282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Мариэтта Чудакова » » онлайн чтение - страница 39


  • Текст добавлен: 27 декабря 2023, 16:40


Текущая страница: 39 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Поколение либо совпадает со своим временем (современным устройством общества), либо становится к нему в оппозицию. Конфликт личности с временем (опирающийся на принятые интеллигенцией 1960—1970-х за эпиграф к ее жизни слова Пушкина «Черт догадал меня родиться в России с умом и талантом!»), производный от конфликта с временем поколения, едва ли не впервые в отечественной литературе был декларативно опровергнут полемическими строками Коржавина 1952 года, долго остававшимися вне печати; «Время? Время дано. Это не подлежит обсужденью. Подлежишь обсуждению ты, разместившийся в нем».

Время освобождалось от апелляции к нему, и тем самым разрывалась детерминирующая принадлежность отдельной личности поколению, снимавшая личную ответственность. Впрочем, поскольку окончательные решения в этой коллизии невозможны, шесть лет спустя Коржавин начинал свою поэму, посвященную Хемингуэю, строками:

 
Когда устаю, – начинаю жалеть я
О том, что рожден и живу в лихолетье,
Что годы потрачены на постиженье
Того, что должно быть понятно с рожденья.
 

Тут важное, впрочем, пояснение – «когда устаю».

Вскоре поколение шестидесятников, во многом вобравшее поколение фронтовиков, дало особую конфигурацию коллективной (порой граничившей с клановой) и личной ответственности.

Во второй половине 1950-х революционеры второй раз предстали в виде поколения – во время своей посмертной реабилитации. Реконструкция поколения происходила при участии одновременно возникшего в обществе поколения сыновей, которые получили право говорить и петь песни об отцах – «комиссарах в пыльных шлемах». «Мы были потом. Но мы к тем приобщались» (Н. Коржавин, 1958).

В. Войнович вспоминает о калужском литобъединении в 1956 году: «Почему-то там было много детей революционных интернациональных героев вроде сына какого-то индийского коммуниста <…>, сына Карла Либкнехта и племянницы Клары Цеткин или Розы Люксембург, а может быть, их обеих. И вот среди всех этих людей появился <…> тоже сын кого-то, а сам по себе учитель из Калуги Булат Шалвович Окуджава»[807]807
  Цветной бульвар. № 30. Спецвыпуск. М., 1997. С. 4.


[Закрыть]
. Происходило посмертное установление или восстановление отцовства или даже посмертное вторичное рождение детей – процесс не более химеричный, чем посмертная реабилитация.

Эти новорожденные и были шестидесятниками (о них – в следующей главке).

За поколением «комиссаров», явившимся главным образом в виде запоздавших некрологов и торопливых редуцированных биографий, молчаливо и прикровенно стало появляться предшествующее ему поколение «бывших».

В 60-е годы этому поколению не дано было слова. Реабилитировали отдельных людей, но не поколение, не их образ мыслей: он ушел с ними в могилы, если не остался в мемуарах тех немногих, которые решились доверить свои мысли бумаге, в осколках их архивов. Это было то немногое, что осталось от поэтапного уничтожения родовых архивов – самоличного сожжения в годы советской власти, конфискации в день ареста, гибели в тяжких обстоятельствах (например, в блокадном Ленинграде), которые они решились передавать в архивохранилища не ранее середины 1960-х[808]808
  Об этом – в нашей статье «Архивы в современной культуре: Записки бывшего архивиста», посвященной «Памяти Т. А. Аксаковой-Сиверс, Г. А. Лемана-Абрикосова, К. И. Ровинского, С. Д. Урусова, С. Д. Шипова – безвестных летописцев нашего века» (Красная книга культуры. Red book of culture. М., 1989. С. 381–395).


[Закрыть]
.

Не так ощущалось присутствие этого поколения в отечественной жизни второй половины 60-х – начала 70-х, как стал ощущаться его уход – начиная с середины 70-х. Это – особая тема.

Шестидесятники от пятидесятых до девяностых

Самосознание поколения проходит обычно в противопоставлении другим современникам или не своему времени.

Г. П. Блок писал в 1924 году своему сверстнику А. Д. Скалдину: «Нашему с Вами поколению ничего хорошего не видать, потому что <…> мы органически не можем уйти от того, что я решился бы назвать – любовью к Чехову».

Иногда это самосознание происходит путем уменьшения до избранного, отмеченного круга, который «окрещивает ряд» (Эйзенштейн о монтаже), являясь «оправданием тиража» (Пастернак о Маяковском и его поэтическом поколении) или даже метой эпохи: «Нас мало, нас, может быть, трое / <…> / Мы были людьми. Мы эпохи. / Нас сбило и мчит в караване…» (1921). «Мы были музыкой во льду. / Я говорю про всю среду, / С которой я имел в виду / Сойти со сцены, и сойду…» (1923). «Мы» и «среда» – синонимы поколения.

Иногда наоборот – путем расширения границ поколения, включения в него всех опаленных узловым событием времени, хотя и проживших жизнь в разных ситуациях: «Мы все – дети XX съезда» (Н. Эйдельман, 4 дек. 1986). Имелось в виду – от Сахарова до Горбачева.

Поколение может посчитать свою миссию оконченной едва ли не в первый момент самоосознания:

 
Уходит со сцены мое поколенье
С тоскою – расплатой за те озаренья.
<…>
На жизнь надвигается юность иная,
Особых надежд ни на что не питая.
Она по наследству не веру, не силу —
Усталое знанье от нас получила.
От наших пиров ей досталось похмелье.
Она не прельстится немыслимой целью,
И ей ничего теперь больше не надо —
Ни нашего рая, ни нашего ада.
 

Строки, написанные Коржавиным в 1958 году, могли бы быть написаны им же или кем-либо другим и в 1998-м. Время, отмеренное поколению, может оказаться неуловимым.

С таким же успехом задача поколения (в том числе в последующее, «не его» время) может растянуться на полвека:

 
Шестидесятники развенчивать усатого должны,
и им для этого особые приказы не нужны:
они и сами, словно кони боевые,
и бьют копытами, пока еще живые.
 
 
…Они хлебнули этих бед не понаслышке.
Им все маячило – от высылки до вышки.
 
 
Судьба велит шестидесятникам исполнить этот долг,
и в этом их предназначение, особый смысл и толк.
 
 
Шестидесятникам не кажется, что жизнь сгорела зря:
Они поставили на родину, короче говоря.
 

Или его же, Булата Окуджавы, так и названное «Мое поколенье», с более четким, почти календарным сроком исполнения общей для поколения задачи:

 
Всего на одно лишь мгновенье
раскрылись две створки ворот,
и вышло мое поколенье
в свой самый последний поход.
<…>
Да, вышло мое поколенье,
усталые сдвоив ряды…
 

Самооценка поколения усиливается, активизируется под взглядом со стороны, под взглядом нового поколения – восходящего и начинающего намечать собственную самооценку.

На каком возрастном рубеже поколение получает цементирующую идею и именование? Какой возрастной диапазон может быть внутри поколения?

В поколение могут попасть все, кто в момент общественного потрясения, требующего ответа, оказался в дееспособном возрасте и включился в ответ. В поколение шестидесятников попали, по нашим расчетам, люди от 1920 (К. Рудницкий) до 1935 (С. Рассадин) годов рождения. Одним из главных их признаков стала готовность «бить врага его же оружием» (Сталина – при помощи Ленина; не брезговать для пользы общего дела ссылками на «ленинские нормы» и т. п.). Исключение составляли немногие. Одним из первых среди них стал Булат Окуджава, освободившийся за несколько лет (1956–1959) от советских, «ленинских» иллюзий шестидесятничества, но не выпавший из поколения, а, так сказать, возглавивший его.

В конце 1980-х – начале 1990-х часть шестидесятников влилась в поколение «прорабов перестройки». Они поддержали действия Горбачева, сумев совершить исторический выбор, но также и разделили заявленную им двусмысленно-шестидесятническую идеологическую «платформу», превращавшуюся в квадратуру круга: «Для того, чтобы полностью восторжествовали социалистические принципы, подчеркнул М. С. Горбачев, необходима дальнейшая демократизация всей жизни в стране <…> Демократию надо разворачивать безбоязненно. Равно как и гласность. Это тоже ленинский принцип»[809]809
  Отчет о встрече в ЦК КПСС «с группой ведущих мастеров сценического искусства» // Правда. 1986. 5 декабря.


[Закрыть]
. Они охотно повторяли за политиком: «Больше социализма!» – не предложив альтернативы, достаточно очевидной для мыслящего человека по меньшей мере еще четверть века назад: «А может быть, не больше, а именно меньше?» В конце февраля 1988 года главный редактор самой перестроечной газеты, классический журналист-шестидесятник, читая верстку статьи о впервые печатающемся в России «Докторе Живаго», спросил недоуменно у одной из своих сотрудниц: «Что, автор против Октябрьской революции?» Сейчас он возглавляет вполне в духе поколения чуть ли не самую оппозиционную к власти (из не национал-коммунистических) газету.

Несколько лет спустя шестидесятники-политики окончательно предстали как бы заново родившимися в 1985 году – с отсеченным личным опытом переживания своей сложной биографии[810]810
  Подробно об этом – в моей статье «Под скрип уключин» в «Новом мире» (1993. № 4).


[Закрыть]
.

Литературные поколения советского времени

Каждому следующему литературному поколению в советское время доставалась иная – и худшая – площадка, чем предшествующему.

Первое поколение – 1890-х годов рождения, вступившее в литературу в основном в конце 1910-х – в начале 1920-х годов, реализовывалось на пересечении двух векторов, одним из которых оставалась тенденция свободного литературного развития (литературной эволюции, по Тынянову), решения внутрилитературных задач, доставшихся от начала века, а вторым был вектор социума – все более сильного государственного давления, деформировавшего литературу. Творческие результаты были по большей части равнодействующей двух векторов. Часть их оседала на дно рукописной словесности. Позднейшие поколения уже не выводили подобную равнодействующую. На месте литературной эволюции они заставали традицию, уже обработанную государственным давлением. Каждому следующему поколению советских литераторов (до середины 1960-х) доставалось, таким образом, более узкое поле, чем предшествующему. Это воздействовало на их творчество существенным образом.

Мы выделяем четыре поколения, сложившихся и действовавших в отечественном литературном процессе советского времени до начала второго цикла (наше представление о двух циклах литературного развития советского времени описано в нескольких наших работах 1979, 1988, 1990, 1991 и др. годов). В этот ряд мы не включаем нулевое поколение – заявившие себя задолго до революции и с большей или меньшей активностью и разной интенцией включившиеся в пореволюционный литературный процесс литераторы 1860-х – 1880-го годов рождения: А. Серафимович (1863), Ф. Сологуб, С. Подъячев, М. Пришвин, Вяч. Шишков, О. Форш, К. Тренев, П. Бажов, А. Грин (1880). Писатели рождения 1882–1888 годов Б. Житков, А. Толстой, Ф. Гладков, Н. Клюев, Н. Ляшко, П. Романов, А. Тарасов-Родионов, А. Неверов, В. Пяст, П. Орешин, С. Кржижановский, С. Малашкин, А. Соболь, Вл. Нарбут тяготели к первому поколению.

1. Поколение 1890-х

1889 – А. Ахматова, С. Клычков, Л. Сейфуллина, Н. Асеев, Н. Полетаев;

1890 – Б. Пастернак, В. Инбер, Вл. Кириллов, Е. Полонская;

1891 – М. Булгаков, О. Мандельштам, Д. Фурманов, И. Эренбург, М. Шкапская, Б. Лавренев, Р. Фраерман, М. Зенкевич, Е. Зозуля;

1892 – С. Третьяков, К. Федин, А. Малышкин, К. Паустовский;

1893 – В. Маяковский, В. Шкловский, С. Заяицкий;

1894 – И. Пильняк, М. Зощенко, В. Шкваркин, Ю. Тынянов, В. Лидин;

1895 – В. Зазубрин, Вс. Иванов, Э. Багрицкий;

1896 – Е. Оболдуев, Н. Тихонов, П. Антокольский, Е. Шварц;

1897 – П. Слетов, И. Ильф, В. Катаев, Л. Борисов;

1898 – В. Казин, С. Колбасьев, Н. Олейников, В. Лебедев-Кумач, Ю. Либединский;

1899 – К. Вагинов, Ю. Олеша, И. Сельвинский, А. Платонов, Артем Веселый, Б. Левин, Л. Леонов, Н. Зарудин.


Определяющее, с огромными следствиями обстоятельство, объединявшее, осознанно и неосознанно, поколение 1890-х, заключалось в том, что каждый из этих литераторов встретил революцию совершеннолетним и каждый из них сделал свой выбор: остался в России после победы большевиков. Каковы бы ни были личные обстоятельства каждого, результат был один и тот же; и сами они, и власть знали, что они остались жить в России, ставшей большевистской. Это обстоятельство никем, впрочем, не было объявлено, кроме Ахматовой в известных стихотворениях.

Значительнейшая часть работы этого поколения, проходившей главным образом в течение двух первых советских десятилетий (первого цикла) либо запрещалась к печати и изымалась из чтения, либо надолго замалчивалась. Можно обозначить «четыре жизни» литературных произведений этого времени:

1) контекст 1920—1930-х годов,

2) контекст конца 1950 – начала 1960-х (оттепель),

3) контекст 1987–1990 годов (перестройка),

4) контекст 1990-х (постсоветское время).

2. Новобранцы 1930-х (1900–1910)

Это – поэты М. Исаковский, А. Прокофьев, В. Луговской, И. Уткин М. Светлов, М. Голодный, Н. Заболоцкий, А. Введенский, Д. Хармс, Б. Корнилов, Д. Кедрин, М. Петровых, А. Твардовский, П. Васильев, О. Берггольц. Это – прозаики И. Катаев, В. Каверин, С. Гехт, Ст. Злобин, А. Гайдар, В. Гроссман, Б. Лапин, М. Лоскутов, Ю. Крымов, Ю. Герман. Драматурги – Н. Эрдман, В. Киршон, Вс. Вишневский и Н. Погодин.

К одним из них известность пришла уже во второй половине 1920-х (А. Фадеев, Н. Заболоцкий), но большей частью они приобретали ее в начале – середине 1930-х, как А. Твардовский, Д. Кедрин. Сюда относим мы и родившегося в 1899 году А. Митрофанова, к этим же новобранцам попал и более молодой, но рано и бурно вошедший в печать середины 1930-х годов К. Симонов. Все они принадлежали к тем, кто в этой новой России жил уже с малолетства, кто не приходил к признанию основ нового мира, а исходил из него. Именно в годы творчества этого поколения ослаблялась и постепенно исчезала совсем направленность к печати некоторой, сравнительно небольшой части создаваемой литературной продукции. Выразителями этой тенденции стали обэриуты. Подчеркнем, что в литературно-социальной ситуации, когда не сформировалась еще интенция осознанно непечатного творчества (писания «в стол»), они писали не оппозиционно к печати, а вне печати.

Это поколение застало стереотипы послеоктябрьской литературы сложившимися и поставило себе соответственно иные задачи, чем первое. Если поколение 1890-х сделало своей главной темой рефлексию 1) над тем, «что случилось» и 2) над выбором своего места в резко изменившемся мире, то «ровесники века» увидели уже целостность нового мира и захотели ее показать. Это реализовалось полнее всего в работе А. Твардовского, предпринявшего в 1936 году весьма фундированную попытку явить новый универсум.

3. Третье поколение (1911–1923)

Оно распалось надвое:

а) фронтовики (1911–1918, главным образом вступившие в литературный процесс в годы войны или сразу же после победы): Виктор (в отличие от Всеволода) Некрасов, Эм. Казакевич, Я. Смеляков (который, если бы не несколько арестов, должен был влиться в поколение новобранцев 30-х), А. Недогонов, В. Боков (также арестами перемещенный в не свое литературное поколение), М. Алигер, С. Антонов, М. Луконин, В. Дудинцев, погибшие на войне П. Коган и М. Кульчицкий.

1943 год стал временем попытки литературы освободиться от деформации под социальным прессом – выбиться в русло, где должны были слиться рукописный и печатный потоки. Тогда же эти усилия были пресечены (на языке представлений автора данной статьи о литературном процессе советского времени отечественная литература должна была войти в новый, второй цикл, но сделать это ей не удалось). В прозе памятником этой короткой оттепели и внезапных для многих заморозков осталась наполовину напечатанная (в сущности – непечатная по советскому регламенту любого времени) повесть Зощенко «Перед восходом солнца», в поэзии – отрывки поэмы Пастернака «Зарево»: в ней было выражено прямое предвидение «новизны народной роли» в послевоенной России. Но поэма осталась не только недопечатанной, но недописанной. Пастернак не продолжил в поэзии движение в сторону, обозначенную в 1941 году, – прежде всего в стихотворении «На ранних поездах» – туда, куда двигался в военные годы Твардовский. Предвоенная «встреча» двух поэтов оказалась короткой. Продолжалась глубокая работа во внепечатных слоях (Е. Оболдуев, Л. Гинзбург); во внепечатной поэзии возродилась и укреплялась традиция главным образом гражданской лирики;

б) остановленное или задержанное поколение (1919–1923): Б. Слуцкий (после первых публикаций и длительного перерыва вошел в литературу только в 1953 году), Н. Глазков, С. Наровчатов, Б. Балтер (вошел в 1961 г.), Д. Самойлов (первый сборник в 1958-м), Ю. Нагибин (дебют в 1939-м), С. Гудзенко (начал печататься в 1944–1946 годах, был остановлен, хотя и продолжал печататься, умер в 1953-м), Ю. Левитанский, А. Межиров, (1947, затем приостановка), Б. Можаев. Приостановка или деформация работы происходили в момент пресечения с осени 1946 года второй попытки оттепели (1945–1946). С осени 1946 года печатные попытки затухают почти на все послевоенное семилетие (единственное за советские годы время, когда можно говорить о почти полной остановке литературной эволюции: образцы печатной поэзии и прозы воспроизводились по готовым лекалам). Напечатанный в 1945 году «Прохожий» Л. Мартынова (датированный 1935–1945) сменится долгим непечатанием, неопубликованные стихи 1946 года вернувшегося из ссылки Заболоцкого, «Неистов и упрям…» Б. Окуджавы (1946) – все это отложится не менее чем на десятилетие.


В середине 1950-х годов напористо выходило на поверхность новое поколение стихотворцев: Е. Евтушенко, А. Вознесенский, Б. Ахмадулина, поразил несколькими стихотворениями появившийся фронтовик Б. Слуцкий и «Стихами из романа» Б. Пастернак.

Входило в литературный процесс в преддверии второго цикла четвертое поколение (1924–1938):

Б. Окуджава, В. Солоухин, Ю. Трифонов, К. Ваншенкин, Е. Винокуров, Н. Коржавин, Ю. Казаков, В. Семин, А. Битов, В. Войнович (1961), С. Куняев, В. Аксенов, А. Вознесенский, Е. Евтушенко, А. Кушнер, Б. Ахмадулина, О. Чухонцев…

Старики, дети и дяди

Вернемся к тому, о чем говорилось в первом разделе этих заметок.

Когда-то мы пытались наметить – с заведомой в подцензурной печати редукцией мысли – схему отношения к возрастам в литературе 1920—1950-х годов. Возвращаемся к этим соображениям, помещая их в бесцензурную уже концепцию.

Показано было, как осознанное одобрение старости внес в русскую литературу советского времени – на кавказском материале – Эффенди Капиев в конце 1930-х годов, когда еще «здоровяки в туго натянутых майках били что есть силы по мячу едва ли не в каждой повести – с начала 1930-х годов и до самого их конца, наступившего в июне 1941 года. В 1927 году в романе “Зависть” Юрий Олеша привел в нашу литературу героя-спортсмена, футболиста, ослепив читателя его молодым, легко и свободно двигающимся телом. “Косо над толпой взлетело блестящее, плещущее голизной тело”. Описанию спортивных игр, самих движений спортсмена, рисунку его мышц, которыми он так свободно владеет, отданы в романе целые страницы. Молодость, наслаждающаяся здоровьем и спортом, плещет на страницах романа, сверкает в описаниях молодых героинь и героев. <…> Эти страницы не могли не запомниться и потому становились влиятельными. Не боясь преувеличений, можно сказать, что с тех пор почти ни одно литературное место действия не мыслилось без натянутой если не посредине, так хоть где-то в сторонке волейбольной сетки». Мы цитировали далее «Военную тайну» – с серьезной, почти священнодейственной игрой в волейбол ее героев. Капиев шагнул далеко в сторону от этой уже сложившейся литературной традиции. В его новеллах (поясним здесь, что книга новелл «Поэт» была напечатана в № 3–5 журнала «Молодая гвардия» в 1941 году. – М. Ч.) читатель увидел стариков, одних лишь стариков – слабых и болезненных. Между тем старость давно была отодвинута на периферию литературы и, если можно так выразиться, потеряла самостоятельное значение. Старик, в сущности, мог появиться в книгах тех лет разве что в гриме («Тимур и его команда», где в гриме репетирует роль старика молодой и вполне спортивный инженер Гараев) или в непрезентабельном виде старого чудака (если не вредного брюзги), оставшегося от старого режима и по ошибке задержавшегося в не принадлежавшем ему настоящем.

«Вот кому я не завидую – это старухам, – не понижая голоса, откровенно заявлял обычный зощенковский герой и рассказчик-«полупролетарий». – Вот старухам я, действительно верно, почему-то не завидую. Мне им, как бы сказать, нечего завидовать». В рассказах Юрия Олеши старики для того и появляются, чтобы молодые указали им их настоящее место. Например: старик и молодой влюбляются в одну и ту же девушку, и она легко и естественно предпочитает молодого («Альдебаран»). Старики состязаются с молодыми лишь в таких ситуациях, где победа легко дается молодым, где энциклопедичность ума и старомодная тонкость чувств не спасают стариков, где они неизбежно выглядят смешными и жалкими. У Капиева даже описание внешности стариков резко выпадало из современной насмешливой и непочтительной литературной традиции. В старости его героя «найден объект для поэтизации, для любования. Старость выглядит не жалкой, а трогательной. Старики у Капиева не состязались с молодыми в любовных делах, а вели между собой медлительные разговоры на разные темы, в том числе о старости, болезнях и близящейся смерти. Но смерть была еще менее желанной темой в литературе тех лет. Смерть литературного героя наступала только от вражеской пули или, по крайней мере, от старых ран, но никак не от старческих немощей, как у большинства людей в реальной жизни. Она происходила наспех, и остающиеся быстро смыкали ряды. Таковы были каноны средней литературы. Долгая, на много страниц развернувшаяся смертельная болезнь главного героя в леоновской «Дороге на океан» воспринималась на этом фоне как неожиданность, как исключение. Разговоры же о смерти считались вовсе непристойным занятием для литературного героя. В тридцатые годы смерть нередко становится материалом для пародийного, сатирического обыгрывания – и это, разумеется, верный показатель отношения к этой теме, к тому, в каком обличье пристало ей появляться в литературе. «Тут недавно померла одна старуха. Она придерживалась религии – говела и так далее. Родственники ее отличались тем же самым. И по этой причине было решено устроить старухе соответствующее захоронение». Так начинались многие рассказы Зощенко тридцатых годов.

Выстроена была схема «старость и смерть = религия = “бывшие” люди = “бывшая” Россия”». Можно было бы дополнить схему следующим силлогизмом: «Смерть есть удел и атрибут “бывших”». (Не «бывшие» не умирают, если только их не убивают враги.) Вызывать сочувствие к ним в поле литературного произведения нельзя. Изображение чьей-либо смерти (именно изображение, а не сообщение о ней: «Такой-то был приговорен к высшей мере») традиционно может вызвать сочувствие. Ergo-смерть не изображаема. Последняя «Смерть Ивана Ильича» появилась в литературном процессе советского времени в 1928 году («Воображаемый собеседник» О. Савича).

«Будто условились считать смерть каждого человека его сугубо индивидуальным делом, не касающимся других. Литературные герои тех лет, убежденные атеисты в теории, на практике как бы руководствовались неосознанной верой в личное свое бессмертие. В новеллах Капиева простейшие основания человеческого бытия получали свои права <…>. С равным тщанием выписаны разные человеческие возрасты и почтительным вниманием окружено движение человека по ступеням его жизни»[811]811
  Чудакова М. Эффенди Капиев. М., 1970. С. 130–134; о почти исключительном для литературы тех лет по пристальности изображении старости см. также с. 134–137.


[Закрыть]
.

«Кавказский» материал оказался еще одной из ниш литературы второй половины 1930-х годов наряду с «охотничьим рассказом» и «детской» литературой. Местная специфика дала возможность Капиеву предложить своего старика в функции едва ли не единственного в прозе тех лет центрального героя повествования.

«Старое было приравнено к вымирающему, и процесс вымирания не должен был занимать ничьего внимания. <…> Молодость и старость перестали быть равно естественными биологическими явлениями, разными ступенями одной и той же человеческой жизни. Молодые явно не собирались стареть. Старость находилась под подозрением.<…> В конце 40-х – начале 50-х была заметна ориентация на героев возраста зрелости <…> Главные и любимые авторами персонажи тогдашних повестей и романов были обычно люди тридцати пяти – сорока лет. Они были заняты налаживанием послевоенного производства и о смерти не размышляли.

 
Помирать нам рановато —
Есть у нас еще дома дела!
 

Эти песенные строки стали лейтмотивом того общественного настроения, которое особенно настойчиво фиксировалось литературой и кино. Те, кто вернулся живым, казалось, приговорены были отныне к вечной жизни»[812]812
  Беседы об архивах. М., 1975. С. 92–93.


[Закрыть]
.

«Потом литература резко омолодилась, что тоже у всех на памяти. И очень скоро после этого в ней начали появляться герои резко постаревшие – деревенские старики и старухи, – сначала где-то с краю, а потом и в центре рассказов и повестей. Они были изображены теперь с тем вниманием, которое им долго не выпадало; с ними связывались важные для авторов этически-социальные и философские категории. Едва ли не первым подошел к этим новым героям Юрий Казаков <…> Еще в 1957 году в одном рассказе Казакова появилась девяностолетняя старуха Марфа – едва ли не первой среди многочисленных ровесниц, последовавших за ней через несколько лет»[813]813
  Чудакова М. Заметки о языке современной прозы // Новый мир. 1972. № 1. С. 230.


[Закрыть]
.

Теперь этого рода комментарии могут быть продолжены.

В начале 1930-х формируется представление о поколении постаревших участников Гражданской войны, подновляется представление об их сложившихся десятилетие с лишним назад ценностях – в преддверии и предощущении их мучительного конца.

Накануне самоубийства в последний раз это пробует сделать Маяковский. Выступая 25 марта 1930 года в Доме комсомола Красной Пресни на вечере, посвященном двадцатилетию своей деятельности, он пытается объяснить ее смысл и задачи выставки, ее отражающей: «Вторая задача – это показать количество работы. Для чего мне это нужно? Чтобы показать, что не то что восьмичасовой рабочий день, а шестнадцати-восемнадцатичасовой рабочий день характерен для поэта, перед которым стоят огромные задачи, стоящие сейчас перед республикой. Показать, что нам отдыхать некогда <…> Я вспоминаю “окно РОСТА”, это огромное полотнище <…> Как мы делали? Я помню, что мы ложились в два-три часа ночи, клали под голову вместо подушки полено – подушка была, но мы боялись проспать»[814]814
  Маяковский В. Полн. собр. соч.: В 13 т. Т. 12. 1959. С. 428.


[Закрыть]
. Аудитория встречает эти воспоминания, предлагаемые в качестве примера для подражания, холодно. Молодое поколение не хочет спать, подкладывая под голову полено. Механизм передачи новой традиции буксует.

Пять лет спустя попытку передать традицию делает Гайдар. В «Военной тайне» (1935) читаем:

«Через коммутатор штаба корпуса она попросила кабинет начальника – Шегалова. – Дядя, – крикнула опечаленная Натка, – я в Москве!.. Ну да: я, Натка. Дядя, поезд уходит в пять, и мне очень, очень жаль, что я так и не смогу тебя увидеть. <…> Ждать ей пришлось недолго. Вскоре рявкнул гудок, у подъезда вокзала остановилась машина, и крепкий старик с орденом распахнул перед Наткой дверцу».

Четко устанавливаются временные и возрастные вехи и величины. «Тебе сколько лет? Уже больше пятидесяти, а мне восемнадцать. <…> – А ты постарел, дядя, – продолжала Натка. – Я тебя еще знаешь каким помню? В черной папахе. Сбоку у тебя длинная блестящая сабля. Шпоры: грох, грох. Ты откуда к нам приезжал? У тебя рука была прострелена. <…> – Давно это было. Я тогда из-под Бессарабии приезжал». Они беседуют в машине. «Шофер увеличил скорость так, что машина с легким, упругим жужжанием понеслась по асфальтовой мостовой, широкой и серой, как туго растянутое суконное одеяло. Натка сдернула синий платок, чтобы ветер сильней бил в лицо и трепал, как хочет, черные волосы». Она в машине дяди-орденоносца, под его защитой в настоящем и будущем. «В ожидании поезда они расположились на тенистой террасе вокзального буфета. Отсюда были видны железнодорожные пути…» (символ открытых дорог). «Здесь Шегалов заказал два обеда, бутылку пива и мороженое». Ощущение уюта и защищенности длится.

Сообщение об отце Натки (как и о матери) – бегло, незначимо содержится только в письме, полученном Наткой от матери. Во-первых, «отцы» отринуты в разных слоях советского мира и на разных этапах столь основательно, что само это именование под вопросом. Во-вторых, прямое кровное родство не может участвовать в приобщении к новой церкви: родные отец и мать не могут быть крестными.

Только от дяди ожидает Натка духовного наставления. Идет передача традиции как бы по схеме формалистов – «от дяди к племяннику». Рассказ дяди об аналогичных биографических ситуациях в дни Гражданской войны дается как автоагиография. Дядя дважды восклицает: «До чего же ты на мою Маруську похожа!..» Автоагиография дополняется фрагментами агиографии. «Он любил Натку, потому что крепко она напоминала ему старшую дочь, погибшую на фронте в те дни, когда он носился со своим отрядом по границам пылающей Бессарабии». По-видимому, погибшей дочери было примерно столько же лет, сколько сейчас Натке. Это начало 30-х. Дяде – за пятьдесят, тогда ему было под сорок. Так формируется в середине 1930-х поколение «крепких стариков», дозревших до передачи традиции младшим: готово к восстановлению нормальное соотношение поколений. (Предшествующее «младостарикам» поколение отмерло и в расчет не берется.) Натка должна воспроизвести тип поведения Маруськи – применительно к современности. Новации не предусматриваются.

В Крыму в пионерском лагере Натку встречает еще один «высокий старик», начальник этого лагеря, с неназванным, но, скорее всего, подразумеваемым военно-революционным прошлым. Затем в пространство повести вступает «черноволосый с проседью человек в больших круглых очках, с широкой черной бородой» – по нарочито косвенным данным, бывший комиссар дивизии. Он на отдыхе, но ему приходится включиться: отец главного героя повести Альки, инженер, также родом с Гражданской войны, обращается к нему за помощью для общего дела, которое без бывшего комиссара не идет. И вскоре на празднике в лагере ожидают важных гостей. «Сначала пробежал легкий говорок, потом громче и, наконец, зашумело, загудело:

– Идут… Идут… Идут…

Из глубины аллеи показалось человек десять уже пожилых людей. Это и была делегация шефов лагеря из дома отдыха ЦИК в Ай-Су». При этом «чернобородый» оказывается, конечно, «тем самым» Гитаевичем, «который так часто бывал у Шегалова и с которым так подружилась Натка, когда два года назад она целый месяц гостила у дяди в Москве». Поколение структурируется, уплотняется. Эта плотность должна стать противовесом уже занесенному над ним лому.

Но ближе, восприимчивей к сакральному знанию, которое надо было передать по наследству, не восемнадцатилетние, а дети. К этому знанию близка не знающая русского языка маленькая «башкирка Эмине», которая, взлетая «по чужим плечам чуть ли не к потолку и раскинув в стороны шелковые флажки, неумело, но задорно кричала: – Привет старай гвардии от юнай смена!»

Ближе всех к этому знанию святое дитя – шестилетний Алька. Это очевидно так же, как и его обреченность. «– А моя мама в тюрьме была убита, – неожиданно ответил Алька и прямо взглянул на растерявшегося Владика своими спокойными нерусскими глазами»; вскоре он гибнет сам.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации