282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Мариэтта Чудакова » » онлайн чтение - страница 33


  • Текст добавлен: 27 декабря 2023, 16:40


Текущая страница: 33 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +
5

Сам подход к персонажу у Георгия Демидова иной, чем в устоявшейся вокруг литературе, где принято было, под влиянием «учебы у классиков», дорисовывать «характеры», имея в виду среди прочего, что «в человеке все должно быть прекрасно».

Демидов фиксирует черты персонажа, не состыкующиеся с каким-либо его талантом и даже прямо противоречащие ему, если исходить из литературных стереотипов. «Локшин, как личность, был, если хотите, сер. Притом отсутствием не положительных качеств, а именно отрицательных. Во всем, что не касалось искусства петь, это был рядовой, здравомыслящий, работящий и в то же время “себе на уме”, штымп» («Люди гибнут за металл»). Но именно талант, который владеет незаметно для постороннего глаза душою «штымпа», побеждает ослабленное болезнью тело – вместе с инстинктом самосохранения. И тогда вдруг разом, в предсмертном бредовом состоянии, «серая» личность становится на короткое время чистой концентрацией таланта и оперными звуками дает страшное осмысление простирающейся вокруг, далекой от человеческого бытия жизни – таков высокий конец этого рассказа.

Демидов не гнушается изображать оттенки простейших человеческих чувств: как нарядчик, например, любил слушать, как пел Локшин «про жадного мироеда из горного аула. Этот мироед обирал и эксплуатировал своих односельчан, пока те его не раскулачили и не отправили на дальний север “пилить дрова”. Вряд ли нарядчик, который обычно заказывал эту песню, любил ее за идеологическую направленность. Но он долго жил на Кавказе и в довольно большом масштабе спекулировал фруктами, пока не загремел сюда. Лагерное прозвище нарядчика было поэтому “Почем-Кишмиш”. Песня с кавказским акцентом напоминала Почем-Кишмишу не родной, но милый его сердцу край».

Лишь один писатель, возникший в те же годы, но вышедший на журнальные страницы, близок, пожалуй, к Демидову этим мягким снисхождением к человеческой мелкости, может быть, даже ничтожеству (если только оно не несет в себе гибель ему подобных) – это Фазиль Искандер.

Но больней всего Демидову зрелище угасания в нечеловеческих условиях яркого интеллекта. И мы видим, каких сил стоило ему самому, ежечасно наблюдавшему торжествующее зло, сохранить интеллект и дух для будущего труда.

«Главное оружие, имеющееся в распоряжении зла помимо физической силы, – писал Бродский, – это его способность поглощать наше воображение. Как предмет размышлений, зло гораздо увлекательней, чем, например, добро. Другими словами, зло – воплощенное и невоплощенное – обладает колоссальной способностью гипнотизировать ваше сознание; особенно – вашу способность оперировать абстрактными категориями»[681]681
  Бродский И. Глазами частицы [предисловие к французскому изданию] // Ю. Орлов. Опасные мысли: Мемуары из русской жизни. М., 2008. С. 11–12.


[Закрыть]
.

Сам Демидов признается в одном из писем с болью: «Писательство в том жанре, который я выбрал, напрягает не столько ум, сколько сердце. Я часто не могу уснуть всю ночь. Возвращается пережитое. Я не обладаю мудростью Пимена-летописца и его старческой бесстрастностью. Минувшее для меня отнюдь не безмолвно и спокойно…»

6

Демидов взялся с толстовской дотошностью описывать трех героев своих «повестей о 37-м годе»: высококвалифицированного и талантливого, с незаурядным светлым умом и рефлекторным чувством собственного достоинства инженера Трубникова, эмигранта из старинного дворянского рода, вернувшегося из Германии на родину – в Ленинград; сына нэпмана и выдающегося инженера-энергетика (почти самоучкой освоившего физику, математику и электротехнику) в южном городе Рафаила Львовича, не склонного, в отличие от Трубникова, размышлять над общими вопросами; выпускника Юридического института, молодого прокурора Корнева, назначенного в 1937 году прямо со студенческой скамьи осуществлять прокурорский надзор.

Автор этих повестей выбрал особую задачу – забыть на время то, что давно известно ему, колымчанину, и поместить сознание читателя в атмосферу 1937 года вне последующих наших знаний о происходящем. Все три его героя силятся разобраться в происходящем: молодой прокурор никак не может постигнуть, что означает часто встречающаяся «короткая маловразумительная фраза»: «Сослан без права переписки».

Демидов ищет и находит свою литературную форму для воспроизведения охватывающей всю страну катастрофы, оставшейся не изображенной. В повести «Два прокурора» в течение суток, которые отвел себе герой для главных в его жизни действий (решение действовать сразу наполняет его жизнь смыслом: «Русские всегда были глубоко идеологическим народом: жизнь для них не жизнь, если у нее нет специального предназначения»[682]682
  Там же. С. 326.


[Закрыть]
), расписан каждый час. Время растянуто.

После фразы случайных, как казалось ему, попутчиков «Спокойно, Корнев! Вы арестованы!» песочные часы переворачиваются вместе с человеком.

Время начинает течь совершенно по-другому. Две фразы, следующие после того, как перед главным героем «широко раскрылись» ворота, ведущие во двор внутренней тюрьмы, обнимают сразу четыре месяца «упорной возни с упрямо запирающимся преступником и усилий нескольких опытных следователей, прежде чем он признал предъявленные ему обвинения».

Повествование уходит от героя и принимает точку зрения следствия (именно с этой точки зрения он признал обвинения в несуществующих преступлениях). Внутренняя точка зрения самого Корнева исчезает без следа. С этого времени мы видим недавно активно мыслящего и действующего персонажа только извне, в отдельные, выхваченные из сгустившейся тьмы моменты его бытия. Например, когда поздней ночью «в гулкой, почти пустой комнате» (кто же, кроме тех, кто знал эти комнаты изнутри, предъявил бы нам эти потрясающие своим лаконизмом эпитеты?) «с зарешеченными оконцами под потолком, подсудимому Корневу, изможденному совсем еще молодому человеку, но уже с сильной проседью в непомерно отросших волосах, был вынесен смертный приговор».

В сущности, и сама фамилия героя теперь очевидным образом становится ненужной. Он перестал быть частью рода человеческого, со своей неповторимой личностью и биографией, а стал песчинкой – одной из великого их множества, несомых ветрами, не имеющих власти над своей судьбой и никаких отличий друг от друга, кроме дня смерти. И само время рассказа относится уже не к личности человека, а к движению песчинки по предуказанному маршруту.

Такой слом в повествовании можно, пожалуй, назвать литературным открытием писателя, искавшего способ изображения невообразимого. Найденный им способ стал ответом на давний литературный диагноз Мандельштама. Тот еще в 1922 году, размышляя над эпохальными последствиями Мировой и особенно Гражданской войн, написал о главном, с его точки зрения, последствии катаклизмов начала века для литературы – о конце романа. Конец этот обусловлен «распылением, катастрофической гибелью биографии» – того, что являлось «композиционной мерой романа». Основной тон «самочувствия европейского романа» составляло, по мысли поэта, «чувство времени, принадлежащего человеку для того, чтобы действовать, побеждать, гибнуть, любить».

В описываемую Демидовым эпоху значительной части людей оставлено одно действие – гибнуть. Но и оно не обусловлено намерениями самого человека. «Самое понятие действия для личности, – писал Мандельштам, – подменяется другим, более содержательным понятием приспособления» (курсив наш. – М. Ч.). Но наделенный даром прозрения поэт вряд ли мог себе представить, до каких масштабов может сузиться приспособление: выжить в лагере, на шестидесятиградусном морозе этот день, потом – этот час, потом, возможно, и минуты. Дальше в статье Мандельштама – слова, будто наметившие абрис последней части будущей повести Демидова: «Современный роман сразу лишился и фабулы, т. е. действующей в принадлежащем ей времени личности, и психологии, так как она не обосновывает уже никаких действий»[683]683
  Паруса. 1922. № 1. С. 31–32.


[Закрыть]
.

Вспоминал ли сам Мандельштам, погибая шестнадцать лет спустя, как и герои Демидова, в концлагере, свои давние слова о том, как время уходит из-под власти личности?.. Демидов сумел найти предвосхищенную поэтом литературную форму для письма вне фабулы и психологии – непременных, казалось бы, атрибутов прозы. Он ухватывает и укрупняет этот страшный слом течения жизни, когда жизнь человека длится, но биография окончена. В тексте повести о молодом прокуроре больше нет ни его размышлений над своими поступками (они лишаются смысла), ни самой возможности каких бы то ни было поступков. Эта жесткость художественного решения стала открытием Демидова.

Последний маршрут героя Демидова, вопреки уже сформированному скупыми средствами читательскому ожиданию, удлиняется, притом, что время рассказа об этом по-прежнему сжато до предела. Поскольку «Президиум Верховного совета СССР, куда осужденный обратился с просьбой о помиловании – это была стандартная телеграмма, в которой приговоренные к смерти преступники неизменно каялись и просили дать им возможность честным трудом искупить свою вину, – просьбы Корнева не отклонил. Высшая мера была заменена для него двадцатипятилетним заключением в дальних исправительно-трудовых лагерях». В этом акте была выгода «прежде всего – экономическая. Вместо того, чтобы быть сразу и без всякой пользы застреленными, враги народа некоторое время работали на пользу этого народа, добывая лес, металлы, строя дороги через болотистую тундру и горные хребты».

А дальше время повествования еще более ускоряется. Фабулы же никакой больше нет, как нет и психологии. Теперь в две фразы уместились уже пять лет жизни – точнее, мучительного существования – того персонажа, чьи размышления с такой доскональностью описывал автор в предшествующих его аресту главах. Причем первая фраза звучит почти оптимистично: «Заключенный Корнев оказался более живучим, чем казался на вид…» (возникает, правда, тревожное чувство неуюта от слова живучий – будто разговор перешел неожиданно с людей на инфузорий) «…и более работоспособным физически, чем большинство интеллигентов, осужденных на каторгу». Вторая фраза, сохраняя холодную тональность рассказа, усиливает трагическую иронию: «Он погиб только на пятом году своего заключения, угодив под очередное обрушение на колымском руднике “Оловянный”».

После этого песочные часы переворачиваются еще раз. Время вновь меняет свое течение. Повествование практически покидает людей. Начинается неторопливое описание рудника на сопке, где месторождение оловянного камня было, «в сущности, очень бедным, всего один-два килограмма на тонну извлеченной породы. Затраты же взрывчатки, сжатого воздуха и сверхтвердых сплавов, необходимых для сверления скальных пород, рабочей силы и людских жизней – непомерно большими».

Итак, речь уже не о людях. О рабсиле – средстве для добывания металла – олова, без которого, «как без стали или алюминия, нет машин. В том числе и военных. В таких случаях соображения экономической рентабельности отходят на второй план, особенно когда основой производства является рабская сила. И уж подавно никакого значения не имели доводы слюнявого гуманизма. Впрочем, вряд ли они даже возникали».

Нам сообщают, что рабсила начала исправно поступать в середине 30-х и «с тех пор и до поздних послевоенных лет этот поток не прекращался. Получаемую ею рабочую силу сопка непрерывно перемалывала и калечила, возвращая лишь немногих, и то уже окончательными инвалидами. Разницу поглощала Труба – огромное кладбище заключенных. <…> Отдельных могил здесь не копали. Это было слишком расточительно с точки зрения экономии места и взрывчатки. Летом во всю длину распадка в его скальном дне взрывным способом выбивались почти километровые траншеи. Глубиной эти траншеи были, как и надлежит могиле, около двух метров, а по ширине равнялись высоте человеческого роста».

И так далее.

Когда-то Аверченко в одном из юмористических – натурально (темы для юмора не иссякали) – рассказов написал о полной перемене своего взгляда на страницы дореволюционной прозы после нескольких лет Гражданской войны. «Простите вы меня, но не могу я читать на пятидесяти страницах о “Смерти Ивана Ильича”.

Я теперь привык так: “матрос Ковальчук нажал курок; раздался сухой звук выстрела… Иван Ильич взмахнул руками и брякнулся оземь. “Следующий!” – привычным тоном воскликнул Ковальчук”.

Вот и все, что можно сказать об Иване Ильиче»[684]684
  Аверченко А. Сочинения: В 2 т. Т. 1. Кипящий котел. М., 2001. С. 160.


[Закрыть]
.

7

Повествование строится так, что мы окунаемся в жизнь тех, кто не знает своего личного будущего и уж тем более не осознает хорошо известного нам, сегодняшним читателям, не оставляющего никаких надежд контекста происходящего. Погружаясь в детали напряженной борьбы центрального героя каждой повести, мы, как подростки 30-х годов, бегавшие по несколько раз смотреть фильм «Чапаев» в тайной надежде, что на этот раз Чапай выплывет, читая повесть «Два прокурора», на что-то еще надеемся…

Можно сказать, что внутреннее строение повестей в той или иной степени делится на три пласта. Первый – время незнания, когда герои живут в мире, где реальность закрыта набором слов, призванных создать виртуальную реальность, – тех, что сегодня мы называем советизмами. Ведь только люди, вернувшиеся из лагерей, не были заражены магией этого языка, знали ему цену – и брали эти слова в кавычки. «А предсказанная гениальным Сталиным классовая борьба в СССР все более разгоралась. В Москве прошли процессы главных партийных фракционеров, “скатившихся в болото”, как выражались газетные передовые, прямой контрреволюции. <…> Это был тот самый “прапорщик Крыленко”, который в первые дни только что возникшей советской власти был самим Лениным назначен главкомом ее вооруженных сил. Теперь он тоже скатился в болото контрреволюционной оппозиции и возглавил тайную организацию реакционных юристов.<…> Нынешняя контрреволюционность людей, в прошлом не щадивших своих жизней ради Революции, казалась действительно неправдоподобной. Но она вполне согласовывалась с учением вождя о неизбежности скатывания в болото контрреволюции всякого, кто хоть на йоту способен отклониться, хотя бы в мыслях, от генеральной линии партии» («Два прокурора»).

Второй пласт – время, текущее в следственной камере, когда в сознание арестованного проникает новое знание, но мощный демагогический пласт еще сохраняет свою деформирующую силу.

«– Кабинок-то всего двенадцать! – вполголоса заметил кто-то.

– В НКВД нет предельщиков, – возразил ему другой. <…>

Предельщики! Трубников вспомнил, что года два назад газеты были заполнены статьями о борьбе с ними на железнодорожном транспорте. Так обзывали специалистов, противившихся превышению установленных норм скорости движения и нагрузки транспорта. С ними победоносно боролся, конечно, при помощи тюрем и расстрелов, нарком железнодорожного транспорта Каганович. Он, как и Ежов, получил неофициальный титул “сталинского железного наркома”. Потом предельщиками оказались энергетики, не желавшие ломать перегрузкой агрегаты, и технологи в металлургическом и машиностроительном производствах. Слово “предел” приобрело почти контрреволюционное звучание» («Оранжевый абажур»).

Столкновение стереотипов с реальностью, мучительная перестройка сознания – главное содержание этих страниц.

И третий, последний пласт. Его читатель увидит и прочувствует сам в финалах всех трех повестей. Новое литературное качество, принесенное Демидовым в отечественную словесность, придает особую силу сообщаемому в его повестях знанию об истории России XX века.

Автор монографии об общественном сознании и искусстве 30-х годов («Культура Два») В. Паперный, рассказывая о том, как строительство Дома общества политкаторжан (Дом каторги и ссылки – по проекту архитекторов Весниных) было закончено как раз к ликвидации самого общества политкаторжан, цитирует статью в архитектурном журнале 1935 года: «Такой дом может быть построен только в стране победившего пролетариата. Подрастающее поколение, не видевшее живого городового, не испытавшее гнета царизма и капитализма, будет знакомиться в Музее каторги и ссылки <…> c ужасами ссылки Туруханки, Колымы и прочих весьма отдаленных мест». Автор монографии проницательно пишет, что человек этого времени («житель Культуры-2») «мог участвовать в коллективных жертвоприношениях, мог требовать уничтожения “вредителей”, но он не мог не задумываться над вопросом: а что происходит с вредителями после их разоблачения. Мир Добра и мир Зла существовал в культуре в разных измерениях. Мир Зла – это был кромешный мир, не имеющий места в реальном географическом пространстве. Разоблаченный вредитель автоматически переходил в мир Зла, и искать его здесь, на земле, было бессмысленно». Человек «мог знать, что тот или иной вредитель (допустим, его родственник) находится на Колыме, но Колыма при этом была для него лишь музейным экспонатом, местом, где когда-то происходили ужасы каторги и ссылки. В данном случае между той и этой Колымой не было не только “тождества по существу”, но и каких бы то ни было точек соприкосновения»[685]685
  Паперный В. Культура Два. 2-е изд., испр. и доп. М., 1996. С. 304.


[Закрыть]
.

Демидов сводит полюса – и возникают не точки соприкосновения, а вольтова дуга. Он жестко и неумолимо показывает: это происходило не когда-то и где-то, а совсем недавно, у нас, на нашей земле, в нашем с вами географическом и историческом пространстве, при молчаливом соучастии многих и многих.

Подозреваю, что и сегодня внуки и правнуки вертухаев, следователей и расстрельщиков, до сих пор поклоняющиеся Людоеду, этого Георгию Демидову не простят.

8

И вновь вернемся к упомянутому в эпиграфе сегодняшнему историку – посмертному оппоненту Демидова, о нем, скорей всего и не ведающем, но вступившем, однако, с ним в схватку за души молодых наших сограждан.

«“Триумф демократии” уживался с массовыми репрессиями 1935–1938 гг., которые были связаны с особенностями политической культуры партийно-государственной элиты 1917—1930-х гг.».

В чем же культура-то эта состояла? А вот в следующей же фразе и разъяснено: «В основе ужесточения давления на целые группы населения в середине 30-х гг. лежало представление большевистских руководителей о допустимости превентивной (упреждающей, устрашающей, призванной парализовать волю к сопротивлению) репрессии. Превентивная репрессия рассматривалась как средство подавления не только отдельных личностей, но и целых социальных групп, чьи интересы были чужды принципам советской власти и могли оказать ей активное противодействие».

У дедушки Крылова про эту политическую культуру (красивое, ободряющее выражение) было сказано давно и много короче: «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать!»

Результат же «превентивной репрессии» (заметим: тоже красиво и деликатно звучит, не то что, скажем, «зверства» или «кровавая мясорубка», что напрашивается при чтении Демидова) выглядит уже не только красиво, а даже пафосно: «В 1930-е годы советскому народу удалось совершить подлинный исторический подвиг. Страна осуществила мощный рывок в развитии, качественно преобразился ее социально-экономический и культурный облик, изменилось место в мире… Сочетая принуждение и моральные стимулы, используя страх и энтузиазм, созданная вертикаль управления… (вот она когда завелась, спасительная вертикаль!..) в целом решила те задачи, которые встали перед страной в конце 20-х годов».

А Сталин – что ж: «…Важно показать (подросткам, правнукам закопанных. – М. Ч.), что Сталин действовал (как управленец) вполне рационально – как охранитель системы, как последовательный сторонник преобразования страны в индустриальное государство…» Кто еще не осознал рациональность управленца – перечитайте Демидова по второму разу. Может, убедитесь, что «“Большой террор” прекратился сразу, как только Сталину стало ясно, что монолитная модель общества реализована. Это произошло к лету 1938 года».

Почему-то, правда, это прекращение осталось незамеченным ни Демидовым, ни его героями – они продолжали вкалывать и умирать в лагерях. Ну, это уж факт их злосчастных биографий. Вот и рисует писатель послевоенные картинки отстраивания новых и новых лагерей – «каркасно-засыпного» типа, когда между горбылями обшивки «пустота засыпается опилками», а стены, «чтоб из них не выдуло опилки ветром, густо обмазываются с обеих сторон глиной». Вот вам и монолит преобразованной в индустриальное государство страны. «Но вот что озадачило строителей. В подслеповатые оконца этих бараков им было приказано встраивать толстенные решетки, а на их двери навешивать снаружи тяжелые амбарные запоры. Это было бы смешно – стену такого барака можно было разломать в любом месте с помощью обыкновенного кола или кочерги, если бы люди не понимали, что назначение этих решеток и запоров вовсе не в том, чтобы укрепить барак. Оно заключалось, несомненно, в угнетающем действии на его будущих жителей. Но самое тягостное впечатление произвели на строителей нового лагеря невысокие, но довольно широкие отверстия, которые плотникам велено было проделать на уровне пола в стенах “скворечников” – будок для часовых, поднятых на толстых ногах-раскоряках. Отверстия были обращены внутрь зоны и закрывались откидывающимися на петлях деревянными щитами. Не сразу догадались, что это амбразуры для станковых пулеметов. Если такие пулеметы установить только на двух угловых вышках, то в лагере не останется ни одного угла, в котором можно было бы укрыться от их огня. Лагерные бараки не представляли от пуль почти никакой защиты».

Все это делалось, конечно, для блага страны. Для выстраивания сегодняшней монолитной модели общества автором-историком приготовлено такое объяснение прошлых событий: «С приходом к руководству НКВД Л. П. Берия, пусть и не в прежних масштабах, террор был поставлен на службу задачам индустриального развития: по разнарядкам НКВД обеспечивались плановые аресты инженеров и специалистов, необходимых (подчеркнем это слово – надо же со школьных лет понимать, что такое государственная необходимость! – М. Ч.) для решения оборонных и иных задач на Дальнем Востоке, в Сибири. Террор превращался в прагматичный инструмент решения народнохозяйственных задач. Оправдания и объяснения этому, конечно, нет. (Это не более чем отговорка: ясно видим и оправдания, и объяснения. – М. Ч.). Однако репрессии выполняли и функцию устрашения для тех, кто нерадиво работал».

Выделенное нами «однако» здесь самое значимое, пожалуй, слово. В томе Демидова едва ли не на каждой странице видит читатель, как поступают в Стране Советов с теми гражданами, кто проявляет нерадивость на ветру при пятидесятиградусном морозе в полураздетом виде.

Вы поняли теперь, зачем и почему они все умерли, герои Демидова, – и редкостной красоты и силы тенор, и оперное сопрано, и прекрасный художник, и народные артисты, и ученые, зачем был загублен талант изобретателя Демидова? Чтобы решать задачи и совершать мощный рывок. Это все сообщается нам сегодня в федеральном масштабе, чтоб они, закопанные без гробов с биркой на большом пальце ноги, могли спать в своей вечной мерзлоте спокойно.

Приходится констатировать: вбить спасительный осиновый кол – единственное, что, по народным поверьям, гарантирует от восставания упыря из могилы, – пока не удалось.

Но автора сегодняшней концепции российской истории XX века для школьников, как и его единомышленников, я присудила бы к прочтению (под страхом тюрьмы!) от первой до последней страницы тома сочинений Георгия Демидова. Если же и это чтение не поможет ни ему, ни миллионам сограждан, заново поверившим в мудрость Сталина и правильность советской власти, – тогда уж и не знаю. Придется, пожалуй, признать, что болезнь неизлечима.

* * *

Но все же не хочется заканчивать разговор о Демидове мрачноватым прогнозом. Сам он, мнится мне, вряд ли бы это одобрил. Сентимента у Демидова не найти; он умел жестко писать даже о красотах природы: «Выше чистое бледно-розовое небо через неуловимые цветовые переходы постепенно становилось светло-синим. Только здесь, в этих неприютных северных краях, оно бывает таким нежным, таким чистым и таким равнодушным к человеку».

В той литературе, в которую он не вступил в 60-е годы – годы его самого напряженного, пожалуй, творчества, философия и не ночевала. Самое большее, что можно было в ней встретить, – тривиальное философствование. И любое, самое скромное внимание какого-либо автора тех лет к проблемам бытия заставляло критиков сходу объявлять сочинение «философским».

Но те мысли «о противостоянии живой и мертвой материи», которые охватывают героя «Дубаря», только что похоронившего в мерзлой земле ребенка, не прожившего в лагере и нескольких часов, – вот они прямым образом прикосновенны к высокой философии. Крест, сооруженный «убежденным атеистом» из подручных средств над могилой безымянного и не принадлежавшего ни к какой религии ребенка, не был «логически» оправдан и «не был также просто сентиментальной данью традиции, знакомой с далекого детства». И «милосердие смерти в этом случае было слишком очевидно», чтобы проливать слезы. А между тем герой рассказа охвачен тем состоянием «возвышенного и умиленного экстаза, которое знакомо по-настоящему только искренне верующим людям». Он пытается определить это «высокое чувство» и находит, что ближе всего оно, заставшее его посреди снегов, невдалеке от «замерзшего моря, до самого горизонта покрытого торосами», – «к чувству благодарности».

Нам ли, русским читателям, не вспомнить после этих слов строки Пастернака?..

 
И белому мертвому царству,
Бросавшему мысленно в дрожь,
Я тихо шепчу: «Благодарствуй,
Ты больше, чем просишь, даешь.
 

И с Варламом Шаламовым почти в том же самом году, когда был написан «Дубарь», Георгия Демидова разделила – вполне в русском духе! – в конечном счете разнота философская – при общем жизненном опыте, что для нас, их читателей и почитателей, важно и поучительно.

Демидов писал Шаламову, что тот, видно, считает его «сюсюкающим слюнтяем, не способным понять, что не абстрактные моральные категории движут миром, а реальные, физические в основе, если хотите, факторы». Не потому ли, писал он, что в одном письме «я, кажется, употребил фразу, смысл которой в том, что хочется верить в конечную победу Правды. Я имел в виду не “Правду-справедливость”, а “Правду-истину”, т. е. неизбежное восстановление точной информации, несмотря на все попытки дезавуировать ее с помощью самых могущественных средств».

Он сделал для этого восстановления все, что мог.

Будем вслед за ним по мере сил своих этому служить.


«Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи…»

Оказавшись на свободе после долгих лет каторги, Георгий Демидов стал жадно читать то, что появилось в литературе, пока он и его товарищи мучились и умирали на Колыме. Там ни одной книги они в руках не держали.

Прочитанное его ужаснуло. Авторы писали о какой-то фантастической стране, не той, в которой жил он. В послевоенные годы разрыв печатной литературы с реальностью достиг, кажется, высшей точки. «Кавалер Золотой Звезды», «Ясный берег», «Белая береза», «Счастье» – книги сталинских лет казались близнецами, имена авторов можно было менять местами. Но и оттепельная литература задевала своей осторожностью, умолчанием о том, о чем невозможно было молчать.

Уже давно, начиная с середины 20-х годов, русская литература разделилась на три ветви, между собой почти не связанных. Одна литература складывалась из того, что печаталось в СССР, в журналах и отдельных изданиях. Именно ее стали называть советской литературой. Ее и знал широкий – с тогдашними немалыми тиражами – отечественный читатель, из нее многие и черпали свои представления о текущей жизни. Второй ветвью стала зарубежная литература. Условия работы писателей-эмигрантов и молодого поколения были совсем иными, чем у литераторов, оставшихся в отечестве: за границей не было массового русского читателя, не было больших гонораров, но не было и советской цензуры, с каждым годом сужавшей возможности творчества в России.

Третьей русской литературой стала та, что росла на отечественной почве, но оставалась в рукописях. В 20-е годы это те произведения, что предназначались авторами для издания, но не были пропущены в печать, а с начала 30-х – те, что авторы не только не предназначают для печати, но боятся записывать: стихотворение Мандельштама о «мужикоборце» со сверкающими голенищами, «Реквием» Анны Ахматовой. Эта литература не достигала широкого читателя, почти как зарубежная. Она была невидимой частью литературного процесса, проникая в него только каплями.

Георгий Демидов наткнулся в печатной литературе на сильнейшую деформацию не понаслышке знакомой ему живой и страшной реальности. Увидел огромные зияния. В этих книгах не существовали миллионы судеб соотечественников, похожих одна на другую: арестован безо всякой вины, подвергнут мучениям, убит или умер. Туда, в эти зияния и устремился новый автор – со своим кровоточащим в его памяти материалом – одновременно со многими другими лагерниками, не знавшими до поры до времени о работе друг друга. С теми, кто, выйдя на свет божий, поставил перед собой одну задачу. Они и превратили тонкую струйку самиздата, текшую с конца 50-х, в мощный поток.

В предисловии «От автора» читатель прочтет об этой задаче, какой видел ее Георгий Демидов: противостоять ограждению своего народа от исторической Правды (Демидов пишет ее с большой буквы) путем оставления письменных свидетельств о своем времени, в том числе (то есть не только) и «облеченных в форму литературных произведений».

Напомним сказанное в послесловии к первой книге Г. Демидова «Чудная планета»: эту задачу поставили перед собой в одно и то же время несколько людей, вышедших с многолетней каторги живыми: Домбровский, Солженицын, Шаламов, Демидов… Было и много и других. Просто эти четверо хорошо видны при взгляде на те годы сегодня, полвека спустя, – как мачтовый лес.

Мемуары о Гулаге стали создаваться после смерти Сталина десятками, а затем и сотнями авторов. Но задача Демидова и близких ему писателей была не только в том, чтоб оставить свидетельства, он хотел изменить литературу, разорвавшую связи с реальностью и не постеснявшуюся встать на службу человеконенавистническому режиму.

Общим для этих новых литераторов было то, что они уже не боялись ничего. Ради выполнения своей задачи они готовы были рисковать всем, в том числе жизнью.

В ноябре 1962 года, после печатания «Одного дня Ивана Денисовича», показалось, что брешь пробита и самиздатский поток можно будет направить в печать. В ближайшее же время стало ясно, что эта надежда не оправдалась. Но, попав на журнальные страницы, повесть Солженицына разом обесценила большую часть напечатанного и усилила стимул к созданию новой прозы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации