Читать книгу "Новые и новейшие работы 2002—2011"
Автор книги: Мариэтта Чудакова
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Настойчивое обращение Булгакова к Венере – предрассветной звезде (точнее, дважды появляющейся на небосводе – в лучах зари вечерней и утренней) как аналогу «красной звезды» в восприятии красноармейца – это изображение новообращенных (и обманутых).
Смена рождественской символики вместе с другими знаками прежнего мира знаками мира нового особенно наглядна во сне Елены в редакции 1925 года, где Шервинский, к ее ужасу, рекомендуется как «командир стрелковой роты, товарищ Шервинский» (однако «щелкнув каблуками»).
Он вынул из кармана огромную сусальную звезду и нацепил ее на грудь. Туманы сна ползли вокруг него, его лицо из клуба выходило ярко-кукольным.
– Это ложь! – вскричала во сне Елена… – Вас стоит повесить.
– Не угодно ли! – ответил кошмар. – Рискните, мадам.
Он свистнул нахально и раздвоился. Левый рукав покрылся ромбом, и в ромбе запылала вторая звезда – золотая. От нее брызгали лучи[790]790
Почти точное воспроизведение нарукавного знака пехотных войск, введенного двумя годами позже описываемых в романе событий: красный ромб, внутри которого красная звезда на фоне золотого солнца с брызгающими от него золотыми же лучами.
[Закрыть], а с правой стороны на плече родился бледный уланский погон. Правая стала синяя, левая в рыжем френче. Правая нога в синей тонкого сукна рейтузе с кантами[791]791
Ср. в главе 3: «Карасевы золотые пушки на смятых погонах были форменным ничтожеством рядом с бледными кавалерийскими погонами и синими выутюженными бриджами Шервинского». «Кривая шашка Шервинского со сверкающей золотом рукоятью» (Собр. соч. в 5 т. Т. 1. С. 206, 208) – часть формы лейб-гвардии уланского полка («Шервинский – маленький улан»).
Напомним, что в процессе упрощения и русификации военной формы в годы царствования Александра III только гвардейская кавалерия сохранила в общих чертах свою прежнюю богатую одежду, уланы выделялись среди прочего синей формой (как, скажем, казаки и жандармы). Френч воспринимался как часть костюма «красных».
[Закрыть], левая в черной. И лишь сапоги были одинаковые, блестящие, неподражаемые тонные…
Сапоги фасонные…
Запел Николка под гитару.
На голове был убор двусторонний.
Левая его половина, защитно зеленая с половиной красной звезды, правая ослепительно блестящая с кокардой»[792]792
Слово. 1992. № 7. С. 69.
Подробнее о смене символики см.: Чудакова М. Звезда Вифлеема и красная звезда у М. Булгакова (1924–1925 гг.) // Russies. Mélanges afferts à georges. Nivat pour son saixantieme anniversaire. 1995. P. 313–321.
[Закрыть].
Немаловажно и еще одно, имеющее глубокие истоки, значение звезды.
5
Поскольку как равносторонний треугольник, расположенный вершиной вверх, так и опрокинутый, относятся к древнейшим, классическим, символам, пентаграмма (соединение двух таких треугольников) опиралась на архетипы сознания человека первых десятилетий XX века, на наследие средних веков и XVIII века.
Это значение было быстро замечено современниками[793]793
«Иссушенный мозг» одного из героев романа Б. Пильняка «Голый год» (1920) «узрел великую тайну: <…> пентаграмма, пентаграмма из книги “Пентаграмма, или Масонский знак, перевод с французского”! <…> * На красноармейских фуражках в те дни уже появилась пятиугольная красная звезда. <…> Надо, надо Россию скрестить с Западом, смешать кровь, должен прийти человек – через двадцать лет! На красноармейских фуражках загорелась мистическим криком пентаграмма (“перевод с французского”), – она принесет, донесет, спасет. Черная магия – черт! *Черт, – а не Бог! Бога попрать! В церкви, во алтаре, Россия скрестится с Западом» (Пильняк Б. Избранные произведения. М., 1976. С. 133–134).
[Закрыть].
Пятиконечная звезда имеет древневосточное происхождение – это один из древнейших знаков человечества. Среди народов Азии и Африки этот знак нередко употреблялся наряду с полумесяцем, со времени формирования мусульманства оба знака стали эмблемой ислама, восходя, по-видимому, к языческим культам Луны; пятиконечная звезда по некоторым данным – «звезда Юпитера»; таким образом, вместе с полумесяцем здесь звезда является символом, относящимся к небесным телам.
Пентаграмма, по форме совпадающая в основном с пятиугольной звездой, по значению могла быть удалена от небесных тел. Это была геометрическая фигура, сам процесс начертания которой уже, по-видимому, имел значение противодействия злым силам (подобно очерчиванию вокруг себя окружности, круга). В 1890-х годах это значение фигуры было общеизвестно и свободно использовалось в литературе: «Перед ним была нарисована мелом на полу пятиконечная звезда, для того, чтобы пудель, если он “четвертого измерения”, не нанес ему вреда»[794]794
Гнедич П. Пудель. Святочный рассказ, цит. по: Петербургский святочный рассказ. Л., 1991. С. 125–126.
[Закрыть]. Незадолго до введения новой эмблемы Вяч. Иванов писал о распространенном представлении, согласно которому сознание человека, и «само строение (пентаграмма) тела нашего <…> суть проявление в детях Адамовых Люциферова начала». Он говорит о процессе «люциферического самопреодоления в человеке и при помощи человека. И одно христианство учит тому, как Люцифер в человеке окончательно преодолевается Богочеловеческим ликом, а через то побеждается и Ариман». Люцифер, по Вяч. Иванову (толкующему, в свою очередь, Достоевского), – начало «одинокой самостоятельности» человека; он «злоупотребляет божественным “аз-есмь” в человеке, извращая его смысл и силу, а тем самым и глубинную человеческую волю». Человек должен обрести того, кому может сказать «ты-еси». Ариман (второе злое, к тому же разлагающее начало) стремится убедить человека, «что Бога нет. Итак, не будет более и тебя самого. <…> Тогда знак индивидуации человека, пятиугольная звезда его или пентаграмма, обращенная верхним лучом вверх, к небу “os sublime fert”), символ движущейся энергии и воли, самоутверждающейся лишь постольку, поскольку она опирается на ступень, необходимую для дальнейшего восхождения, – опрокидывается острием вниз и падает в зияющую тьму Аримана»[795]795
Иванов Вяч. Лик и личины России: К исследованию идеологии Достоевского // Родное и вселенское: Статьи (1914–1916). М., 1917. С. 127–128, 129, 131–132 (заметим, что, вопреки подзаголовку, в сборник вошли и статьи 1917 года; выделено нами. – М. Ч.).
Ср. с рассуждением о пентаграмме, обращенной «верхним лучом вверх, к небу», слова Вл. Соловьева о строении человеческого тела, в частности, следующее суждение об эволюции внутренней и внешней: «Одухотворение человеческой наружности не изменяет анатомического типа и, как бы высоко ни поднималось созерцание гения, все-таки и самый грубый дикарь имеет одинаковое с ним строение головы, позволяющее ему свободно смотреть в беспредельное небо» (Соловьев В. Идея сверхчеловека // В. Соловьев. Соч.: В 2 т. 2-е изд. Т. 2. М., 1990. С. 630–631 (курсив наш. – М. Ч.).
[Закрыть].
Таким образом, «пятиугольная звезда» – символ, активно участвующий в философском осмыслении российской широко понимаемой современности (напомним название статьи Вяч. Иванова) уже по крайней мере в самом начале 1917 года – еще до появления и утверждения такой звезды в качестве символа новой власти. В последующие годы философическое обсуждение пятиконечной звезды уже в этом качестве продолжено. В воспоминаниях об одном из диспутов весны 1920 года описывается выступление А. Белого: «Из его заумных построений помню только перпендикуляр, опускаемый с вершины пятиконечной звезды на прямую, соединяющую противолежащие ей углы, в чем сказывается, как мне представляется, с одной стороны, сын математика Бугаева, а с другой (предполагая звезду, как повсюду, красной) – автор сборника стихов “Христос Воскрес”, плода парадоксально-мистического восприятия Октябрьского переворота, как и “Двенадцать” Александра Блока»[796]796
Лосский Б. Н. Наша семья в пору лихолетья 1914–1922 годов // Минувшее. Кн. 12. Париж, 1991. С. 60–61 (курсив наш. – М. Ч.). Ср. о безымянном госте из Сибири летом 1922 г., которого «слушали с интересом, пока он не заметил на Лесмане теософский значок в форме скорее шестиконечной, чем пятиконечной звезды и не понес несусветную ахинею об ее единстве с коммунистической красной звездой, марксизмом, юдаизмом, масонством и прочими сатанизмами, свалившимися на бедную голову России» (с. 123).
Ср. пятиконечную звезду как одно из символических масонских изображений (в центре ее «нередко изображалась фигурка человека, означала пять чувств, которые должны совершенствоваться <…> Одновременно пятиконечные звезды означали охранный знак, то есть употреблялись в их древнейшем исконном значении» (Похлебкин. Словарь международной символики…, с. 388). Звезды используются в масонской символике и ритуалах широко и разнообразно.
[Закрыть].
Многообразные значения символа всегда базируются на числе пять, «которое выражает союз неравных. На этом основании оно есть микрокосм – пять концов как союз мужского (число 3) и женского (число 2) начал. Важнее, однако, другое – то, что пентаграмма “служит знаком опознания членов одного сообщества, например, в античности между пифагорейцами: она объединяет в группу”. Но у них же пентаграмма – также и “средство заклинания и достижения могущества”»[797]797
Chevalier J., Gheerbrant A. Dictionnaire de simboles mythes, rêves, coutures, gestes, formes, figures, couleurs, nombres. Paris, 1982. P. 739–740.
[Закрыть]. Оба значения следует принять во внимание при осмыслении выбора большевиков.
6
Итак, звезда менялась на звезду; одновременно – красное на красное. Красная пятиконечная звезда, «раскрасив» слово и материализовав символ (состоявший из представления о звездном небе, представления об одной звезде, представления о звезде как двойнике Христа в ее новом и также путеводном значении), уже существовавшей на иконах и лубках и далее в виде сусальной елочной звезды, сделала слова «звезда» и «звезда» близкими к омонимам.
Этот процесс и замещающая функция красной звезды четко обозначены в стихотворении Маяковского «Пожелание к следующему Рождеству» («Окно РОСТа». 4 янв. 1920 г.):
1. Будущие елки
всегда и везде
этой
красной
украшать звезде.
2. Некогда
шли трое
к яслям
волхвы
за звездою.
Новую легенду строит
история взамен той.
3. Во всемирной
идете
ночи
за красной звездой
вы, красноармеец,
крестьянин
и рабочий —
светлой Коммуны волхвы!
Сравним другие тексты Маяковского для рождественских выпусков «окон» 1920 года и его же рисунки, на одном из которых красноармеец в фуражке со звездой побивает белогвардейца елкой, увенчанной также пятиконечной звездой; на других рисунках вершина елки, изображенной с точки зрения «буржуев», образует крест, а к ее стволу привязан «рабочий» – их распинаемая жертва (Полн. собр. соч., 1959. Т. III. С. 66–71).
К концу 20-х годов устраивать елки в общественных местах было запрещено. Еще раньше, сразу после Октябрьского переворота, были отменены все выходные дни по церковным праздникам. К концу 20-х годов борьба с этими праздниками стала интенсивной[798]798
Ср. предложенный Замоскворецким райсоветом безбожников «проект использования (! – М. Ч.) религиозных праздников в летние дни. Страстную субботу (4 мая) райсовет предлагает отпраздновать в понедельник 3 июня. Вместо 6 мая (пасхальная неделя) предлагается понедельник 29 июля. День Преображения предлагается перенести на субботу 9 ноября. Осуществление этого проекта дало бы рабочим возможность иметь три двухдневных праздника в самые жаркие летние дни и четвертый – в Октябрьскую годовщину» (Правда. 19 февр. 1929. С. 4).
[Закрыть].
Шесть лет спустя ситуация изменилась.
28 декабря 1935 года в «Правде» была напечатана заметка одного из большевистских вождей П. Постышева «Давайте организуем к Новому году детям хорошую елку»; «автор в декларативном тоне предлагает “положить конец” этому неправильному осуждению елки и призывает комсомольцев и пионерработников в срочном порядке устроить под Новый год коллективные елки для детей <…> в приказном порядке в течение трех дней был возрожден дореволюционный праздничный обычай. Но теперь <…> елка называлась не рождественской, как прежде, а новогодней или просто советской»[799]799
Душечкина Е. В. Русская рождественская елка… С. 228.
[Закрыть]. Таким образом вернулся и Новый год – без Рождества.
О том, что решение было внезапным для всех, кроме его инициаторов, говорит тот факт, что наиболее известный еженедельник «Огонек» не успел отреагировать: в № 36 от 30 декабря – никаких следов Нового года (как и в декабрьском номере ежемесячника «Пионер». Нет их и в № 1 от 10 января 1936 года; только на обложке № 2–3 того же месяца появляется елка (со срезанной рамкой фото верхушкой) и дети в маскарадных костюмах. Однако на следующий год, в декабре 1937-го, в журнале «Огонек» опять нет следов Нового года – только выборы в Верховный совет (впервые по «сталинской» конституции), а в № 1 за 1938-й на обложке – кружащиеся в танце пары, обсыпанные конфетти, подпись: «Рабочая молодежь на балу в Доме культуры своего завода». «Елка все более и более приобретает смысл, соответствующий новым задачам. Сама ее архитектоника, напоминающая по своим очертаниям башни московского Кремля, не говоря уже о пятиконечной звезде на вершине (“И звезда горит над ней…”), способствовала скорому ее превращению в один из многочисленных советских символов»[800]800
Душечкина Е. В. Русская рождественская елка… С. 229, 237.
[Закрыть]. Можно было бы добавить сюда особую роль «голубых» елок – любимых, как было более или менее общеизвестно, деревьев Сталина, в изобилии высаживаемых у Мавзолея и внутри Кремля. Голубая ель приобрела статус государственного дерева, оказавшись благодаря этой семантике и своей как бы окаменевшей форме посредине между советской новогодней елкой и башней Кремля.
В 1937 году на башнях Кремля появляются красные пятиконечные звезды, светящиеся ночи напролет, подобно лампадам.
Вернемся к Ленину 1923–1924 годов. Э. Браун пишет о поэме Маяковского: «Ленин возвышен до по сути своей “религиозного” образа в том смысле, что величие, добродетель и слава присущи ему от природы, а справедливость его дела сомнению не подлежит… Он своего рода предопределенный Спаситель <…> Ленин в поэме Маяковского – миф. Он мессия, предсказанный в евангелиях марксистских пророков, и история его великих деяний начинается в глубинах человеческой истории…»[801]801
Brown E. Majakowski: A Poet in the Revolution. Princeton, 1973. P. 20; цит. по: Русская литература XX века: Исследования американских ученых. СПб., 1998. С. 269.
[Закрыть]
В последние месяцы жизни, по свидетельству Н. К. Крупской, одно из приветствий-пожеланий Ленин долго не выпускал из рук: «Ты, имя которого как знамя, – гласил адрес рабочих, – как путеводная звезда…»[802]802
Равдин Б. История одной болезни // Знание – сила. 1990. № 14. С. 47.
[Закрыть]
Вернемся, наконец, к очерку 1924 года «Часы жизни и смерти», продолжив описание Ленина в гробу: «…лицо его мудро, важно и спокойно. Он мертвый. Серый пиджак на нем, на сером красное пятно – орден Знамени. Знамена на стенах белого зала в шашку – черные, красные, черные, красные. Гигантский орден – сияющая розетка в кустах огня, а в середине ее лежит на постаменте обреченный смертью на вечное молчание человек.
Как словом своим на слова и дела подвинул бессмертные шлемы караулов, так теперь убил своим молчанием караулы и реку идущих на последнее прощание людей.
Молчит караул, приставив винтовки к ноге, и молча течет река». (Далее – цитированный ранее абзац, начинающийся словами «Все ясно».)
Отношение к умершему, выраженное выделенными нами словами, кажется противоположным тому отношению, которое выражает православное отпевание. Зато они близки к тому, что закреплено в романе «Мастер и Маргарита» в монологе Воланда, обращенном к молчащей голове Берлиоза:
«– Михаил Александрович, – негромко обратился Воланд к голове, и тогда веки убитого приподнялись, и на мертвом лице Маргарита, содрогнувшись, увидела живые, полные мысли и страдания глаза.
– Все сбылось, не правда ли? <…> ваша теория и солидна, и остроумна. Впрочем, все теории стоят одна другой. Есть среди них и такая, согласно которой каждому будет дано по его вере. Да сбудется же это! Вы уходите в небытие, а мне радостно будет из чаши, в которую вы превращаетесь, выпить за бытие!
Воланд поднял шпагу. Тут же покровы головы потемнели и съежились, потом отвалились кусками, глаза исчезли…»
Это – месть Булгакова Ленину, развенчание – спустя более десятилетия – мифа о новом мессии (а также проекция сложного отношения к сталинским казням ленинцев).
И напоследок – вновь к большевистской звезде.
Большевики взяли свой главный символ – звезду – с рождественских лубков и рождественской елки (одновременно отменив публичные елки вместе с Рождеством). Они присвоили этот привычный для граждан России символ, меняя семантику которого, они не могли не иметь в виду: а) ее привычность в качестве символа; б) привычность семантики этого символа – возвышенное, идеальное, путеводность (Полярная звезда), возвышая таким образом действия своей власти); в) связь звезды с Христом (что давало возможность новой персонификации); г) ее связь с рождением новой религии (так подсознание российского жителя подталкивалось в сторону представления о новой религии, коммунистической идеологии как особой) и ожидания чуда.
Когда с церквей сбивались кресты, на некоторые из них (не на верхушку, а на верхнюю часть стены под куполом) водружалась большая пятиконечная звезда.
Взяв звезду в качестве привычного символа, большевики: а) сделали релевантным число ее лучей, опершись на старую семантику и добавив новую (пять лучей означали интернациональную солидарность трудящихся пяти частей света; между прочим, в этом значении пятиконечная звезда в виде кометы с 1900 года использовалась как знак венгерской социал-демократической партии); б) изменили цвет – с обычного для икон, лубков, книжных рождественских иллюстраций белого (серебряного – цвета большинства российских орденов в виде звезды) и желтого (золотого – звездочки на погонах, цвет некоторых орденов – например ордена Белого Орла, частично – Владимира второй степени; цвет сусальной елочной звезды) на красный – с богатой перекрещивающейся семантикой и слова, и самого цвета.
Спустя десятилетие связь с Рождеством, опосредованная в свое время убранством рождественской елки, была разорвана (вспомните скрытое, но упорное противопоставление рождественской елочной звезды зарождающейся красной в пьесе М. Булгакова «Дни Турбиных»: «Лариосик (на лесенке). Я полагаю, что эта звезда… (Таинственно прислушался.) Нет, это мне послышалось… <…> Я полагаю, что эта звезда здесь будет очень уместна»; он же в середине того же 4-го акта упоминает о звездах небесных: «Погода была великолепная, когда я выходил. Звезды блещут, пушки не стреляют…»[803]803
Булгаков М. Пьесы 20-х годов. Л., 1989. С. 152.
[Закрыть]; ср. также не скрытое, а прямое противопоставление сусальной и иной, новой звезды во сне Елены в финале романа «Белая гвардия», оставшемся недопечатанным в 1925 году, – запрет на новогоднюю (рождественскую) елку выражал и закреплял этот разрыв. Вместе с тем «рождественская» подспудная семантика красной звезды была впитана сознанием и подсознанием граждан Советской России, укрепляя их сращение с советской властью.
После этого новогоднюю (уже не рождественскую) елку вернули в обиход как советскую елку, с водруженной на вершине красной звездой – на месте и взамен рождественской. Затем огромные красные же кремлевские звезды вписали непосредственно в ночной небосвод, полностью вытеснив с него, казалось бы, Звезду Вифлеема. Круг замкнулся.
Почти шестьдесят лет спустя после водружения кремлевских звезд автору настоящих строк, никогда без них Кремль не видевшему, привелось в который раз в жизни проезжать по Большому Каменному мосту, любуясь на Кремль и соборы внутри. Кресты на куполах и звезды на башнях возносились все в том же привычном, неизменном соположении. И неожиданно стало ясно: для одних взирающих на эту панораму красные звезды полны по-прежнему неугасшей символикой и силой, а кресты – угасшие символы, декорум. Для других – наоборот. А для третьих граждан моей единственной в поднебесье страны каким-то образом живы и действенны оба символа.
Моя искренняя признательность – Н. Б. Тихомирову, Е. А. Тоддесу, В. Н. Топорову, С. Гардзонио, А. П. Чудакову. Особая благодарность сотруднице отдела ИЗО РГБ О. В. Мещишиной.
Заметки о поколениях в Советской России
Первая публикация: НЛО. 1998. Вып. 30
Краткий биографический экскурс в функции преамбулы
30 сентября 1981 года наш доклад на Випперовских чтениях был начат словами о том, что развернутая в стенах Музея изобразительных искусств выставка «Москва – Париж: 1900–1930» «волей-неволей актуализирует в сознании ее посетителей мысли о биографии – о биографиях тех, с чьим творчеством она нас знакомит; это особенно относится к отечественной ее части. Во-первых, это мысль о конце жизни героев выставки <…>. Для очень многих конец этот – тот, который в некрологах принято называть безвременным, и сила сострадания публики увеличивается от сознания того, что некоторые из этих концов были не только безвременными, но и безвестными, остались без некрологов. Во-вторых, это мысль не о конце, а о начале – о времени рождения. Что за поколение перед нами? Это люди 1880-х – 1890-х годов рождения. И если люди восьмидесятых – это одно поколение, то люди девяностых – это несколько поколений. <…> Разница в пять-шесть лет оказывалась важной. Если было не так уж существенно, в возрасте тридцати семи или сорока пяти лет вступал человек в “минуты роковые” нового столетия, то, напротив, далеко не безразличным оказывалось, двадцатилетним юношей или двадцатисемилетним мужчиной встретил он переломные события века».
Речь идет о художниках, о творцах произведений искусства.
Но прежде – о поколениях, их общественном взаимоотношении в течение советского времени, когда сложилась весьма необычная для развитого европейского общества ситуация.
Бывшие люди и сыновья без отцов
Под словом «поколение» Даль имеет в виду «род, племя, колено; однокровные в восходящем и нисходящем порядке, с праотцами и потомками». Второе значение: «Одно колено, наличные люди или животные в данный срок».
То есть весь род от его истока или временной срез одного рода.
Слово сохраняет печать давнего происхождения, связи с боярскими и княжескими, считаными родами – привкус книжности, «высокого стиля». Отсюда – легко возникающая оценочность (примеры – далее). Отсюда же – возможности иронии: «Молодое поколение! Наши наследники!»
И отсюда же – раздражение Тынянова употреблением слова «поколение» («ваше поколение» – «наше поколение») теми, кто, по его мнению, не был достоин встраивать себя в совокупность людей, определяемых не только по возрасту: «Мы – околение, а вы – по колено!»
Подразумевается, что не всякий может претендовать на то, чтобы быть причисленным к группе, гордо именуемой поколением.
Структурный, формирующий поколение признак проявляется либо в критические моменты жизни общества, когда происходит резкое отмежевание, выделение некоей общности людей с «роковой», героической, трагической и т. п. судьбой, либо по истечении времени – в ретроспективе: «незамеченное поколение» (В. С. Варшавский) могло получить свое именование лишь после достаточно длительного незамечания. Однако представление о «потерянном поколении» сложилось вскоре же после Первой мировой войны (при участии литературы). В отличие от кризисных эпох поколение в стабильном обществе – преимущественно возрастная категория; связь между поколениями осуществляется путем более или менее плавной передачи традиции.
Вскоре после военной победы большевиков в Гражданской войне и затем обнародования «ленинской» конституции, лишавшей эксплуататоров права участия в управлении страной, обозначилось поколение «бывших». Как правило, это были не очень молодые люди (успевшие обзавестись к 1917 году семьей и достатком), оставшиеся, в отличие от немалой части своих ровесников, после Гражданской войны в России.
Напротив, те, кто вступали в права наследования России были преимущественно молодыми (за исключением малой части профессиональных революционеров). Та часть молодого поколения, которая сражалась против Красной Армии, в основном покинула Россию; оставшиеся по большей части погибли при установлении советской власти либо позже. Если молодой мужчина не был в шинели красноармейца, вставал неминуемый вопрос: где он был в годы войны? Вообще костюм приобрел формообразующее значение: тип одежды (френч и кожанка или «остатки прежней роскоши», сразу ставившие их носителя под сомнение) помещал и перемещал человека в то или иное поколение.
Таким образом в пореволюционном российском городском обществе наиболее четко выделялись старшее поколение «бывших» («недобитых белогвардейцев» и «недорезанных буржуев», «бывших» князей, графов и т. п.), перед которыми стояла задача не передачи культурной традиции, а мимикрии к новому социуму, и молодое поколение, которому принадлежало настоящее и будущее России. Это молодое поколение было в немалой и заметной своей части поколением сыновей, не имеющих отцов, нередко отрекшихся или резко отдалившихся (чаще всего и пространственно – уехав из родных мест) от своих отцов из «эксплуататорских классов» (священников, местечковой буржуазии и т. п.). Те, кто не отреклись, скрывали свое происхождение от более или менее обеспеченных родителей. Это особенно важно было для самых молодых, не успевших до революции получить высшее образование, так как установленная родственная связь с бывшим «эксплуататором» могла закрыть молодому человеку дорогу в университет.
Поветрие смены имен и особенно фамилий, прошедшее в течение первой половины 1920-х, было значимым фоном отказа от рода.
Было еще среднее, зрелое поколение – то самое поколение 1890-х годов, о котором мы упомянули вначале. Оно, как и два других, было рассечено надвое – одни уехали, другие остались.
Над оставшимися и – при их личном участии – проводился основной социальный эксперимент в первые два десятилетия. Малая группа из той части среднего поколения, что осталась, занялась литературой и раздвоилась, условно говоря, на Михаила Булгакова и Михаила Зощенко. Первый, подчеркнуто сохраняя преемственность, стал интерпретировать старое поколение как новое («я – новый, я неизбежный») или лучшее («упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране»), второй – новое как отрицание «старого», «старости» («Вот кому я не завидую – это старухам») и «бывшего»=«интеллигентского» («В нашей литературе слишком много внимания уделено “переживанию” и “перестройке” интеллигента и слишком мало “переживаниям” нового человека»).
Поколение в публичной (официозной) речи приравнивалось к классу. Класс, который представляло старшее поколение, был обречен на отживание, умирание, причем не «мирное», не эволюционное. Сталин отвергает в 1930 году бухаринские представления о «врастании» «капиталистических элементов» в социализм (то есть об одновременном, пусть и неравноправном, – в соответствии с конституцией, действовавшей, с малыми изменениями, с 1918 до 1936 года, – присутствии в жизни общества разных поколений), заявляя, что «капиталистические элементы не хотят добровольно уходить со сцены», что «не бывало еще в истории таких случаев, чтобы умирающие классы добровольно уходили со сцены»[804]804
Сталин И. В. Сочинения: В 13 т. Т. 12. М.: Государственное издательство политической литературы, 1949. Т. 12. С. 37.
[Закрыть], а также о неизбежности сопротивления «отживающих классов»[805]805
Сталин И. В. Сочинения: В 13 т. Т. 12. М.: Государственное издательство политической литературы, 1949. Т. 12. С. 353.
[Закрыть]. Эти определения сообщают, «в тоталитарном стиле, о физическом уничтожении тех, чье “умирание” уже было предопределено. <…> Ликвидация является составной частью исторического процесса, в котором человек либо выполняет то, что, согласно непреложным законам, должно произойти, либо становится жертвой»[806]806
Арендт Х. Истоки тоталитаризма. М., 1996. С. 461.
[Закрыть].
Так возникло общество, в котором естественная связь между одновременно живущими поколениями была пресечена, передача традиции отменена. Молодое поколение само создавало новые условия своего функционирования, иногда перепоручая эту работу самым молодым (пионерские рейды со списком требований к политически незрелым или недобитым старшим). Разрыв связей между поколениями, трещина между ними прошла, все увеличиваясь, по всем сферам социальной жизни, вплоть до языка. К концу 1920-х годов Е. Поливанов констатировал, что можно уже определять «язык среднего обывателя 1913 г. и, с другой стороны, язык современного комсомольца – не как разных два диалекта, а как два разных языка», что уже возникла взаимная «непонимаемость», что если бы обыватель 1913 года «проспал» революционную эпоху, для него «будут словами чужого языка такие идиомы, как: в ячейку, работу ставить <…> я солидарен <…>; вести собрание». Среди не проспавших, а, напротив, прободрствовавших всю революционную эпоху оказалось немало тех, для кого этот быстро родившийся язык оказался не просто чужим, а на долгие годы непонятным. А именно он стал единственно допустимым языком публичной речи; на осознании этого факта воздвиглась, как мы показали в свое время, вся литературная работа Зощенко. Когда этому языку обучились все оставшиеся в живых к началу 1950-х годов граждане, возникло явление, эвфемистически названное канцеляритом.
На рубеже 1920—1930-х прошла вторая волна отречений: крестьянские сыны отрекались от своих раскулаченных отцов. Для закрепления роли самых младших – пионеров – был создан культ Павлика Морозова. Передача от поколения к поколению многовековой традиции работы на земле также пресеклась. Этой традиции была противопоставлена новация коллективного земледелия.
Возраст приобретал большее значение. В старики были записаны все пожилые и просто зрелые люди. «Класс», назначенный к ликвидации, был обязан как можно быстрее стареть, идти к смерти – как в сказке или при известной редкой болезни.
Между тем старые большевики (именование Ленина в партийной среде – Старик) в те годы были в большинстве своем еще молодыми людьми. Революционеров ко времени Октябрьского переворота было не так много, чтобы они сформировали поколение. (Но молодых красноармейцев оказалось много.) Революционеры стали поколением «верных ленинцев», «комиссаров двадцатого года» (Коржавин) главным образом тогда, когда их стали сажать и убивать. Их самосознание в этом качестве, не успев выразиться во внятных текстах (которые, впрочем, вряд ли могли быть написаны за отсутствием в распоряжении этого поколения недогматического языка), было, как увидим далее, представлено в литературе середины 1930-х годов – как бы наперерез подымающемуся против них как поколения (обозначившегося в общей массе уничтожаемых именно в качестве поколения) государственному террору.
Одновременно формировался новый слой сыновей без отцов. Во второй половине 1930-х множество детей, подростков и молодых людей оставалось без отцов, отправленных в концлагеря или расстрелянных. Шла третья волна отречений – теперь это были «комиссарские» дети.
Все с большей интенсивностью работал механизм забвения. Необходимо было забывать имена, события, лица их участников (изменялись фотографии), свидетельства очевидцев.
Разрушался сравнительно новый механизм передачи новой идеологической традиции – от участников Гражданской войны к их детям. Она должна была передаваться теперь внеродственным, внеперсональным путем – непосредственно от государства, из рупора радиоприемника.
Крупные исторические события могут катализировать объединение поколения по чисто календарному, биологически-возрастному признаку – война и призывной возраст. Наступила война, и по призыву пошли и сыновья, и пасынки, и отрекшиеся от родителей в угоду власти, и ненавидящие власть и «комиссарских сынков».
Замедлили ход и на какое-то время почти остановились оба направляемых государством процесса: 1) отречения – обличения, 2) вычеркивания – забвения.
Впервые стирались в какой-то степени (аресты никогда не прекращались!) счеты со старшим поколением. Наоборот, впервые разные поколения объединялись не на газетном листе (как результат действия сталинской конституции), а вокруг одной реальной цели – в одном взводе, одной роте.
Военное братство дополнительно цементировало самосознание достаточно пестрой среды ровесников в поколение фронтовиков.
Это ясно обозначилось сразу после войны. Признак участия в войне стал релевантным и приоритетным – в первую очередь для самих участников – и вызвал настороженность власти: опасным казалось любое объединение людей, даже самым слабым образом структурированное, помимо декретированных сверху (пионерское, комсомольское, профсоюзное, партийное). Стали предприниматься последовательные организационные действия для того, чтобы не допустить фронтовиков на какие-то ключевые социальные роли (в первое время после победы слово «фронтовик» было пропуском, и не сразу уяснилось, куда их пропускают, а куда нет). Запрещалось ставить памятники погибшим фронтовикам, была выработана формула для устных объяснений с фронтовиками на эту тему в райкомах. Приведем устное свидетельство А. М. Цуккермана: «Вернувшись с войны, мы хотели во дворе университета, напротив физического факультета, поставить памятник погибшим. Но наша парторг А. Федорова сказала: “Не время!” Потому что считалось, что победа – дело всего советского народа во главе со Сталиным. И только после 1965 года было признано, что это – дело рук каждого: огромная разница…» Разумеется, поколение рассекалось, как и предшествовавшие ему, арестами и отправкой в лагеря значительной его части («пленников» и др.).
Послевоенная отечественная литература осталась глухой к той рефлексии, к тем эмоциям, которыми были охвачены мужчины, вернувшиеся с долгой и страшной войны. Универсальные (не говоря уже о поправках на советскую реальность) оппозиции «изменившиеся за годы войны фронтовики – не изменившийся тыл» (не только как разный опыт, а как разные системы ценностей), «ожидания – реальность» не нашли отклика в советской публичной сфере, оставаясь темой домашних разговоров. Роман Дж. Б. Пристли «Трое в новых костюмах» (перевод которого был подписан к печати 27 июня 1946 года, за два месяца до ждановского доклада), написанный только что, в год Победы, стал, на наш взгляд, определенной опорой для оформления новых мотивов – главным образом в поэзии. (В отдельной работе мы демонстрируем это на примере Булата Окуджавы.) В течение последующего семилетия они, однако, формировались подспудно и вырвались на печатную поверхность во второй половине 1950-х.
«При виде родного дома Алан почувствовал, что в нем живут два разных человека. Один – тот, что здесь родился, – с нежностью узнавал каждое оконное стекло, каждый выщербленный кирпич, он просто-напросто возвратился домой. Другой – тот, что отсутствовал долгие годы и прошел по дорогам войны от африканской пустыни до центра Европы, разглядывал беспорядочно построенное старое здание, прилепившееся к зеленому склону, и с удивлением спрашивал себя, что значил для него этот заброшенный уголок. Если один Алан вернулся домой, то другой прибыл на постой после длинного перехода. <…> Этот разрыв, это внезапное двойное восприятие привело его в смятение. Он почувствовал себя глубоко несчастным. Нужно было крепко взять себя в руки. И сделать это немедленно». Персонаж советского послевоенного романа не имел возможности почувствовать себя «глубоко несчастным» и во власти смятения: он должен был брать себя в руки до этого. Показано, как у одного из трех фронтовиков исчезает «чувство облегчения, чувство воссоединения со своими. Герберт смотрел на них холодный, как камень. Не говоря уже об уцелевших, о тех, кто, как и он, надел новый штатский костюм, было еще по меньшей мере полсотни убитых, похороненных в пустыне, во Франции, в Германии, и Герберт чувствовал сейчас, что они ему ближе, чем эти люди здесь, дома. Он слышал их голоса: “Я тебе говорю, дружище, после войны все будет по-другому”. – “Полно тешить себя. Будет все та же чертова канитель”. – “Ты как думаешь, капрал?”» А капрал «стоит обеими ногами на земле. (Герберт вспоминает слова отца: «Ты обеими ногами стоишь на земле», вызвавшие у него чувство отчуждения. – М. Ч.) На какой земле? В зыбкой могиле, в окопе, где земля каждую минуту может внезапно осыпаться, и вы увидите устремленный на вас костлявый палец скелета и зияющие впадины пустых глазниц. <…> Ночь была тихая и прохладная. Слабо светили звезды. Но Герберту они ничего не говорили. В одиночку человеку трудно было вынести холод этих пространств, в которых он ничего не значил. Нужно, чтобы было много бойцов, нужно, чтобы они двигались колонной к определенной цели, пусть молча, но поддерживая связь, все время чувствуя друг друга и предстоящее им совместное дело, и тогда они сумеют противостоять ночи без страха в сердце. А сейчас он был одинок» (Пристли Дж. Б. Трое в новых костюмах // Дж. Пристли Избранные произведения: в 2 т. Т. 1. М.: Худож. лит-ра, 1990. С. 64–65). Эти мотивы, повторим, в отечественной литературе практически не встречались. Напротив, ответом на роман должно было послужить сочинение В. Добровольского «Трое в серых шинелях» (1948; Сталинская премия третьей степени за 1948 г.).