Текст книги "Книга желаний"
Автор книги: Валерий Осинский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
Парень говорил так убедительно, что не оставалось сомнений – он спятил. При поэтическом складе его характера и после того, что он пережил, свихнуться было немудрено.
Я осторожно спросил, почему бы ему не воспользоваться тетрадью для того, чтобы помочь брату и себе. Мусса ответил, что отец запретил им прикасаться к книге, потому что искушение не от Аллаха, а от шайтана. Он ослушался отца, попросил, чтобы брата отпустили. В «легенду» он не верит, но верит отцу – возможно, отец не успел объяснить иносказание… Мусса попросил сохранить тетрадь как память об отце, чтобы она не попала в плохие руки. Затем пожаловался на недомогание и собрался уйти. Напоследок я спросил, почему он выбрал меня. Мусса ответил, будто выбирал не он, а книга. Он дважды ослушался отца: после гибели родителей, опасаясь за весь их род, попросил книгу, чтобы она выбрала нового хозяина. Книга привела его на мол. Теперь Мусса надеется, что она выручит брата.
Расстраивать мальчишку не хотелось, я принял подарок.
Назавтра Мусса ушёл в город и не вернулся…
—
…Он пришёл на закате. В кавалерийских галифе. Приземистый и кривоногий, будто выдернутая из земли коряга на двух толстых корнях. Под фуражкой со звездой я не разглядел лица – что-то квадратное и настороженно-злое.
Он долго стоял у ворот и принюхивался. Обжитое жилище всегда пахнет человеком. Муссы (или рыбака, о котором говорил Лежнев) не было третьи сутки. Но то ли мы, то ли хозяин забыл закрыть калитку – он вошёл на запах и ждал.
Вокруг чернели рога виноградников. В соседних домах воры побили стёкла. Там, где жили люди, болтались на ветру тряпки. У нашего домика на одном боку осыпалась штукатурка, показав рёбра. Сорняки проросли у порога. Но дом был цел и не разграблен.
Он неторопливо достал из кобуры наган и осторожно пошёл по двору, тихонько поскрипывая кожей куртки и ремнями. Фронтовик, так же, как и мы, он безошибочно угадал опасность. Остановился и долго смотрел в нашу сторону. Но к времянке не пошёл: очевидно, решил вернуться с подкреплением и проверить наше укрытие.
Мародёров он не боялся. Потому, поскрипывая ступеньками, поднялся в дом.
Лежнев приложил к губам ствол револьвера, показывая – тихо! Если бы он шагнул в нашу сторону, Игорь пристрелил бы его. Тогда на нашу погибель сбежались бы остальные.
Скоро он спустился назад и снова постоял, принюхиваясь. С нашей стороны определённо тянуло людьми.
Позже Лежнев сказал, что никакого Муссы не знает. Какой-то татарин в порту действительно показал нам гостиницу. Но мест не нашлось. За городом в сарае нас приютил рыбак. Затем я месяц бредил. И начался возвратный тиф.
Как бы то ни было, нам надо было выбираться с полуострова.
Спустя полчаса мы ушли, захватив из дома спички, керосин и еду.
Сейчас я сомневаюсь. Может, Лежнев прав и не было никакого Муссы. Иначе откуда в памяти сарай со старыми сетями, мы, сгорбившись против пронизывающего ветра, вязнем в мёрзлом песке вдоль береговой наледи – Игорь впереди, я за ним. Вдали за кромкой льда бакланы белой цепочкой болтаются на воде.
Мы решили пробираться в Тамбов. Разыскать семью Лежнева. А дальше – каждый своей дорогой.
Но, чёрт возьми, откуда же тогда взялась эта книга?
—
…Нам опять повезло. В балке мы нашли лошадей. Серых, вороных, рыжих. Ветер трепал их хвосты и гривы. Их там бродило много по виноградникам, пустырям и вдоль дорог. Крестьяне гнали их от своих дворов – кормить лошадей было нечем. Они ломились в пустые сады, но там тоже нечего было есть, и животные жались к нам в последней надежде на спасение – вдали свора собак рвала дохлятину.
Несколько лошадей оказались оседланы.
Мы обманули их. Проехав верхом, день переждали в балке, прижавшись друг к другу у костра. «Поужинали» лепешкой на двоих. Вторую – оставили назавтра. Сильнее голода мучил холод. Он поднимался изнутри – согреть тело было нечем.
Вечером Лежнев пристрелил одну лошадь. Другая – убежала в степь.
Лошадиного мяса мы взяли столько, сколько могли унести, не тратя много сил. Но есть его без соли оказалось невозможно: на следующий день нас обоих вырвало.
Лежнев тащил седло, рассчитывая обменять его на хлеб. Я – рюкзаки.
Далеко за Симферополем мы вышли к железной дороге и отправились вдоль полотна в Джанкой. Шли днём. Ночью в кромешной тьме по незнакомым местам идти было невозможно. Когда железная дорога круто виляла или встречались полустанки, мы поворачивали в степь, чтобы не наткнуться на патруль. Но дважды едва не столкнулись с красноармейцами. Те грелись у костра и не заметили нас. Видели вдалеке, как пылили автомобили с чекистами – по лесистым холмам прятались «зелёные», их ловили. Встретили старого татарина с осликом. Отдали ему седло за еду.
За всё время мы с Лежневым без надобности не проронили ни слова. За два года, проведенных вместе, научились понимать друг друга без слов.
Болото промёрзло. Но мы не знали брода и толщины льда – выдержит ли? Офицер-дроздовец, который прибился к нам по дороге, рассказал, что год назад по льду наступали красные, а затем генерал Слащёв выезжал на сцепленной паре саней, груженной камнями, чтобы проверить, выдержит ли лёд артиллерийские упряжки.
Нынешняя зима была теплей. Местами на болоте зияли полыньи. Но лёд выдержал. За ночь мы благополучно переправились через Сиваш.
Почти перед берегом из полыньи всплыл труп красноармейца в полной амуниции. Он провалился в морской колодец во время штурма, а с холодами его вытолкало на поверхность. Солёная вода и морозец сохранили тело, как в леднике.
Мы сняли с него сапоги, шинель и ремни, чтобы поменять их на еду…
—
…До Тамбова мы добрались в начале декабря. Жена и ребёнок Лежнева уехали к родственникам в Москву. Родители Игоря бежали в Крым. Там их след затерялся.
Поручик продал личные вещи, хранившиеся у тетки, и переоделся в гражданскую одежду. Мне он отдал красноармейскую шинель. Через день мы отправились в Москву. Оставаться в городе было опасно. На Тамбовщине полыхало восстание Антонова, которое к тому времени охватило уже три губернии.
Издавна Тамбовщина снабжала хлебом всю Россию. Сразу после Октябрьского переворота местные крестьяне, не дожидаясь милостей от большевиков, поделили помещичьи земли. Началась продразверстка, но они отказались отдавать зерно даром, перебили всех большевиков и на эсеровском съезде выбрали своё правительство.
Крестьяне вели полупартизанскую войну, и справиться с ними не могли даже регулярные части красных. Мамонтов после знаменитого рейда по тылам оставил крестьянам горы оружия. Командовал крестьянской армией полный георгиевский кавалер поручик Пётр Токмаков. Руководил восстанием начальник штаба второй повстанческой армии Александр Антонов с братом.
Красные беспощадно расстреливали заложников. Они набирали в деревнях людей и требовали выдать повстанцев и оружие. Расстреляв одних, брали в заложники других. Если в избе находили «бандита» или хоть патрон, убивали главу семьи, а баб с детьми отправляли в концлагеря. Имущество раздавали крестьянам, верным советской власти, а дома повстанцев сжигали. Позже эту практику узаконили приказом.
В ответ мужики не щадили никого.
Мы так свыклись с войной, что в тридцать пять мне казалось, будто я воевал всегда. В рукопашной убил двоих: одного на Волынском фронте, другого в Гатчине. Скольких в перестрелке – не знаю. Что чувствовал? Ничего. Не он успел меня убить, а я его.
Если судить по Лежневу, то в его лице и поджарой фигуре, упругой, как ивовый прут, всегда было что-то настороженно-волчье – тронь его, хоть во сне, и он мгновенно полоснёт насмерть. Возможно, я был такой же.
За два с половиной года я ничего не слышал о своей семье и хотел домой.
Что еще? А! Расстрел! Кажется, тогда-то я в первый раз воспользовался тетрадью…
—
…Переполненный поезд третьи сутки тащился по Тамбовской губернии. Никто из пассажиров, казалось, уже не помнил, откуда и куда мы едем. На бесчисленных полустанках мы пропускали военные эшелоны, часами стояли на запасных путях. Пассажиры ходили к обледеневшей колонке за водой, прогуливались вдоль полотна, лишь бы не томиться в смрадных вагонах. Люди с тупым равнодушием провожали взглядами проносившиеся мимо поезда с солдатами в столыпинских теплушках. А дневальные по краям вагонов, укутавшись в шинели, равнодушно смотрели на нас.
Мы с Лежневым курили у вагона на рельсах.
Вдоль состава неторопливо шел солдатский патруль из пяти человек во главе с кряжистым мужичком в полушубке, перепоясанном крест-накрест ремнями, в папахе и галифе. Солдаты с винтовками на плечах и примкнутыми штыками подозрительно поглядывали на людей. Те опасливо прятали глаза, заползали под вагоны.
Двое подняли с земли сутулого человека в солдатской шинели. Тот дернул локтем. Тогда солдат в буденовке двинул его прикладом в спину. Возле пакгауза сутулый вырвался и побежал, петляя, как заяц. Солдат в буденовке с колена из винтовки снес беглецу полголовы. Тот тюкнулся в насыпь, посучил ногами, и патрульные уволокли тело.
Всё закончилось быстрее, чем я записал.
Мы ушли в вагон.
В клетушке крепко воняло. С верхних полок свисали ноги в обмотках.
С лязгом прицепили паровоз, и под одобрительный людской гул поезд пополз.
Но в этот день опасность шла за нами по пятам. Давешний патруль проверял в вагоне документы, вытряхивали сумки, выворачивали карманы. На мою солдатскую шинель посмотрели подозрительно. Долго изучали наши паспорта. Затем велели идти с ними. Лежнев потребовал у них документы. Старший группы, рябой, достал наган.
К чему я так подробно пишу? Уверен, если бы мы безропотно подчинились, нас бы расстреляли, как человека у пакгауза. На всякий случай. Но в России какая-то власть всё же была. На остановке вызванный линейный патруль с синими нашивками на шинелях и синими звёздами на войлочных шлемах повёл нас под конвоем в комнату начальника станции. Мы с Лежневым повторили, что документы у нас старые, потому что мы работали в дипломатической миссии. Мы не мобилизованы. В боевых действиях против РККА на Южном фронте не участвовали. Пробираемся домой. В подтверждение указали отметки с датами в паспортах, сделанные на границах.
В комнате их набилось человек десять. Слушали недоверчиво. Рябой принялся что-то вполголоса горячо объяснять усатому, который нас допрашивал.
По опущенным глазам усатого я видел: по-человечески он нас, может, понимает, но в условиях военного положения отпустить не имеет права. Он коротко кивнул, и за нашей спиной выросли двое с примкнутыми штыками. Один шевельнул винтовкой – пошли…
—
…Я снова подробно описываю, потому что хочу понять, как мы остались живы?
Еще в Тамбове, вспомнив рассказ Муссы, я, шутки ради, написал, что хочу наконец добраться домой. Свою запись в тетради я обнаружил много позже.
На войне многое зависит от случая. Я не верил, что мы погибнем. Но когда из сарая к нам вывели еще двоих со связанными за спиной руками, я подумал, что на этот раз не выкрутимся: у связанных нашли оружие.
У пакгауза с утоптанным, розовым от крови снегом двоим развязали руки. Рябой приказал нам раздеться. Пожилой крестьянин послушно сбросил малахай, принялся расстёгивать зипун. Лежнев зло послал рябого. Чубастый парень, что был с крестьянином, презрительно сплюнул на снег кровь из разбитого рта – он тоже отказался раздеваться. Мы с Игорем переглянулись. Он, казалось, весь напружинился, готовый кинуться на ближнего к нам. Я тоже решил отдать свою жизнь подороже. Подумал об Але…
Тут-то и начинаются странности. В следующую секунду в стену и в снег под ногами ударили пули. Звуки выстрелов долетели позже. Рябой упал ничком. Еще один, уронив винтовку, схватился за живот. Остальные побежали. Над головой взмыли огромные перламутровые пузыри и тут же полопались в морозном воздухе.
От леса по расчищенному полотну с посвистами неслись кавалеристы. От лошадей валил пар. Чубастый схватил винтовку раненого и, быстро передёргивая затвор, стал палить вслед красноармейцам.
«Не тронь! Свои! – крикнул он первому всаднику с шашкой. – Разворачивай! Там их, как блох! – И нам: – Чё встали? Тикай!» Чубастый побежал к лесу, держась за стремя верхового. Бежать для нас значило – опять воевать. Оставаться – погибнуть. Увидев, что мы замешкались, чубастый отчаянно махнул.
Пока думали, подоспевшие красноармейцы окружили нас и стали решать, что делать. Раз мы не убежали, повели нас, чертыхаясь, снова на вокзал.
Это был самый глупый расстрел, который только можно представить…
—
…Нас спас Павел. (Фамилия не нужна.) Небольшого роста, крепкий, как калёный орешек, одетый в добротный кавалерийский полушубок в высоких сапогах и папахе, он стремительно вошёл в комнату.
Все вытянулись по стойке смирно. Его здесь хорошо знали.
Павел сбросил тёплые рукавицы на завязках и поздоровался со старшими за руку.
Мы были знакомы с Павлом всего несколько недель. Вместе бежали из плена. (Я тащил его на себе сутки!) Павел узнал меня сразу и сказал так, будто мы расстались вчера: «Иван? Что ты здесь делаешь?» С первых слов всё понял, но выслушал старшего о документах, расстреле и налёте «зелёных». Спокойно сказал: «Я за них ручаюсь», – и попросил всех покинуть комнату: один за другим в нее входили по виду крупные штабисты. Павел попросил меня дождаться его.
Солнце играло на заснеженных ёлках. Кривые дома по крыши утонули в снегу. Паровоз отцепили от нашего поезда. Из вагонов в белесое небо курились ленты дымков.
Я не знал, кого благодарить за то, что мы всё еще живы.
Павел освободился через час. Отвёл нас в столовую. Там за дощатым столом нам дали кашу с английской тушенкой и чай. Лежнева расспросил про доходный дом на Лубянке, куда предположительно перебралась его семья. Я уточнил – дом страхового общества «Россия». Павел с грустной улыбкой осведомился: когда мы были в Москве? И, не дожидаясь ответа, сообщил, что в девятьсот девятнадцатом всех жильцов дома выселили. Сейчас там ЧК.
Лежнев ушёл мрачный.
Павел снял полушубок и папаху и стал выглядеть старше, чем в зимней одежде. Его примятые волосы на висках поседели. Усики щёточкой по краям словно покрылись инеем. В лагере мы знали, что он ходил за линию фронта. Крест получил за то, что угнал машину с крупным немецким чином.
Павел рассказал, что после плена с особой миссией находился в Тегеране при военном агенте как аккредитованный сотрудник. Когда Россия вышла из войны, подал в отставку. Вслед за тем белогвардейцы увели из российских портов корабли в Энзеле. Павел отказался с ними сотрудничать. Затем Волжско-Каспийская военная флотилия под командованием Раскольникова и Орджоникидзе выбила белогвардейцев и англичан из Решта, и Павел вернулся из Гилянской Советской республики в Россию.
Здесь по поручению Сталина. Служил вместе с ним в Сибири. Рассказал, что по тамбовскому восстанию готовится совещание штаба с участием Дзержинского, Корнева, Каменева. О второстепенных вождях, как все тогда, я слышал мало. Сталин прислал Павла выяснить обстановку на месте.
В лицах передавать разговор не буду. Помню лишь его начало. Я спросил: что Павел у них делает? Он ответил: то же, что делал бы ты! Если бы победили мы, мы бы наводили порядок. Петр, Екатерина, оба Николая топили смуту в крови, чтобы сохранить государство! Почему им можно, а большевикам – нет? Где логика? Я отвечал, что их революция – ширма для толпы. К власти рвутся, чтобы поживиться. «Нынешние» – такие же: приманили землей и волей, а закончили – грабежом!
Порядочный человек не может быть со шпаной или против шпаны, которую они морочат.
Павел сказал, что сейчас не важно, кто с кем и против кого. Продразверстку начал Николай. Продолжил Керенский. Большевики повторили их ошибки, но справятся. В губерниях голод. В Москве хлеб по карточкам. Хватит болтать. Пора строить государство. В истории нет никакой другой идеи, кроме идеи сильного государства. Под каким флагом его создают – под флагом монархии, либерализма, коммунизма, демократии, – не имеет значения! Чем быстрее я это пойму, тем лучше. Восстание подавит не армия, а реформы. Тогда-то он сказал, что готовится НЭП. Не позднее весны.
Возможно, он прав. Но мне было не до споров. Я хотел домой. К своим!
Павел предупредил, чтобы мы не болтали о миссии за границей.
Сказал, как его найти.
Через три дня мы с Лежневым были в Москве…
—
…Первый год я писал только об Але. Наедине с собой я не стеснялся своего горя!
Затем записывать стало нечего. Остались лишь истончившиеся воспоминания. Могильный Алин крест среди таких же крестов. Понурый Жора – он винит во всём себя. Дочь – чужой, долговязый подросток. Жена Жоры, Зинаида, разговаривает с моим племянником Димой шепотом, будто в тишине мне станет легче!
Я даже не помню ненависти к Славе, а только знаю, что она была. Брат к моему приезду дослуживал начальником военно-инженерной дистанции (в местном управлении). Сначала в Костроме. Затем в Харькове. Спроектировал для них Дом народного просвещения и искусства в Рыбинске, совхозную конюшню где-то еще.
Когда он вернулся, я спросил: «Это та работа, которую ты так хотел от них получить? Это то, ради чего ты пошёл с ними? Ради конюшни?»
За два года они изменили Москву до неузнаваемости! Куда пропали лавки и торговцы у гостиницы «Националь»?! Куда пропали крестьяне, продававшие что угодно с возков на Сухаревке, на Сенном, на Таганке и Каланчовке?! Куда пропали трактиры, сверкающие витрины, вечерние огни, бобровые воротники, купцы в смазанных сапогах, обстоятельные мастеровые с серебряными цепочками в жилетных карманах?! Вместо этого изуродованные кумачом улицы; бесконечные бодрые толпы и говорильня на каждом углу, словно от того, что они мечутся с флагами по городу, сами собой побегут трамваи, закончится голод, холод, нищета. Откуда взялось столько торжествующей черни, словно в прошлом у них действительно не осталось ничего, кроме ужаса и страданий.
Но главное – не было Али! Не было жены и дочери Лежнева – они пропали: московские родственники Игоря не видели их. Два года через смерть мы рвались к своему несуществующему прошлому! К близким, которых давно нет!
Конечно же, Слава ни в чем не виноват! Во мне кричало горе!
Когда мы с ним встретились, он был в гимнастёрке и портупее, в низко надвинутой на глаза фуражке, которую он снял, чтобы со мной обняться. Мой брат! Он ходил по комнате в армейских сапогах. Ссутулившись. Слушал про то, как в больнице умирала Аля! Жена его – он, кажется, привёз её с фронта – в длинном чёрном платье куталась в платок. На столе остывал чайник. А я ждал ответа.
Если бы брат сказал, что его мобилизовали и он струсил, я бы понял его. Но он отчуждённо спросил: «Что ты хочешь от меня услышать?» Тогда я заорал: неужели его конюшня стоит жизни Али, стоит всего того, что он сделал прежде?
Лицо Славы заострилось. Его жена зябко закуталась в платок и вышла, чтобы не мешать нам. В её глазах блеснули слёзы обиды за мужа.
Слава спросил: могу я немедленно ответить, кто прав, а кто виноват в этой войне? А если не могу, тогда за что я дрался? За что я так цепляюсь в прошлом? В моей жизни лентяя самое лучшее – это Аля! Но даже её я не уберёг! Бросил ради пустоты!
Война закончилась. И кто бы ни оказался на месте большевиков, они бы тоже восстанавливали города. Лучше всего он умеет делать то, чему его учили, – строить! Поэтому он будет строить, что ему скажут! Если понадобится, будет строить конюшни! Это лучше, чем бездельничать и злорадствовать, когда твоя страна лежит в руинах.
Я ушёл не прощаясь. Я ненавидел брата за то, что он был прав…
—
…В нашу квартиру в Серебряническом переулке заселили коммунальных жильцов. Мы с Наташей перебрались в комнату – её отстоял Жора. Соседи оказались вполне приличные люди: железнодорожный служащий с женой и двумя девочками, старшая из которых – ровесница Наташи.
Первые дни дочь привыкала ко мне. Называла то на «вы», то на «ты». Она стала уже девушкой, поэтому мы разделили комнату ширмой. Одна половина комнаты служила спальней и библиотекой для дочери – вдоль стены громоздились стеллажи с книгами, письменный стол и кровать Наташи. В другой половине поставили матрас и шкаф для одежды. В закутке устроили столовую: овальный стол и буфет.
Как-то мы с дочкой рассматривали фотографии. Снимок, где мы втроём: Аля, я в военной форме… Наташа расплакалась и прижалась ко мне. Мы долго сидели обнявшись.
Одно время у нас жил Лежнев. Соседи, узнав его обстоятельства, отнеслись к нему терпимо, хотя за непрописанного жильца нам бы всем досталось от власти.
Лежнев то ночевал у нас, то пропадал. Затем исчез совсем. Я сходил в бывшую женскую гимназию Ржевских на Садовой-Каретной, где Игорь остановился. Прежняя хозяйка гимназии, ныне начальница школы первой ступени для девочек Любовь Федоровна и ее муж Владимир Александрович, бывший депутат Государственной думы и член правительства Керенского, занимали второй этаж. Они знали отца Лежнева.
Игорь у них тоже давно не появлялся…
—
…Мысли опять путаются. Так происходит всегда, когда я пробую понять. В Тамбове я попросил книгу, чтобы мы добрались до Москвы. Но из Крыма-то мы выбирались сами! Первый раз я увидел серую образину в доме Муссы. Допустим – тиф! Потом призрак появился сразу после расстрела. Он расселся в поезде у окна рядом с теткой, вечно что-то жевавшей, и я удивился, что его никто не заметил. Первый признак болезни!
Опять же радужные пузыри у пакгауза: еще не шары, но всё же!
Или вот это! Я носил книгу за пазухой. На вокзале при обыске ее изъяли – помню точно. Как же она снова оказалась в вагоне? Выходит, действительно избавиться от неё невозможно! Или я всё-таки тяжело болен? Нет-нет! Я же всё помню!
Ну хорошо! Вот ещё необъяснимое. Для этого надо вспомнить, как мы жили.
Безденежье и голод! Вот что я помню о первом месяце после возвращения. Ужас от мысли, что не сумею прокормить дочь, и стыд, когда повёл её к Жоре обедать.
Если бы я не вернулся в Москву, Наташе у брата было бы лучше.
Я рыл канавы. Грузил мусор. Выполнял всякую черновую работу. И везде на меня настороженно косились. С люмпенами говорить мне было не о чем. С такими, как я, – незачем: для нас всё было в прошлом.
Чтобы понять, что такое «бывший» без профессии в разорённой стране, достаточно было сходить на Смоленский сенной рынок – там наш брат, из тех, кто не сбежал за границу, продавал… да чего он только не продавал, кроме своей бесполезной шкуры, чтобы выжить.
От отчаяния я записал в тетради, что мне нужны деньги! Воображение рисовало набитый купюрами бумажник. Он даже приснился мне.
На следующее утро я шел на работу, когда мимо меня в предрассветном полумраке по Солянке со стороны мясницкого отделения метнулся человек. Он бежал к Кулаковскому дому на Хитровке. За ним гнались два милиционера. С бандитской Хитровкой царское правительство не могло справиться шестьдесят лет. Большевики прихлопнули гнездо за сутки. В двадцать третьем они оцепили квартал войсками. Дали обитателям района время на эвакуацию. А затем сровняли с землей и закопали «крысиные норы» – катакомбы, прорытые под домами, куда не совался ни один полицейский.
Но в то время мимо Хитровки лучше было не ходить.
На тротуаре что-то темнело. Я пригляделся. Бумажник. Вокруг – ни души. Я схватил бумажник и немедленно вернулся домой. Наташе сказался больным. А когда дочь ушла, открыл набитый деньгами кошелёк и долго сидел, соображая, как такое может быть: зарплата года за три моей работы землекопом.
В тот же день озноб свалил меня без памяти.
Ну? Чем объяснить такое совпадение?..
—
…Ранения, лишения и тяжелый труд, безусловно, подорвали моё здоровье. Никаких серых чудовищ, волшебных тетрадей, пузырей не бывает! Допустим! В конце концов, мои бредни ничем не хуже бредней тех, кто меня окружает. Не думаю, что Слава поверил в коммунизм. Большевики, как всякая умная власть, очень рационально управляли толпой и заставляли играть в свои игры тех, кто был им нужен. Слава и такие, как он, прекрасно поняли это. Брата интересовало только его творчество и совершенно не интересовали всевозможные политические идеи. Я же хотел, чтобы ему никто не мешал. Чтобы было понятно! Под чудом я подразумевал не волшебство, а то необычное, что, вопреки логике, окружает нас повсюду. Позже я много экспериментировал с книгой. Ставил точки, прикладывал палец к странице, записывал желания в других тетрадях. Нет смысла перечислять глупости, которые я вытворял. К мысли воспринимать книгу как чудо я долго относился скептически. Прибавить сюда апатию после смерти жены, и станет понятным моё душевное состояние. В итоге я сделал вывод, что вполне мог рассчитывать в своих желаниях на то, что по силам человеку за его век. Что из того? Разве это безумие?
Брат был прав. Даже без революций и войн я ни к чему не пригоден.
С годами моя ненависть к большевизму поостыла. Я не любил их не за их бредовые идеи, а потому, что они всех заставляли повторять свою абракадабру, в которую сами же не верили. После того как они начали уничтожать своих, я понял, что Павел прав – не существует никакой иной идеи в мире, кроме идеи могущественного государства. Но Слава не мог ждать, пока им наконец потребуется что-то, кроме конюшен. А чем я, белогвардейская вошь, мог ему помочь? Не навредить бы своим прошлым – и то хорошо!
Конечно, было искушение попросить книгу о сытой жизни для нас с Наташей. Но в таком случае я бы не помог брату. Тогда-то я решил, что первым делом должен стать для них невидимым! Не в буквальном смысле, как у Герберта Уэллса. А неприметным для их анкет, автобиографий, личных дел…
—
…Они приходили к Наташе на работу. Спрашивали про того – без лица! Дочь ответила, что знает лишь его имя и то, что он инженер на заводе. Он сам врал ей об этом. Представляю их досаду и разочарование!
Думаю, до поры они меня не заметят. С каждым годом я слабею, и на улице, в трамвае, во дворе меня теперь пропускают, уступают место, расспрашивают о чем-нибудь.
А ведь когда-то я был для них пустое место. Как тогда, у оврага!
В темноте трое окружили двоих. Трудно вообразить, что ночью в наших местах забыла пара?
К тому времени я уволился, сказавшись больным, и выходил прогуляться лишь по ночам, чтобы не видеть и не слышать их. С собой на всякий случай брал наган.
Трое попытались сдернуть пальто с мужчины. Женщина от ужаса прижалась к стене. Мужчина выстрелил. Один упал, двое удрали. Пара побежала прочь.
На выстрел, откуда ни возьмись, вынырнули милиционеры и погнались за грабителями. Еще двое – за парой. На меня не обратили внимания! Как и на шар, который растаял в небе. Мой первый шар. Я хорошо рассмотрел его.
В темноте один сказал, что здесь еще кто-то есть. Меня окликнули, но я уже нырнул в подворотню.
Теперь всё иначе.
Наташа догадывается, зачем они приходили. Злится. Считает – я взялся за старое…
—
После ссоры мы долго не виделись со Славой.
Жора рассказал, что брата пригласили возглавить Архитектурный отдел Наркомзема. (От их аббревиатур меня выворачивает!) Я сходил на работу к Славе. Брат как раз уехал в командировку.
В те годы попасть в любую советскую контору не составляло труда. Милиционеру у входа достаточно было назвать имя «товарища», который нужен, или дело, по которому пришёл, – и пожалуйте. Царские вицмундиры сменили гимнастёрки, френчи, косынки. Но в кабинетах царила та же канцелярщина, неистребимая во все времена.
Пошёл я в Наркомзем не просто так. В тот день на собрании обсуждали организацию Всесоюзной сельскохозяйственной кустарно-промышленной выставки. Это было время краснобаев. В накуренном переполненном зале за столом с красной скатертью заседали активисты.
Какой-то в косоворотке обрисовал в докладе всемирную историю выставок – от Парижских до Московской. Рассказал о мануфактурных и технических выставках в бывшей Империи. О первом советском опыте в Самаре. Там, оказывается, уже организовывали плавучее, то есть на реке, мероприятие, чем заинтриговал меня – чего же они такого достигли за год Гражданской войны?
Выбрали почётным председателем действа Ленина. Поаплодировали. (Очевидно, на радостях вождя на следующий день разбил первый паралич.)
Главным архитектором выставки выбрали Щусева. Снова поаплодировали.
Стали с мест предлагать его заместителей. Я крикнул – Вячеслава Олтаржевского, пламенного борца и грамотного специалиста, который сейчас по заданию правительства там-то делает то-то – тут главное потрескучей!
Радостно взвыли! Назначили! Поаплодировали!
Начали перебирать места проведения выставки. Это меня уже не занимало. Я ушёл, посмеиваясь и представляя физиономию Славы, когда он узнает, что без него его женили.
Позже в Наркомземе создали комитет содействия выставке. В комитет включили свадебных генералов – среди них Щусева, Шехтеля и моего брата. Вслед за тем комитет объявил открытый конкурс на архитектурные проекты для выставки.
За организационными процедурами я уже следил по газетам и со слов Жоры…
—
…Можно до бесконечности ёрничать над их непробиваемым оптимизмом. Но в смелости им не откажешь – страна лежала в руинах, там и тут дотлевала крестьянская война, а они – выставку! Своих пятилетних грёз!
Они устроили её у реки рядом с Крымским мостом у Нескучного сада. Несколько раз я приходил посмотреть. Как-то видел брата.
Он ходил среди скелетов построек в армейских сапогах, косоворотке, подпоясанной ремнём, и в белой кепке – прораб средней руки. Кому-то что-то объяснял, рубил воздух ребром ладони, тыкал пальцем в чертежи. Вокруг крестьяне ближних деревень, рабфаковцы, студенты – пилили, строгали, приколачивали. А я смотрел на брата и не мог представить, что этот блестящий ум, создавший пусть немногое, но то, что его переживёт, всерьез занят детским конструктором из фанеры.
Слава почувствовал мой взгляд и обернулся. Но я уже отступил за бронзовотелых белозубых плотников, кромсавших брёвна.
Через полгода я снова пришёл, чтобы оценить труд «красных» зодчих…
—
…Собственно, они не скрывали, что эта затея – агитация за социалистическое перерождение деревни на основе большевистского плана кооперации за счёт механизации. На каждом строении висели транспаранты с убогими лозунгами. Впрочем, пусть всю эту дребедень обмусоливают сатирики – в те годы им еще разрешали что-то высмеивать. Меня интересовало другое.
Весь ансамбль спланировали в мастерской Жолтовского. Форму же наполняли Щуко, Голосов, Мельников, Коненков, Андреев, Мухина и, как пишется, другие.
В газетах определяющим стилем выставки называли конструктивизм. Так сказать, стиль революции. Стиль, отвергавший историческое наследие и определявший будущий стиль всей советской архитектуры.
Молодёжный экстремизм в искусстве всегда что-нибудь отрицает, пока наконец не выяснится, что всё новое давно уже изобретено. В начале двадцатых они отрицали всех и всё. В том числе и в архитектуре. Забыв, что прошлое – фундамент будущего.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.