282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Мариэтта Чудакова » » онлайн чтение - страница 28


  • Текст добавлен: 27 декабря 2023, 16:40


Текущая страница: 28 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Раздел второй
Народный поэт о воюющем народе
1. Война как открывшийся путь к реальности в литературе. «Василий Теркин»

Сегодня далеко не все могут почувствовать то восприятие многими соотечественниками начавшейся 22 июня 1941 года страшной войны, которое с большой точностью описывается в романе старшего современника Твардовского Б. Пастернака от лица одного из персонажей:

«По отношению ко всей предшествующей жизни тридцатых годов, даже на воле, даже в благополучии университетской деятельности, книг, денег, удобств, война явилась очистительною бурею, струей свежего воздуха, веянием избавления.

Я думаю, коллективизация была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности. Отсюда беспримерная жестокость ежовщины, обнародование не рассчитанной на применение конституции, введение выборов, не основанных на выборном начале.

И когда возгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность, угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы.

Люди, все решительно, в тылу и на фронте, вздохнули свободнее, всею грудью, и упоенно, с чувством истинного счастья бросились в горнило грозной борьбы, смертельной и опасной» («Доктор Живаго»).

Именно это свободное дыхание человека пронизывает поэму «Василий Теркин».

От вымученной предвоенной литературы, работавшей по готовым лекалам и давно удалившейся от живой современности, поэт повернул к реальной трагедии войны вообще и к трагическому пафосу войны отечественной.

В его поэме люди действуют наконец-то по своей воле. Они делают именно то, в необходимости чего они всем существом своим уверены.

В 1937 году прочное здание высшего промысла, воплощенного для Твардовского, как и для многих, в идее социализма и в руководстве партии, как мы видели из высокосодержательных дневниковых записей А. Бека, пошатнулось. (Оно начнет рушиться для него в военные годы, вызвав к жизни поэму «Теркин на том свете», и рухнет, хотя и сохранив остов, в послевоенные.) Положение же самого Твардовского укрепилось.

«Василий Теркин» пишется иначе, чем «Страна Муравия».

Немаловажна сама конкретика описаний.

Обилие реалий в описании крестьянских дворов оставленных армией областей, густота вещественности солдатского быта были новым – и освобождающим литературу – качеством, давно исчезнувшим из подцензурной литературы. В печатной литературе советского времени уже не было места бунинской конкретности, со всеми ее подробностями, осязаемыми и видимыми. («Читая Бунина, мы действительно словно видим, слышим, обоняем, осязаем – всеми органами чувств воспринимаем изображаемую им материю», – писал в свое время П. Бицилли).

Чтобы понять, почему это произошло, вспомним, что же именно так подробно описывал Бунин. Крестьянина, его одежду, его движения, его ежедневный труд, его живность, дом, утварь, поле, луг, лес…

Но к рубежу 20—30-х все это могло быть описано лишь сквозь призму колхозной жизни. Для этого неизбежно двусмысленного и прямо лживого описания живая и дотошная правдивая наблюдательность не только не была нужна, но и прямо противопоказана.

Победивший материализм не принимал слишком тесного приближения литературы к материи как к реальности.

Эта реальность, материальность живой жизни вернулась в литературу под пером Твардовского в поэме, посвященной войне, то есть катастрофе, разрушающей быт, деформирующей реальность.

В «Василии Теркине» обилие предметов и движений, блестяще, в зримых деталях переданных словесно, вытесняет идеологизированный плоский образ мира:

 
Сам пилу берет:
– А ну-ка…
И в руках его пила,
Точно поднятая щука,
Острой спинкой повела.
 

Сверкающая предметность делает мир стереоскопичным.

Можно сказать и по-другому: сосредоточившись на вещественном, зрительном облике мира, автор «книги про бойца» не разрушает принятую идеологию, но выгоняет ее на задворки поэмы.

К этому свойству его поэтического эпоса близка раскрепощенность жестов людей, совершенно не свойственная предвоенной, предшествующей «Теркину», поэзии и прозе, где жесты в основном были сведены к минимуму невыразительных телодвижений.

В огромном разнообразии энергичных жестов у Твардовского – телесная освобожденность человека – предвестие свободы духовной.

 
Устоял – и сам с испугу
Теркин немцу дал леща,
Так что собственную руку
Чуть не вынес из плеча.
 

Еще напористей свобода воплощена в этой поэме в слове – то самое, о чем Бунин (см. далее) напишет: «Какая свобода…»

Даже эпитет «советский», «советская» (редкий в поэме) уникальным образом оказывается лишенным идеологического наполнения – это лишь синоним слова «отечественный», да еще с неуловимой уничижительностью, хотя бы в описании отступления армии (и отступления соответственно советской власти) и выхода солдат из окружения:

 
…Как с немецкой, с той зарецкой
Стороны, как говорят,
Вслед за властью за советской,
Вслед за фронтом шел наш брат.
 
2. Наперерез советскому стандарту

Поэма пошла наперерез многим уже сложившимся советским стандартам повествования об идущей по стране войне.

Трижды возглашает автор в разных местах поэмы: «Взвод! За Родину! Вперед!»

И – ни разу «За Сталина!».

Это выглядело прямым вызовом: «Официальный и абсолютно непреложный идеологический канон был начисто устранен из поэмы!» (Е. Плимак).

Но Твардовский не стремился к вызову – он просто не мог отступить от правды войны: «За два года пребывания на передовой я вообще не слышал <…> каких-либо разговоров о Сталине. <…> И в атаку бойцов поднимало не имя Сталина, а классический русский мат»[617]617
  Так ответил на мой вопрос, добросовестно подумав, мой отец, ушедший в 40 лет добровольцем и провоевавший рядовым в пехоте четыре года – от Москвы до Эльбы: «Нет, дочка. “Ура!” – слышал, мат – слышал, имя Сталина, когда в атаку шли, ни разу не слышал».


[Закрыть]
.

Так и в поэме:

 
Что в бою – на то он бой —
Лишних слов не надо;
Что вступают там в права
И бывают кстати
Больше прочих те слова,
Что не для печати…
 

Редчайший, если не единственный, случай в литературе военных лет: всю войну пишет Твардовский поэму о войне и месяц за месяцем печатает ее по главам в «Красноармейской правде», чьи страницы еще в большей степени, чем страницы «Правды», прошиты именем Сталина. И ни разу в этой поэме не появляется имя Верховного Главнокомандующего.

И это не осталось незамеченным во второй половине военного времени, когда советская власть, уже опомнившись от головокружительных поражений первого года и сдачи противнику половины Европейской части страны, обратилась к привычному делу дотошного цензурирования литературы.

Приказ Главлита от 21 января 1943 года:

«Запретить опубликование в печати текста из поэмы Твардовского “Василий Теркин” (часть вторая) “От автора” от строки “Друг-читатель, не печалься…” до “Пушки к бою едут задом – это сказано не мной”». (Хотя, по свидетельству М. И. Твардовской, эта присказка, впоследствии троекратно повторенная в поэме «Теркин на том свете», придумана была именно самими поэтом – по модели хорошо ему известных русских поговорок и присказок.)

22 декабря 1943 года Твардовский пишет Маленкову, что поэма запрещена к чтению по радио, вычеркнута из планов Воениздата, а «журналы, обращаясь ко мне, просят что-нибудь “не из Теркина”!» И даже редактор фронтовой газеты, где главами печатался «Теркин», «попросту… сказал: “Кончай!”»

От А. Щербакова Твардовский узнает явно спущенное «сверху» – считается, что от Сталина, – распоряжение: «Теркина» больше «не писать»! (запись от 19 января 1944 г.). В это же время он, написав «Легенду о Москве», прославляющую Сталина, начинает писать антисталинскую поэму «Теркин на том свете».

Запись от 9 апреля 1944 г.: «Может быть, еще до конца войны напишу для себя “Теркина на том свете”». Примечательны здесь именно выделенные нами слова – Твардовский уже допускает возможность и вынужденность непечатной работы.

Он достиг своей главной цели – стал народным поэтом. И может теперь откликаться на те призывы своего творческого инстинкта, которые не влезают в установленные государством рамки.

В 1944 году М. И. Твардовская борется одна с редакторами Воениздата, которые, по ее словам, «лучшее выбрасывают из глав…» От всего этого Твардовский в депрессии, писать под прессом ему все труднее.

Осенью 1944 года идет работа над новой поэмой «Дом у дороги», где со всей силой должна сказаться трагедия войны. Но эти занятия быстро сменяются нерабочим настроением. «Теркин» не закончен. Работа над новой поэмой также затухает.

И только в конце января – в феврале 1945-го он возвращается к работе над «Теркиным», и новая глава открывается потрясающими для подцензурной литературы, нигде более в поэзии советских лет не встречающимися жесткими реалиями времени – действиями наступающей, с боями вступившей наконец в Германию армии. К тому же это вообще поразительные по поэтической силе строки:

 
<…>
По дороге на Берлин
Вьется серый пух перин.
 
 
Провода угасших линий,
Ветки вымокшие лип.
Пух перин повил, как иней,
По бортам машин налип.
 
 
И колеса пушек, кухонь
Грязь и снег мешают с пухом.
И ложится на шинель
С пухом мокрая метель…
 

Любой фронтовик, дошедший до Германии, с ходу узнавал эту причудливую для непосвященных деталь чужеземного ландшафта поверженной страны. А именно им в первую очередь – солдатам, шедшим по бетону дорог Германии (не пружинящему, как наш асфальт, под сапогом пехотинца, а отбивающему ему подошвы ног[618]618
  Рассказывал мой отец – по личным ощущениям пехотинца, проходившего по дорогам Германии в день по 40 километров. Помню и другой из очень скупых его рассказов – как раз про «пух перин»: «Когда перешли границу, вошли в Польшу, бойцы были на пределе, хотели все крушить: многие уже знали о гибели близких, о сожженных домах… Командиры уговаривали: “Держитесь, ребята, подождите до Германии!..” Вошли – все дома пустые… Мирное население бежало: знали уже, что делала в России их армия… Солдаты не знали, как найти выход ярости: били стекла, зеркала, хрустальные вазы, во всех пустых домах вспарывали штыками перины… Мы шли – повсюду летел пух…»


[Закрыть]
), адресовал свою поэму Твардовский – поистине поверх барьеров. Он хотел, чтобы солдаты увидели – он пишет правду.

Первые строки этой главы записаны в феврале 1945 года во фронтовом дневнике. Вслед за ними идет запись:

«Мягко спали немцы и немки, покуда шла война далеко от них, покуда мы не только сами мерзли и гибли, но и наши семьи многие были лишены крова и т. д.

Бегут, побросали перины» (курсив наш. – М. Ч.).

Пуховые перины выглядят в этой короткой записи экзотикой, каковой они, несомненно, были для большинства русских солдат-крестьян, спавших дома в предвоенные годы в основном на сенниках.

 
По дороге неминучей
Пух перин клубится тучей.
Городов горелый лом
Пахнет паленым пером.
…………………………..
На восток, сквозь дым и копоть,
Из одной тюрьмы глухой
По домам идет Европа.
Пух перин над ней пургой.
 

Уже в «Василии Теркине», то есть в сталинское время, началась та словесная работа, которую Твардовский повел первым – и долгое время в одиночку. Это было дистанцированное и потому близкое к пародированию включение в текст советских слов (и в глубинном противопоставлении библейскому запрету на уныние).

 
<…>
Я ж, как более идейный,
Был там как бы политрук.
<…>
Я одну политбеседу
Повторял:
– Не унывай.
<…>
Не зарвемся, так прорвемся,
Будем живы – не помрем.
 

Так как советский язык политбесед идейных политруков был в те годы у любого читателя на слуху, на фоне живых речений Теркина очевидной становилась его мертвечина.

3. Стихия родного языка

Можно смело сказать, что под пером поэта оживал, приобретал права, легализовывался загнанный в угол сугубо частной жизни живой русский язык.

Крайне важна оценка Бунина – в письме из Парижа в Москву (10 сентября 1947 г.) старому знакомому Н. Д. Телешову:

«Я только что прочитал книгу А. Твардовского (“Василий Теркин”) и не могу удержаться – прошу тебя, если ты знаком и встречаешься с ним, передать ему при случае, что я (читатель, как ты знаешь, придирчивый, требовательный) совершенно восхищен его талантом – это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный, солдатский язык – ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова».

Живший в семье Буниных писатель Л. Ф. Зуров, будучи свидетелем чтения Буниным поэмы, вспоминал, что он «восхищался отдельными местами, читал, перечитывал» и боялся: «Но ведь не оценят, не почувствуют… Не поймут, в чем прелесть книги Твардовского… А ведь его книга – настоящая поэзия и редкая удача! Эти стихи останутся. Меня обмануть нельзя, – говорил Бунин»[619]619
  Цит. по: Твардовский А. Новомирский дневник. Т. 1. 1961–1966. М., 2009. С. 613–614.


[Закрыть]
.

Пастернак назвал поэму «чудом растворения поэта в стихии народного языка».

Поэзия – в лице Твардовского – встала во главе резкого поворота.

Весной 1945 года члены Комиссии по Сталинским премиям сначала определили «Теркина» на вторую премию, потом вообще выкинули из списка награждаемых, мотивируя незаконченностью поэмы.

Будто бы Сталин вписал его карандашом – в список представленных к 1-й степени.

Почему так повернулось отношение к поэме?

Твардовский подавил сопротивление официоза всех уровней, просто-напросто затопив его стихией живого русского языка.

Давно вытесненный языком официозным, советским, на задворки жизни общества, отброшенный к печке, к сугубо домашнему обиходу[620]620
  Об этих явлениях огромного масштаба см. в нашей работе «Язык распавшейся цивилизации: Материалы к теме» (Чудакова М. Новые работы: 2003–2006. М., 2007. С. 234–348).


[Закрыть]
, живой русский язык продемонстрировал под пером поэта свое ни с чем несравнимое могущество. В поэме, печатавшейся всю войну в газетах, поэт легализовал живую народную речь (недаром именно на страницах «Василия Теркина» Твардовский начал – первым – свою ревизию советизмов). Хорошо известно, что, подобно «Горю от ума», весь «Теркин» разошелся на пословицы. Язык поэмы победил советскую речь и потенциальные советские оценки ее самоё.

Победила стихия, лавина живой, давно выведенной из публичного, легального обихода, вытесненной советским официозным газетным языком речи. Забытая реальность жизни и мощь народного характера, в котором даже отпетые партийные функционеры в первый год войны шкурой почувствовали единственную надежду на свое спасение, встала за этой речью, затопила и победила очевидное для любого партчиновника ощущение несоветскости «книги про бойца».

Константин Симонов вспоминал:

«Правда о первых прочитанных главах состояла в том, что я как поэт столкнулся с чем-то недоступным для меня. Сомневаться не приходилось.

Где-то в сорок четвертом году во мне твердо созрело ощущение, что “Василий Теркин” – лучшее из всего написанного о войне на войне. И что написать так, как написано это, никому из нас не дано.

Об этом своем ощущении я написал Твардовскому по его фронтовому адресу. <…>

“Это то самое, за что ни в прозе, ни в стихах никто еще как следует, кроме тебя, не сумел и не посмел обратиться. <…> Война правдивая и то же время и ужасная, сердце простое и в то же время великое, ум не витиеватый и в то же время мудрый – вот то, что для многих русских людей самое важное, самое их заветное, – все это втиснулось у тебя и вошло в стихи, что особенно трудно. И даже не втиснулось (это неверное слово), а как-то протекло, свободно и просто. И разговор такой, какой должен быть, свободный и подразумевающийся. А о стиле даже не думаешь: он тоже такой, какой должен быть».

Раздел третий
Народная трагедия. Разруха и Гулаг. Развенчание утопии
1. Первые годы после войны

В 1946 году с немалыми трудностями выходит поэма «Дом у дороги» – опять единственная в поэзии тех лет по трагедийности (будто ответившая настойчивым – с 1936 года – уверениям Пастернака, что главный наш недостаток – отсутствие трагической темы).

Поэму хочется цитировать подряд. Такое поэтическое описание обычного крестьянского труда – всего лишь второй раз в русской литературе после хрестоматийного описания косьбы в «Анне Карениной»:

 
В тот самый час воскресным днем,
По праздничному делу,
В саду косил ты под окном
Траву с росою белой.
 

С росою белой!.. Глаз крестьянина и владение словом большого поэта.

 
Коси, коса,
Пока роса,
Роса долой —
И мы домой.
 
 
Таков завет и звук таков,
И по косе вдоль жала,
Смывая мелочь лепестков,
Роса ручьем бежала.
 

Жало косы. Кто из горожан помнит это значение слова? И с какой прицельной точностью жалит под пером Твардовского родной язык!

Незабываемое описание начала войны в то летнее воскресное утро:

 
Домой ждала тебя жена,
Когда с нещадной силой
Старинным голосом война
По всей земле завыла…
 

В годы войны, как затем и в дни Победы, люди обрадовались возможности испытать чувство патриотизма в его чистом, неидеологизированном, архетипическом виде. И, идя за этим народным чувством, Твардовский в своей поэме как тряпкой смывает советские наслоения с естественной, кровной привязанности к родине.

 
Мать-земля родная наша,
В дни беды и в дни побед
Нет тебя светлей и краше
И желанней сердцу нет.
 
 
Помышляя о солдатской
Непредсказанной судьбе,
Даже лечь в могиле братской
Лучше, кажется, в тебе.
 
 
А всего милей до дому,
До тебя дойти живому,
Заявиться в те края:
– Здравствуй, родина моя!
 
 
Он исполнил долг во славу
Боевых твоих знамен.
Кто еще имеет право
Так любить тебя, как он!
 

Характерные строки: не «во славу» красного знамени или советской родины, а – «боевых твоих знамен»: приуроченность не к советскому времени, а к вековой истории.

После войны, в извращенной ситуации, когда два года спустя после победы Сталин отменил выходной день 9 мая, урезал или отменил льготы фронтовикам, в том числе «наградные» за боевые ордена и медали, убран был с общего обозрения маршал Жуков, в котором персонифицировалась Победа, – это чувство патриотизма стало истерически канализироваться в поклонение Сталину. Просто потому, что любить отвоеванную страну – ту, в которую ты уже вернулся, – было трудней, чем любить с острым чувством жалости, с естественной идеализацией и фольклорной персонификацией захваченную врагом. Теперь бессознательные поиски персонификации объекта патриотической любви приводили к личности Сталина.

21 декабря 1949 года Твардовский читает на торжественном заседании в Большом театре плод коллективного творчества – Суркова, Грибачева, Исаковского и его – «Слово советских писателей к товарищу Сталину».

Говорят, что Сталин слушал внимательно и удовольствием.

Говорят, что именно после этого Твардовский был назначен в 1950 году главным редактором «Нового мира», а Симонов переведен в редакторы «Литгазеты».

Важнейшая черта жизни целого ряда литераторов советского времени – про́пасть между творчеством и некоторыми фактами жизнеповедения, неровность (с нашей сегодняшней точки зрения) самого жизнеповедения – сказалась в жизни Твардовского, как и в жизни Пастернака (его письмо Фадееву от 13 марта 1953 года с выражением скорби по Сталину – скорби, никак не вмещающейся в представление об авторе уже практически написанного «Доктора Живаго»), и в жизни О. Берггольц[621]621
  Один из литераторов вспоминает, как в конце 40-х О. Бергольц у себя дома читала друзьям-литераторам «одно неопубликованное стихотворение за другим»: «…и передо мной возникала личность независимая, упрямая в своем вольнолюбии…» За столом в результате не осталось почти никого – «Вся литературная братия, и наша, московская, и местная, несмотря на роскошное угощение, почла за благо незаметно покинуть гостеприимный дом <…> И вот она, свободолюбивая, непокорная, познавшая на себе многие жестокости века <…> выходит на трибуну траурного митинга. Выходит вся зареванная, осиротевшая, буквально раздавленная горем <…> слезы душат ее, и она умолкает. <…> Оля начинает рвать на себе платье…»


[Закрыть]
и М. Булгакова, и многих других.

Мало учитывается обычно один из важнейших, опорных столбов сталинской постройки: создав ситуацию, в которой его псари, как псы, кидались на людей, он оставил за собой право свистом отзывать их, «спасая» их жертву. Это происходило с Булгаковым, Пастернаком, Твардовским. Моделировалась классическая для Руси-России ситуация – жалует царь, да не жалует псарь. А «жалуемые» литераторы не могли остаться вне того, что обозначено было когда-то Пушкиным – что он готов скорее прослыть карбонарием, чем неблагодарным.

Но отношение к Сталину Твардовского все же принципиально иное, чем у литераторов первого поколения: Пастернака, Мандельштама, Булгакова. Для него Сталин – средоточие Теодицеи, воздвигнутая на фундаменте крестьянских представлений мысль о богочеловеке. У него нет их завороженности человеком.

2. Первое редакторство:1950–1954

В самом начале 1951 года хоронят Андрея Платонова (в ту же рождественскую неделю совершенно глухого послевоенного года, когда царствие это казалось людям вечным, похоронят С. Кржижановского и А. Митрофанова – и над всеми тремя надолго сомкнутся воды забвения). И Ю. Нагибин, мало о ком сказавший в своем дневнике доброе слово, замечает в записи об этом дне:

«Один из лучших видов воспитанности – крестьянская воспитанность. К сожалению, она проявляется лишь в таких важных и крайних случаях, как рождение или смерть». И далее описывает, как большинство присутствовавших на похоронах литераторов «находились в смятении, когда надо снять, а когда надеть шляпу, можно ли двигаться или надо стоять в скорбном безмолвии. Твардовский же во всех своих действиях был безукоризнен. Он точно вовремя обнажил голову, он надел шапку как раз тогда, когда это надо было сделать. Он подошел к гробу, когда стоять на месте было бы равнодушием к покойнику, он без всякого напряжения сохранял неподвижность соляного столпа, когда по народной традиции должен пролететь тихий ангел. Он даже закурил уместно – словно дав выход суровой мужской скорби»[622]622
  Нагибин Ю. Дневник. 2-е изд., доп. М., 1996. С. 56.


[Закрыть]
.

«Его отношение к простым людям отличалось трогательной уважительностью и стало для меня уроком естественного демократизма. Какого у нас не было не только у начальства, но и у интеллигенции (впервые появилось у Твардовского и в “деревенской прозе”)»[623]623
  Коржавин Н. В соблазнах кровавой эпохи: Воспоминания: В 2 т. Т. 2. М., 2005. С. 196.


[Закрыть]
.

Твардовский остается и в эти годы, и в последующие совершенно особенной, неброско колоритной фигурой – он сохраняет свою глубинную, не декоративную, не показную связь с крестьянским миром.

Став редактором «Нового мира», он поставил себе главной задачей бросить свет на ушедшую в тень общественного внимания трагедию жизни послевоенной деревни. Нельзя не согласиться с проницательным исследователем: «Война и трагедия деревни слились для Твардовского в единую трагическую стихию, в поток, который питал журнал»[624]624
  Аскольдова-Лунд М. Сюжет прорыва: Как начинался «Новый мир» Твардовского // Свободная мысль. XXI. 2002. № 1–2.


[Закрыть]
. Он печатает в 1952 году «Районные будни» неизвестного прежде очеркиста Валентина Овечкина. И очерки сразу обратили на себя внимание и общества, и официоза, привыкшего к тому, что правда о современной деревне надежно скрыта.

Твардовский распахнул двери на страницы печати замученной в годы войны и послевоенного ее обирания деревне. Овечкин открыл дорогу в «Новый мир» и очеркам Г. Троепольского «Из записок агронома», и повестям В. Тендрякова.

Затравленный критикой за «не такое» изображение послевоенной сельской жизни, а также курским обкомом партии за то, что отказался писать об одном из показных колхозов, писатель пытался застрелиться. Выбил себе глаз, но остался жив. Уехал в Ташкент, оттуда переписывался с Твардовским.

Но более заметной была публикация в журнале первой повести Трифонова «Студенты» (1950), она принесла совсем молодому начинающему литератору, сыну «врага народа» Сталинскую премию третьей степени. Возможно, дело было в каком-то ощущении правдивости деталей и в необычном для тогдашней литературы (где были только цеха заводов, комнаты парткомов и колхозные поля) месте действия – студенческие аудитории. Однако Трифонов в мемуарных «Записках соседа» с большой искренностью и беспощадностью к себе рассказывает и о том, как Твардовский скептически относился к этой успешной повести, и вообще историю их сложных отношений.

В тот первый редакторский год Твардовского недовольство властей, зафиксированное в печати, вызвали уже «Норвежские записи» его самого.

Вскоре резко выделилась из тогдашнего литературного ряда публикация романа В. Гроссмана «За правое дело», обратив на себя раздраженное внимание официозной критики, и 25 февраля 1953 года на заседании редколлегии «Нового мира» обсуждается критика романа «За правое дело». Твардовский признает: «…это произведение, как мы лишь отчасти чувствовали, а с наибольшей полнотой видим сейчас, страдает существенными, серьезными недостатками и пороками… Наш промах мы признаем не в силу автоматической готовности признавать ошибки, не в силу этой полумеханической привычки, а глубоко сознательно, по существу». Ему удается уверить в этом прежде всего самого себя, поскольку для него по-прежнему крайне важно не сомневаться, что сердцевина установившегося в его стране порядка правильная.

Дальше – пуще: быстро ставшая знаменитой статья Померанцева «Об искренности в литературе» (1953, № 12); статья близкого приятеля Твардовского, талантливого «советского философа», неутомимого борца с модернизмом Михаила Лифшица о «Дневнике» Мариэтты Шагинян (1954, № 2), статья Федора Абрамова (только десятилетие спустя он станет прозаиком «Нового мира») об изображении «людей колхозной деревни» в современных романах (1954, № 4). Несколько публикаций вызвали большое недовольство официоза.

За повесть «Времена года», где Вера Панова после своих почти неотличимых от послевоенного серого фона «Ясного берега» и «Кружилихи» вновь приблизилась к уровню своей первой повести «Спутники», она (а с ней и журнал) получила резкую отповедь в газетной статье «Какие это времена?».

Первые два года главным помощником Твардовского был молодой, но весьма авторитетный критик А. Тарасенков, хорошо знакомый ему с общей смоленской юности, – тот, кого он вопрошал в 1931 году в разгар травли: «Скажи ты мне ради Бога, неужели это мой конец».

Сегодня о сложной личности и драматичной судьбе этого человека рассказано с редким пониманием и выразительностью в хорошо отразившей то время книге Н. Громовой «Распад. Судьба советского критика: 40—50-е годы» (М., 2009).

Самиздат первых послесталинских лет едва ли не начался с такой далекой от «подполья» фигуры, как Твардовский. В июне 1954 года его поэма «Теркин на том свете» была набрана для 7-го номера «Нового мира». Тогда же она охарактеризована секретарем ЦК КПСС П. Н. Поспеловым как «клеветническая», как «пасквиль на советскую действительность».

После этого Твардовский был снят с редакторского поста. Поэма же сразу попала в самиздат: уже в начале сентября 1954 года копии ходили по факультетам МГУ вместе с машинописями стихов Ахматовой.

Два года спустя, 11 октября 1956 года, Твардовский записывает в дневник о своей поэме: «Распространенность вещи в списках, по-видимому, огромная: письма из разных мест, изустные свидетельства и т. п.» Круг читателей этого самиздата был особый: «Вспомнить хотя бы, как начальник строительства Братской ГЭС просил у секретаря обкома Журавлева – откуда-то он знал!» Секретарям же обкомов самиздатский текст поэмы, видимо, поставляли те «идейно выдержанные вурдалаки, которые запретили ее (предварительно сняв для себя копийку)».

В те же дни Твардовский использует эти факты как аргумент в разговоре с помощником Хрущева В. С. Лебедевым – вслед за уверением, что учел хрущевские «указания»: «А доработать и опубликовать вещь необходимо ввиду ее распространенности в списках. – Да-да, я знаю. Это – верно»[625]625
  Твардовский А. Из рабочих тетрадей (1953–1960) // Знамя. 1989. № 7. С. 138–142, 186.


[Закрыть]
, – отвечал собеседник.

Поэма будет напечатана спустя почти десятилетие – в августе 1963 года.

В начале 1958 года Твардовский вернулся в «Новый мир» – вновь на должность главного редактора. Остались некоторые члены редколлегии, осталась вся редакция, собранная К. Симоновым, но его приход, свидетельствует Г. Владимов в письме М. Аскольдовой-Лунц, «означал и новый художественный, и, в особенности, нравственный уровень. <…> Возникла новая атмосфера в отношениях между людьми, где задавал тон Твардовский, общий кумир, самый образованный человек в коллективе “Нового мира”. Сам себя он с гордостью называл “квалифицированным читателем”, и это так и было. Когда не знали, кто написал такую-то строчку, Фет или Тютчев, шли к нему – он знал и мог этот стих продолжить»[626]626
  Александр Твардовский и его «Новый мир»: свидетельства, подготовленные Мариной Лунд // Знамя. 2010. № 1.


[Закрыть]
.

Им по-прежнему владеет мучительное желание быть в согласии с сутью строя. Давая в июне 1958-го свой отзыв на рукопись очерка Виктора Некрасова о поездке в Италию, он предъявляет автору несколько «настоятельных советов и даже требований»; первый из них такой:

«Там, где повествование смыкается с общеполитическими актуальными моментами, как, например, “венгерские события”, не ограничиться одним этим обозначением их, а дать недвусмысленную оценочную формулировку, не оставляя читателю возможности предполагать, что автор избегает прямой политической характеристики предмета». Под читателем в первую очередь подразумевался цензор.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации