еще работать. В сущности – жалкий, чужой, трудный, ненужный и неотепленный мир. Лучше б от него быть далеко». «Живу <…> в самой гуще бед, несчастий, и идиотизма “стариков” и всей семьи. Неизвестно, что было бы с ними, не найди я их в деревне, но перевезенные мною сюда, в хорошую квартиру, обеспеченные самым необходимым, они охают, ноют, живут запущенно до раздражения. …Счастье мое все-таки, что я в молодости жил отдельно.

Всех жаль, иных мучительно, все вот здесь, рядом, не отмахнешься, не забудешь…

…Сколько помню себя, мучим стыдом за своих либо опасением чего-то стыдного, и теперь то же самое».

И через четверть века при чтении описания «поэзии хутора» у Лакснесса – нечто такого же рода: «Сколько я израсходовал душевных сил на построение внешнего мира по своему вкусу, который ждал где-то меня, был всегда впереди, лежал в запасе, вознаграждал за всю боль, серость, муку натурального хуторского бытия» (запись от 20 февраля 1969 года[603]603
  Твардовский А. Новомирский дневник: В 2 т. Т. 2. 1967–1970. С. 285.


[Закрыть]
).

Он принадлежал к ограбленному, по определению Н. Коржавина, поколению, уже не заставшему широкого культурного контекста России начала XX века, не учившемуся в классической гимназии и в университете, – российское образование тогда высоко ценилось в мире. Он обречен был, как почти все люди его поколения, в каких бы «трудовых школах» конца 20-х – начала 30-х годов они не учились, стать самоучкой. Это значит до всего доходить своим умом, вне широкого культурно-философского контекста, который мог бы защитить (хотя из трагической истории XX века хорошо известно, сколь многих европейски образованных не защитил) от безоглядной веры в утопию. На первую половину 20-х, когда социалистическая утопия была еще живой и увлекала юные сердца, пришлись годы его отрочества – самого беззащитного времени человеческой жизни. Как он мог не поверить тогдашним опытным агитаторам?..

Юный Твардовский поверил, что деревенскую темноту, тяжкий, изнурительный крестьянский быт смогут преобразовать – осветить нездешним светом. Ему легко было допустить, что собственнический инстинкт, без которого нет крестьянского двора, не лучшее, что есть на свете, и пойти за иными ценностями.

Твардовский вполне осознанно не принял поэзию Есенина: «Я познакомился с ней, будучи жителем деревни, и ее печаль об уходящей, во многом идеализированной деревенской жизни, какой она представлялась поэту за временем, расстоянием и особыми обстоятельствами его биографии, не могла найти непосредственного отклика в сердцах моего поколения сельской молодежи. Нельзя сказать, чтобы мы не любили деревню, питали пренебрежение к земледельческому труду<…>. Но мы всей душой стремились к ученью, к городской жизни…»[604]604
  Из статьи А. Твардовского «Поэзия Михаила Исаковского, 1949–1969».


[Закрыть]

Еще важней его оценка первых пореволюционных лет в деревне и умонастроения молодежи, его сверстников, в той же статье:

«Пореволюционная деревня, поделившая помещичьи луга и земли, почти заново отстроившаяся за счет самовольных порубок в “лесах местного значения”, была охвачена жизнедеятельным порывом, шедшим, правда, не в одном направлении. Тут и хуторизация, имевшая особо широкое развитие на Смоленщине, и опытное интенсивное хозяйствование читателей и подписчиков журнала “Сам себе агроном”. Но были и успехи сельскохозяйственной кооперации, были товарищества по совместной обработке земли, прививавшие начальные навыки артельной жизни и служившие предвестием будущей коренной перестройки деревни на основе коллективизации, об особом характере и темпах которой тогда, правда, еще не было предположений. <…> Деревня была полна молодежи, привлекаемой комсомолом, школой, сетью изб-читален ко всякого рода культурным начинаниям. <…> Молодежь эта не только не чуралась города, но всячески тянулась к нему, стремясь по возможности подражать ему и в одежде, и в оборотах речи, и в приемах ухаживания».

Среди этой молодежи был и Твардовский.

Да, он увидел вскоре (хотя отнюдь не сразу) жесткость и жестокость преобразований. Но ведь крестьянский быт с детства противостоял сантиментам: постоянно резали живность, чтобы поддержать существование семьи, причем и ту, к которой ребенок привыкал, жил с ней в доме, как, например, с новорожденным теленком.

Он несомненно, как и многие крестьяне и горожане, сначала просто не мог представить себе размаха происходящего. В отсутствие статистики и информации люди не знали а) масштаба – все плохое казалось единичным, б) деталей государственной жестокости. По крестьянской наивности Твардовский верил, видимо, в «перегибы» на местах. Верил, что Сталин этого не хочет и должной информации не имеет.

В середине 50-х он вспомнит о своем настроении юных лет – «поры восторженной и безграничной веры в колхозы, желания в едва заметном или выбранном из всей сложности жизни видеть то, что свидетельствовало бы о близкой, незамедлительной победе этого дела»[605]605
  Цит. по: Турков А. Александр Твардовский. М., 2010. С. 214.


[Закрыть]
.

Живя уже в Смоленске, он узнает, что родителей обложили непомерным налогом (первый шаг к раскулачиванию), и пробует за них вступиться. Это оставляет суровый отпечаток на нем самом, уже полностью сосредоточенном на поэзии (еще далекой от настоящих результатов) и главное – глубоко верящем в свой дар. Письмо Твардовского А. Тарасенкову от 31 января 1931 года полно отчаяния:

«Толя! Я добит до ручки. Был у секретаря обкома, он расследовал дело насчет обложения хозяйства моих родителей и – признано, что обложению подлежат. Подозревать в пристрастности я его не могу. Я должен откинуть свои отдельные недоумения и признать, что это так.

Мне предложили признать это и отказаться от родителей, и тогда мне не будет препон в жизни.

АПП же [Ассоциация пролетарских писателей], несмотря ни на какие признания (а я признал и отказался), хочет, страшно хочет меня исключать.

Скажи ты мне ради Бога, неужели это мой конец. Скажи. Поддержи. Почему я один должен верить, что я, несмотря ни на какие штуки, буду, должен быть пролетарским поэтом?»[606]606
  Несгоревшие письма: А. Т. Твардовский и М. И. Твардовская пишут А. К. Тарасенкову в 1930–1935 гг. Смоленск, 2006.


[Закрыть]

Об этом же он напишет в 1954 году Хрущеву (настаивая, чтоб из его партийной анкеты убрали определение социального лица «сын кулака»):

«Добился приема у тогдашнего секретаря Смоленского обкома партии… Он мне сказал (я очень хорошо помню эти слова), что в жизни бывают такие моменты, когда нужно выбирать “между папой и мамой с одной стороны и революцией – с другой”, что “лес рубят, щепки летят” и т. п. Я убедился в полной невозможности что-либо тут поправить и стал относиться к этому делу как к непоправимому несчастью своей жизни, которое остается только терпеть, если хочешь жить, служить своему призванию, идти вперед, а не назад».

Здесь названы три важнейших составляющих, формировавших его идеологию и его поведение: «жить, служить своему призванию, идти вперед, а не назад».

Молодость и сознание своего поэтического дара диктовали поведение: во-первых, продолжать жить – не дать сбросить себя в яму, куда сбрасывают палый скот и заливают известью; во-вторых, в прямой связи с первым, во что бы то ни стало реализоваться и, в-третьих, разумеется, идти вперед, к молодым, к новому, к знаниям, к литературе.

Верить в будущее, быть оптимистом – и соответственно насаждать оптимизм как некое новое мировоззрение, вернее же, как нередко бывает, хорошо забытое старое. Напомним хрестоматийный пример насмешек Вольтера над «Теодицеей» Лейбница в «Кандиде»: «– …Когда вас вешали, резали, нещадно били, когда вы гребли на галерах, неужели вы продолжали думать, что все в мире идет к лучшему?

– Я всегда оставался при моем прежнем убеждении, – отвечал Панглос, – потому что я философ. <…> Лейбниц не мог ошибаться, и предустановленная гармония есть самое прекрасное в мире»[607]607
  Вольтер. Избр. произведения. М., 1947. С. 124.


[Закрыть]
.

Все это так или иначе уводило от деревни в ее прежнем, с детства памятном виде от хутора Загорье. От того, что только много позже – огромная разница! – через дистанцию времени и трагических перипетий и именно в рамках литературы станет его малой родиной.

Много размышлявший над кровавой эпохой и ее соблазнами (название его мемуаров – «В соблазнах кровавой эпохи») поэт Н. Коржавин пишет, что для той части сельской молодежи, которая рвалась к культуре, советская власть была «связана с городской культурой, с более широкими горизонтами жизни. Тем более, что все, противостоявшее ей, – так было поставлено дело еще в начале двадцатых годов – выглядело себялюбивым, самолюбивым, мещанским. Мечта о справедливости, равенстве, альтруизме – идея вообще близкая общинной психологии русского крестьянства». В этих же мемуарах, автор которых лично знал Твардовского, активно сотрудничая с «Новым миром» в 60-е годы, поясняется, что юноша Твардовский, «претерпевая все мытарства, с которыми была связана судьба “кулацкого сынка”, конечно, сетовал на несправедливость, но хотел единственного: чтобы его восстановили во всех правах и позволили участвовать в общей жизни. Полагаю, что подобное же чувство владело и большинством раскулаченных, “подкулачников” и их детей (не говоря уже о детях большинства жертв 1937 года). Сознания общей греховности происходящего не было не только у Твардовского или Смелякова – его не было почти ни у кого из их сверстников и читателей».

Это важно понимать: было реальное духовное, идеологическое единство с той читательской аудиторией, к которой Твардовский готовился обратиться.

19 марта 1931 года его мать с малыми детьми выселили из дома и вскоре вместе с добровольно присоединившимися к семье отцом и старшим сыном (они были на заработках) отправили в эшелоне на Северный Урал. «На днях узнал, что мать с детьми выслали месяца два тому назад неизвестно куда» (из письма А. Тарасенкову)[608]608
  Цит. по: Турков А. Александр Твардовский. С. 28.


[Закрыть]
.

Даже в семье Твардовских считали, что глава семьи сам виноват в происшедшем. Трифон Гордеич вступил в артель, сдал при вступлении в общественный фонд лошадь, любимца семьи жеребца Пахаря, потом увидел, что там за ним нет должного ухода. «Распутал, отвязал, прицепил к недоуздку ремень… – повествовал много лет спустя его сын Иван». «Обвинят же тебя! – с выражением непоправимой беды, плача, говорила мать… – Я не украл! Конь – мой!»[609]609
  Твардовский И. Т. Родина и чужбина: Книга жизни. Смоленск, 1996. С. 62.


[Закрыть]
Семья считала, что с этого импульсивного отцовского поступка, вызванного впитанным в кровь русского крестьянина отношением к коню, начались их беды.

«Отсутствие сознания общей неправильности происходящего имело весьма страшные и необратимые последствия для нашей страны, – продолжает Коржавин, – была обесценена жертва.

Действительно, когда мы осознаем, что находимся в руках злой силы, – при любой нашей общественной активности, пусть даже бессознательно, – все равно как-то ей сопротивляемся, отстаиваем себя. Все ее жертвы видятся нам в ореоле мученичества. Когда же мы признаем эту силу нормальной и законной (а тем более имеющей право на “неизбежные эксцессы”), мы можем только скорбеть о несчастном стечении обстоятельств, о собственной неловкости, благодаря которой нас неверно поняли и истолковали, наши страдания в глазах окружающих (да и наших тоже) выглядят жалко и глупо, словно это не нарушение справедливости, а только наше личное, никого не касающееся несчастье. Мы только тупо доказываем, что мы лично (или наши родители) не мироеды, а трудяги, не двурушники, а честные революционеры, но и сами знаем, что это не так важно, ибо “лес рубят – щепки летят”.

<…> В этих условиях все старания человека, естественно, направляются на то, чтобы не попасть в такое жалкое положение…

<…> Это умонастроение, это низложение жертвы способствовало полному торжеству того царства страха, в которое успешно превращал нашу страну Сталин…»

Страх, наслоившийся за столетия рабства, оставшийся в исторической, если не биологической памяти каждого русского крестьянина, нес в себе – и сознавал это – Твардовский.

В одном из его стихотворений 1936 года («Песня»), посвященном матери, это выражено в двух стиховых строках и едва ли не в одном эпитете:

 
Сам не помню и не знаю
Этой старой песни я.
Ну-ка, слушай, мать родная,
Митрофановна моя.
<…>
Вот и вздрогнула ты, гостья,
Вижу, песню узнаешь,
Над межой висят колосья,
Тихо в поле ходит рожь.
 

«Зажинки», «нива», «копна» – Твардовский с удовольствием перебирает эти на долгие годы забытые отечественными стихотворцами слова. В стихотворение входит крестьянское детство поэта. И двумя емкими строками очерчивается национальный характер, национальное прошлое и подавляемое в настоящем смятение лирического героя-автора:

 
Бабья песня, бабье дело,
Тяжелеет серп в руке,
И ребенка плач несмелый
Еле слышен вдалеке.
 

«Плач несмелый» – нетривиальный эпитет прорывается в рамку вполне укладывающегося в рамки советской печати текста из другого, подлинного поэтического языка.

Здесь по меньшей мере три слоя значений. Один целиком относит эпитет к старой России и советскому обличительному по отношению к ней стереотипу (предполагается, что в той России даже дети боялись или не имели сил громко плакать…). Второй дает возможность понять это слово как самоопределение русского национального характера – вне конкретной социально-временной прикрепленности, в уходящей далеко в прошлое ретроспективе национальной истории. И наконец третий – «еле слышный», но самый важный слой отождествления эпитета с самим автором (притом что он не разрывается с двумя первыми значениями, а, напротив, спаян с ними, ими подкреплен).

Этот эпитет дает нам услышать голос самого этого ребенка – выросшего, но оставшегося несмелым крестьянским сыном. Из тех, что не боятся вражеской пули в бою, но робеют перед «родной» бесчеловечной властью. «Несмелость» самоописывает все стихотворение.

* * *

Однако именно он напишет много лет спустя:

 
Но чтобы страшно —
Никогда.
 

Именно Твардовский спросит главного партийного литературного начальника, который станет читать ему политнотации:

– Вы – кто?

И когда тот, опешив, замолчит, скажет прилюдно:

– А я – классик: меня при жизни в школах изучают!

И выйдет из высокого кабинета, как следует хлопнув дверью.

2. «Кулацкий подголосок»

14 июля 1934 года в смоленской газете «Большевистский молодняк» появляется статья В. Горбатенкова о Твардовском «Кулацкий подголосок».

И она не остается одинокой. Смоленские литераторы методично добивают молодого поэта его происхождением и тем, что оно, по их мнению, проступает в стихах. 18 февраля 1935-го Твардовский. пишет Исаковскому: «Есть у меня сейчас серьезная неприятность. Горбатенков, находясь на курсах молодых писателей, распространяет среди людей, знающих меня, лживые и мерзостные слухи. Будто бы меня исключили из института, будто бы я хлопочу о возвращении родителей и тому подобное, чего я и во сне не видел».

Он знал, что пока не добьется определенного жизнеположения, пока не станет неуязвимым для горбатенковых и других, нечего и думать о помощи семье. И даже, как видим, называет слухи о его хлопотах мерзостными.

«Лишь единственный раз мне довелось слышать неодобрительный отзыв Александра Трифоновича о Н. И. Рыленкове. Это было в 1956 году 18 сентября. Вместе с А. Г. Дементьевым Александр Трифонович приехал в Смоленск, чтобы навестить мать. Было застолье, и, поскольку Рыленков жил в том же доме, на той же лестничной площадке, мать спросила Александра, пригласить ли Николая Ивановича.

– Рыленкова? – переспросил он. – Нет! Не надо! Не хорошо помнить, но что поделаешь? Для него я был “кулацкий подголосок”»[610]610
  Твардовский И. Т. Родина и чужбина… С. 125.


[Закрыть]
.

«Послезавтра мне идти в призпункт, где еще придется испытать самое мучительное: каяться в том, что выбрал неудачных родителей, и доказывать, что я не против Советской власти. Но знаешь, я как-то спокоен, все эти вещи в конце концов притупили чувствительность к такого рода испытаниям» (из письма А. Т. Твардовского М. В. Исаковскому из Смоленска 6 октября 1935 года).

С репутацией кулацкого подголоска пытается он выучиться, пробиться в литературу, стать поэтом. Вступается за него один человек, на несколько голов превосходящий тогдашнюю смоленскую литературную среду, – критик А. Македонов. Он сыграет в жизни молодого Твардовского очень большую роль.

3. Новобранцы 30-х

В начале 1930-х годов в советский литературный процесс вступило второе поколение литераторов. Из поэтов это, в частности, М. Голодный, Б. Корнилов, Д. Кедрин, П. Васильев. Некоторые их них начали печататься раньше, но именно в первой половине 30-х получили известность. Сюда можно отнести и возвышающегося над своим поколением Андрея Платонова (1899), и Исаковского (1900), хотя оба вступили в широкий литературный процесс (то есть были замечены) еще в 1927–1928, и Симонова, родившегося в 1915-м (по рождению относящегося к следующему, третьему поколению), но ставшего известным почти одновременно с Твардовским.

Исаковский, получивший известность после сборника «Провода в соломе» (1927), близкий Твардовскому отношением к поэтическому слову, становится для него в эти годы наставником и на всю жизнь – старшим товарищем.

Эти люди во многом отличались от предшествующего поколения – 1890-х годов рождения (Ахматова, Пастернак, Мандельштам). Одно из отличий описал Твардовский со свойственной ему прямотой: «В развитии и росте моего литературного поколения было, мне кажется, самым трудным и для многих моих сверстников губительным то, что мы, втягиваясь в литературную работу, выступая в печати и становясь уже “профессиональными” литераторами, оставались людьми без сколько-нибудь серьезной общей культуры, без образования. Поверхностная начитанность, некоторая осведомленность в “малых секретах” ремесла питала в нас опасные иллюзии».

Почему так получилось у этого поколения? Эпоха, как уже было сказано, не дала им возможности своевременно получить образование, притом хорошее. Девятилетний Твардовский только поступил в Смоленске в гимназию, как она закрылась: это была осень 1919 года. Потом, когда он заканчивал 6-й класс, школу перевели в другое место. Пробовал поступить в школу в Смоленске – неудачно. Только в 22 года оказывается он на 2-м курсе Смоленского пединститута – без экзаменов, с рекомендацией писательской организации. Учится там два года.

Только после переезда в Москву летом 1936-го и поступления на филологический факультет ИФЛИ начинается настоящее образование.

«Я не бесталанен, – записал он в своих «рабочих тетрадях» в 1933 году. – Но талантливость моя не настолько велика, чтобы проявляться без особых усилий с моей стороны, без труда, при наличии все обнаруживающейся некультурности».

«Я абсолютно уверен, что если буду по-настоящему (по-брюсовски, по-горьковски) работать, – смогу стать большим писателем. Но… если я окажусь и не большим, то первым буду знать это».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации