Текст книги "Книга желаний"
Автор книги: Валерий Осинский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
Слава, кажется, дружил с этими американцами. Он много о них писал. Корбетт был старше Славы лет на семь и к тому времени построил дома в Спрингфилде, Буш-Тауэр в Нью-Йорке, небоскрёб в Пенсильвании, Мемориал Вашингтону в Вирджинии (американские названия для меня – как марсианские) и что-то в Лондоне.
Но самым примечательным мне показалось строительство Master Building (по-русски – Дома Учителя) по проекту Корбетта в Нью-Йорке. Слава рассказывал об этом уже в Москве. Он уверял, что отправлял нам письмо.
Примечательным дом мне показался вот почему.
Еще до приезда Славы в Америку русский мистик и художник Николай Рерих познакомился с преуспевающим нью-йоркским брокером Луисом Хоршем. О Рерихе у нас почти ничего не знают – он уехал из России после переворота. Хорш так проникся учением Рериха, что оплатил все его долги и профинансировал проекты «гуру». В ответ Рерихи называли Хорша «Рука Фуямы». За это Хорш устроил в своём нью-йоркском особняке музей Рериха. Но этого американцу показалось мало. Он разрушил особняк, а на его месте заказал Корбетту тридцатиэтажный Дом Мастера. В небоскрёбе разместили музей Рерихов, а на верхних пяти этажах – апартаменты. Жильцы апартаментов могли свободно участвовать во всех мероприятиях, посвященных «гуру».
Когда в очередной приезд Рерих остановился в номере собственного небоскрёба, Корбетт пригласил Славу осмотреть здание и заодно навестить мастера. Не стану вдаваться в скандальные подробности взаимоотношений учителя, Хорша и президента Рузвельта. Ибо интеллектуалы не всегда способны оценить усилия приземлённых торгашей, благодаря которым продвижение их идей становится возможным, и брокерам необязательно из кожи лезть, чтобы угодить неблагодарным философам. К тому же Слава уехал в разгар скандала, и я не знаю, чем всё закончилось.
Мне показались интересными особенности планировки небоскрёба. Вестибюль сделали основным экспозиционным залом, через который посетители проходили в ресторан, театральный зал и в жилую часть здания. Таким образом, все, кто посещал Master Building, неизбежно знакомились с творчеством Рериха. Сам небоскрёб стал ярким памятником ар-деко и имел, по словам Славы, одну замечательную особенность. Цвет фасада, сделанного из облицовочного кирпича, изменялся от темно-пурпурного снизу к светло-серому кверху, что, по замыслу Корбетта, подразумевало что-то «растущее». Впервые в Нью-Йорке Корбетт сделал в небоскрёбе панорамные угловые окна.
Конструкция здания была типична для небоскрёбов того времени: металлический несущий каркас, плиты перекрытий из облегчённого бетона, навесные наружные стены с лицевой вёрсткой из цветного облицовочного кирпича.
После открытия небоскрёба Рерих стал очень популярен в Америке. Мэр Нью-Йорка даже организовал торжественную встречу по поводу переезда «гуру» в Штаты.
Из-за необычности здания жители города назвали его «ламаистский монастырь».
Слава запоминал мельчайшие подробности строительства высоток…
—
…Брат чувствовал себя в Америке в своей стихии, даже несмотря на то, что ему многое там не нравилось. Он считал, что у американцев были размах и мощь, но из-за их короткой истории у них так и не появился свой архитектурный стиль. Проекты небоскрёбов брата, из того, что я видел, в художественном отношении гораздо интереснее американских. Высотки в Москве только начали строить. Но разные архитектурные бюро, насколько я знаю, подчиняют свои проекты единой композиции. Чего не было у американцев.
Не стану, как в Вене, рассуждать о том, в чём не разбираюсь. Скажу лишь, что незадолго до возвращения в СССР брат в Америке издал книгу об архитектуре. Наши с ним мнения, его – профессиональное и мои – дилетанта, во многом совпадают. Судить я могу только по фотографиям. Если взглянуть на геометрическую разметку Нью-Йорка, то бросается в глаза унылая картина. Огромные дома образуют сплошную беспорядочную группу. Местами они вписаны в линейную застройку или собраны по два, по три вместе. Найти какой-либо градостроительный смысл расстановки небоскрёбов на плане города невозможно – его попросту нет.
Само собой, помимо фотографий, судить мне приходится по эскизам, которые в своей книге сделал брат: узкие, похожие на мрачные горные ущелья улицы, стиснутые со всех сторон огромными зданиями. Брат в книге сопоставляет старые классические постройки с безликими гигантами. Всё новое – угловатое, жёсткое.
В каком-то смысле Москва того периода мало чем отличалась от Нью-Йорка. Безусловно, у неё существовала собственная историческая планировка. Но купеческие домишки-кубики и доходные многоэтажки в миниатюре повторяли хаотичные застройки-нагромождения американской столицы. Оживляли это безобразие единичные шедевры русских гениев.
Понятно, что американцам приходилось двигаться на ощупь. Никто до них никогда небоскрёбов не строил. Так, например, после первых экспериментов они запретили у себя высотки, протяженные по горизонтали. Построив первого трёхсотметрового монстра, они утопили в его тени несколько кварталов города. После этого начали возводить свои башни уступами – по сорок-шестьдесят метров высотой каждый.
Как удачный пример Слава, помимо небоскрёба Корбетта, особо выделял Empire State Building, также сделанный в стиле арт-деко. Не знаю, как сейчас, а раньше это было самое высокое здание в мире. Почти четыреста метров американцы подняли за четырнадцать месяцев. По-моему, это было первое здание более ста этажей. Слава еще был в Америке, когда Гувер включил из Вашингтона подсветку дома. А в следующем году в ноябре таким же включением подсветки отметили победу Рузвельта над Гувером. Вот эту «уступчатость» и отчасти внешний декор брат потом использовал в своих проектах.
Уже дома Слава обронил в разговоре, что СССР отстает от Америки в высотном строительстве минимум на полвека. У нас так строить некому, нечем, а главное – незачем. У них земли в городах не хватает, а у нас – девать некуда. Но даже при их плотной застройке помещения Empire State Building перед отъездом брата оставались наполовину пустыми: американцы прозвали дом Empty Building – Пустой дом. А угрохали на него миллионы. У нас говорить о «наполняемости» преждевременно: ни стройматериалов, ни оборудования, ни заводов по их производству в СССР нет…
—
…Третье письмо пришло, когда они снова стали следить за нами.
К тому времени я вынужден был уволиться из технической школы: староста группы принёс зачётки, чтобы я выставил отметки советским недорослям: так было принято для того, чтобы ускорить процедуру подготовки молодых специалистов. Я велел отвечать персонально каждому. Меня вызвали в партком. Побеседовали.
Вскоре советскую науку начали чистить от «социально чуждых элементов». Я ушёл, чтобы не навредить брату.
Наташа вышла замуж за Лежнева и перебралась к нему. О том, что дочь и Игорь любят друг друга, я узнал, когда они уже не считали нужным это скрывать.
Поразмыслив, я решил: нет ничего удивительного в их союзе. Дочь по-детски влюбилась в Лежнева ещё в его первый приезд к нам. Трагическая история его пропавшей семьи, а затем его побег лишь усилили впечатления девочки. Несмотря на то что дочь ходила в советскую школу, жили мы замкнуто. Её одноклассницы приходили к нам редко. Мы с Наташей не говорили об этом, но, думаю, она не могла простить большевикам смерть мамы, а её любовь к Игорю, как и наше с ним прошлое, усугубили наше недоверие к власти.
После увольнения я выхлопотал медицинскую справку. Какое-то время помогал Лежневу. Но скоро Игоря арестовали второй раз. Наташа вернулась ко мне.
Павел сказал – им занималась КРО (контрразведка) ОГПУ. Отдел уничтожал антисоветские партии, белогвардейцев, диверсантов и шпионов в СССР и за его пределами. В своё время начальник отдела Артузов лично руководил захватом Савинкова. Игорь ни в чём не сознавался. Павел посоветовал мне не высовываться, чтобы не навредить Лежневу и себе. Иначе нас «организуют» в группу.
В минуты просветления я понимаю своё бессилие перед властью, и никакие шары мне не помогут. Наташа выстаивала очереди в тюрьму. Её дни превратились в одну сплошную ночь. Однажды посылку не приняли. Тогда я снова попытался записать желание в тетрадь. Но чернила, грифель, тушь соскальзывали с бумаги.
Я попробовал нацарапать желание гвоздём. И как только ткнул в бумагу, зрачок словно пронзили шилом. Я зажал глаз и испачкал ладонь кровью. Наташе я сказал, что поранился шилом, ремонтируя её туфли. Наутро от раны не осталось и следа.
Тогда, словно в бреду, я обмакнул перо в свою кровь. Кровь запеклась. Тогда я окончательно признался себе, что тяжело болен.
Об Игоре мы долго ничего не слышали.
Я снова почувствовал их незримое присутствие рядом…
—
…В советских газетах писали, что в Америке экономический спад, массовая безработица. Писали о расстреле рабочей демонстрации в Детройте на заводах «Форд». Даже если разделить на сто ложь коммунистической пропаганды, очевидно, дела в США обстояли неважно. Во всяком случае, Жора рассказал, что «Амторг» объявил набор американских специалистов на работу в СССР. Заявки подали больше сотни тысяч американцев. Около двенадцати тысяч из них приехали в СССР.
Командировочный американец позвонил Петру – брат занимал какую-то строительную должность в Новороссии и забрать письмо не мог. Встретиться с «посыльным» Жора поручил мне…
—
…Я заметил его на углу Каретного ряда и Лихова переулка. Он изменился. Но я узнал его приземистую фигуру с кривыми ногами кавалериста. Только теперь вместо галифе на нём была добротная серая пара, а на голове не фуражка со звездой, а шляпа. Тень от полей скрывала настороженно-злое лицо.
Мимо прошла девушка в голубом платье в стиле «чарльстон» с заниженной талией. Он даже не обратил на неё внимания, чтобы не упустить меня.
Я не спеша направился на угол Садово-Каретной. Мимо длинного «Беловского дома» бывшего помещика и известного коммерсанта Белова. Но тут же повернул назад – соглядатай отступил в подворотню – и от аптеки Идельсона вышел на Угольную площадь. Здесь с возов торговали арбузами и древесным углем для самоваров и утюгов. Рядом с аптекой пестрела вывеска «Переделка весов на метристику. Весы столовые, десятичные, сотенные». Тут же свои услуги предлагала столовая: «Вкусно, дешево, уютно. Завтраки, обеды, ужины с 9 до 11». И нельзя было понять, можно дешево позавтракать, пообедать и поужинать впрок за два утренних часа, или как?
В рядах телег я долго обстукивал бока и надламывал сухие хвостики полосатых арбузов. И, торгуясь с бородатым мужиком в картузе, поглядывал через улицу. Давешний соглядатай, прислонившись к газовому фонарю, болтал с извозчиком у пролеток.
Тогда, свистнув извозчику, я запрыгнул в пролетку и велел гнать к Сухаревской площади. Сутулый татарин в смазанных сапогах гортанно крикнул, и рыжая лошадь взяла рысью.
Соглядатай тоже впрыгнул в пролетку. Его вороной рванул с места. Всю дорогу по булыжной мостовой он не отставал и не приближался. У Большого Спасского переулка я велел извозчику ждать на углу левого проезда по Цветному бульвару и Второго Знаменского и на ходу спрыгнул. Татарин выругался, решив, что его надули с оплатой.
Вслед за тем я нырнул по переулку во двор церкви Преображения. Соглядатай скорым шагом поспешил за мной. Через церковный двор я подбежал к двухэтажному деревянному дому и – в подъезд. В дверную щель я видел, как человек побежал к Малому Спасскому переулку, а я вышел на Вторую Знаменскую.
Татарин на облучке, заметив меня, радостно зацокал языком. От угла Петровского бульвара и Неглинного проезда до Рождественского бульвара выстроились в три ряда телеги. Мужики поругивались и тянули шеи, чтобы рассмотреть помеху впереди. Извозчик поехал по тротуару. Перехватил плетью мастерового в брезентовом фартуке – тот хотел дать кулаком в морду лошади, и мимо Кузнецкого моста мы домчались до Театрального проезда. Никогда этим сволочам не перехитрить меня в моём городе!
Я перешел улицу, пропуская пролетки и редкие легковые автомобили. Кое-где на фасаде «Метрополя» еще виднелись следы пуль, после юнкерской обороны. Слава рассказывал, что встречал в вестибюле Бухарина, сразу после переезда правительства в Москву. Большевики организовали тут Второй дом Советов (первый был в «Национале») – на кухне рабочим раздавали кашу. Сейчас же здесь останавливалась партийная мелочь из губерний и всё чаще – артисты. «Метрополь» тогда остался единственным местом, где прилично кормили. Хозяина «Яра» за Тверской заставой, купца Судакова, расстреляли. В «Праге» открыли столовую Моссельпрома. Все трактиры в городе закрыли. Лучшим из них была «Голубятня» на Остоженке. Там замечательно готовили густую солянку с рыбой и тушеную капусту.
Лежнев с Наташей водили меня в «Метрополь». Теперь Советам тридцать лет, а в стране опять голод. На этот раз – послевоенный…
—
…Господи, как же я устал бояться! На фронте страх помогает уцелеть. А здесь он, словно углекислый газ, вытесняет воздух, невидимый – сочится в каждый дом. Люди пытаются вдохнуть полной грудью, а вместо этого страх дурманит разум и убивает их.
Я боюсь, что Наташа не вернётся, что постучатся и поволокут её, меня, братьев. Станут издеваться и мучить. Я слишком слаб, чтобы сопротивляться, и не могу больше никого защищать.
Я чувствую их. Им снова что-то нужно. Опять под аркой прячется соглядатай…
—
…Улыбчивый американец в вязаном спортивном галстуке отдал мне письмо. Он жил в дешёвом номере на троих и отправлялся на Донбасс на одну из гигантских строек.
Слава писал, что спасением для армии безработных и бездомных в Америке стали общественные работы Рузвельта. Он сравнивал их с такими же работами в Германии при Гитлере. Миллионы мужчин строили каналы, дороги, мосты в пустынных, заболоченных и малярийных районах, куда никто добровольно не ехал. Им платили гроши – остальное вычитали за питание и проживание в палатках. Их министр внутренних дел Икес отправлял молодёжь в трудовые лагеря. Для большинства безработных лагеря были единственной возможностью не умереть от голода.
Брат писал, что, путешествуя с супругами Маккри на автомобиле, сам видел, как в Калифорнии урожай апельсинов заливали керосином, чтобы не отдавать голодным – апельсины не покупали даже по двадцать центов за дюжину. Видел, как фермеры выливали молоко бидонами – оно стоило дешевле воды. Американские газеты писали, что на берегу Миссисипи полицейские и добровольцы охраняли от голодных с сетями вываленную в реку картошку, зерно высыпали в океан танкерами, кофе жгли в топках, свиней забивали миллионами. Только чтобы удержать цены и не отдавать еду даром.
Брат рассказал, как в Кентукки мальчик-оборванец лежал у дороги с младшим братом и просил хлеба. Их отец – безработный шахтёр. Трущобы возле заводов ужасали – целые города картонных хижин. И кругом нищие, нищие, нищие! Они бродили, как тени, между лачуг, а вдалеке сверкающие небоскрёбы, и в магазинах полно продуктов.
У американской интеллигенции сложилось особое мнение о русской революции. Знакомые брата считали, что войну в Европе начали Ротшильды и Рокфеллеры за бакинскую нефть. Им мешали Романовы, и они их убрали. Но бумеранг вернулся.
В СССР бы их расстреляли за отрицание классовой борьбы.
В целом, писал брат, американцы похожи на нас – так же многонациональны, отвоевали земли у аборигенов и расползлись по континенту, рабство в Америке и крепостное право у нас отменили примерно в одно и то же время. Если бы не их упрямство, в союзе с Россией они бы захватили мир.
Некоторые особенности жизни американцев, о которых писал брат, я не понимал: в их маленьких городах не принято ездить на автобусах; записываться на прием к врачу надо за пару недель; считать налоги – самим; в каждом штате свои законы.
Слава писал, что открыл собственное архитектурное бюро и в Нью-Джерси выстроил курорт «Королевские сосны». Спроектировал всё сам: план, здания, ресторан, клуб. Заказчики требовали роскоши для сверхбогатых постояльцев.
Писал, что работал над проектом охотно. Как когда-то в Москве.
Его раздражала прагматичность американцев. Они требовали в заказах предельной функциональности с минимальными затратами на декор. Он считал, что такой подход к архитектуре в итоге приведёт к безликим типовым домам и убьёт зодчество как искусство. Мне показалось – он устал от Америки. Америка его разочаровала. Создать что-то оригинальное ему не давали, а штамповать заказы по шаблонам ему надоело.
Брату представили какого-то известного бандита. Филоне или Капоне? Тот отдыхал в «Соснах» и пожелал встретиться с архитектором, построившим курорт. Бандит одевался вычурно, но оказался добродушным малым. Они со Славой даже раз сыграли на бильярде – в Чикаго или в Нью-Йорке бандит слыл чемпионом…
—
…Последнее письмо от брата привёз из Парижа помощник Бухарина. Судя по дате, письмо всё же было третьим по счёту. Слава специально приехал во Францию для участия в проектировании площади Маршала Фоша, того самого, кто командовал французской армией в Первую мировую и принял капитуляцию Германии. Форш организовал военную интервенцию в Советскую Россию.
Проект Славы победил, и брат получил деньги. Ожидая результатов конкурса, он проектировал особняки на Елисейских полях и в окрестностях Парижа. Бухарин захотел познакомиться с победителем – своим соотечественником.
Думаю, даже если бы брат знал, что академика сняли со всех политических постов, он всё равно бы с ним встретился. Ему любопытен был сам человек. Слава написал, что Бухарин свободно говорил на нескольких языках и очень хорошо разбирался в поэзии. Помимо архитектуры, Бухарина в брате, возможно, заинтересовало то, что Слава работал в Америке – у Бухарина были какие-то политические связи с тамошними коммунистами.
В памяти почему-то отпечатался фрагмент письма, где брат описывал их прогулку по улице Риволи вдоль Лувра в сторону Елисейских полей. Они так увлеклись беседой, что едва не попали под машину. Я же не мог понять, что общего между художником и политиком, у которого руки в нашей крови.
Но ведь и я не придушил такого же политика, когда была возможность…
—
…Было еще два письма, адресованных Славе. От некой Вивьен.
Через год после того, как его арестовали, Жора заболел воспалением лёгких. В нашем возрасте это опасно, и брат передал мне два письма на английском языке. Если бы письма нашли, брата расстреляли бы как шпиона.
Не хочу судить о личной жизни Славы – к тому времени ему перевалило за пятьдесят. И всё же вышивальщица – это не совсем то, чего он достоин, – я о его жене, Марии Викентьевне.
Скромная, тихая, добрая (едва не написал – забитая). Она обычно сидела где-то в уголочке или, собрав на стол, уходила в соседнюю комнату. По-моему, она совершенно не разбиралась в том, чем занимался Слава. Но была предана ему. Детей у них не было.
Оживлялась она только при Зине – жене Жоры, и Светлане – жене Петра. У женщин сразу находились темы для разговора. Мария Викентьевна шутила, говорила много, но в словах ее слышалось оскорбленное самолюбие человека, вынужденного сдерживать себя. Заметив, что я наблюдаю за ней, она хмурилась. Взгляд её делался неприязненным, словно её уличили в чём-то плохом. Меня она не любила. В этой нелюбви проступало что-то классовое. Она справедливо опасалась, что моё прошлое угрожает мужу, угрожает нам всем.
По-моему, Славе было скучно с ней. Талантливый мужчина, посвятивший себя любимому делу, должен быть либо холост, либо женат на женщине, полностью разделяющей его интересы. Мария Викентьевна при брате была всего лишь добросовестной служанкой.
Во мне говорит ревность. Ибо брата вполне устраивало его одиночество вдвоём. То есть он не нуждался ни в ком. Даже в нас с братьями.
Сейчас я поймал себя на мысли, что пишу о Славе третий год, но не нашёл ни одной зацепки, чтобы понять его характер. Только интуитивные догадки, домыслы и замечания, что-нибудь подсмотренное со стороны. Вокруг брата всегда было много людей. Он умел рассмешить. Но близко к себе никого не подпускал.
Да и что бы посторонние нашли в его воображении, кроме архитектурных конструкций, которые самопроизвольно складывались в его мозгу денно и нощно. Лишь мы с братьями подозревали о тоске гения. Те восемь небоскрёбов, которые они теперь строят из тщеславия, не утолят его творческий голод. Самое ужасное для художника – это сознание, что созданный в его воображении мир уйдёт вместе с ним. В этом мире ему не нужны ни родственники, ни друзья, ни помощники.
Ничего особенного в письмах Вивьен не было: воспоминания о знакомстве со Славой в доме Маккри, об их поездке по Америке, упоминания о новых фильмах Джоэла и его жены Фрэнсис Ди. За год Маккри снялся в пяти фильмах. Среди них Вивьен назвала два удачных, по её мнению: «Иди и владей» и «Эти трое». В России ни об актёре, ни о его фильмах слыхом не слыхивали. Писала о том, что у пары родился второй сын Питер.
И за строчками читалась трогательная грусть умной женщины, не цеплявшейся за прошлое, но бережно сохранившей в памяти лучшее, что случилось в ее жизни. Она писала о Рэндольфе Скоте, о том, что Барбару Стэнвик номинировали на «Оскар», но она его вряд ли получит, о романе Барбары с Фэйем, о двух голливудских продюсерах из Рыбинска. И ни слова о жене Славы, оставшейся в Москве: Марию Викентьевну в свои воспоминания она не пускала.
Безусловно, мой брат – огромный демократ. Но совершенно не могу представить его жену в рафинированном обществе голливудских звёзд и интеллектуалов.
Письма были настолько целомудренны и вместе с тем наполнены таким сильным чувством, что, когда я их читал, мне казалось, я сам переживаю то же, что пережили они. Ощущаю дрожь от внезапного соприкосновения их рук и умиротворение, наполнившее их души, когда они провожали закат на берегу одного из бесчисленных канадских озёр. Женщина так живо описала их короткое счастье – одинокий всплеск рыбы в воде, запах костра, звуки банджо, – что у меня сжалось сердце, когда я представил, что брат пытается теперь всё это забыть на советской каторге, чтобы не сойти с ума и выжить.
Она писала про его любимые сигары – брат курил уже тогда! Про браслет с изумрудами, который Слава подарил ей на день рождения, – у него был прекрасный вкус. Про построенную им высотную гостиницу, где они остановились, как почётные гости, – Вивьен гордилась им. Про его дом в пригороде, куда Слава привозил их на своём авто по выходным.
Он мог бы приспособиться к жизни в Америке, но тогда он был бы уже не он, и Вивьен не простила бы себе, что вынудила его делать выбор между ремеслом и даром…
—
…Он опять дожидается в углу! Мысли путаются. Кажется, что не было ни писем, ни брата, никого. Отчего же так ярки воспоминания?
В СССР всё-таки решили строить Дворец Советов. В Америку за опытом приехали Щуко и Щусев. Не знаю, верил ли Щуко в их Вавилон – когда-то он строил для петербургской знати, а теперь ваял памятники вождям. Но великий Щусев наверняка понимал бессмысленность затеи! Они рассказали брату о грандиозной перестройке Москвы по плану Щуко-Гельфрейха. О метро Кагановича, канале Москва-Волга Сталина. Не рассказали коллеги ему лишь о том, какой ценой Москву строили. Они звали брата в СССР. Работать! А работать брат любил!
И вот чем они его заманили!
В верхах блуждала тщеславная мысль: к двадцатилетию переворота увековечить достижения Советского государства и сделать что-то подобное тому, что они создали у Нескучного сада. Но только не всемирные переносные шапито технических достижений капитализма и не из фанеры, как десять лет назад. А потёмкинский город-сад! Памятник мечте! Великому эксперименту!
На съезде колхозников-ударников нарком земледелия Чернов объявил о подготовке к выставке. На другой день в газетах опубликовали постановление Совнаркома за подписью Сталина и Молотова. Осталось назначить руководителя проекта!
Надо думать, Щуко и Щусев обещали брату протекцию. Иначе шиш бы он поехал!
Позже в газетах писали, что это было для брата делом всей жизни, что только из-за выставки он вернулся, чтобы воплотить, создать, служить. А что он мог на это ответить? Нет? В СССР выбора у него уже не было.
Ле Корбюзье, Ханнес Майер, Эрнст Май, Шестаков, Красин, Ладовский. План звёздообразной Москвы, трёхкольцевой, план объединения двух столиц, создание городов-спутников и перенос административного центра из Кремля в Петровский парк – чего только не предлагали!
К приезду брата старую Москву ломали, углубляли, расширяли, раздвигали, обводняли и озеленяли. Берега рек заковывали в гранит. Перекидывали новые мосты. Кварталы укрупняли. Улицы пробивали. Парковые и бульварные кольца соединяли.
Строили с размахом!
Помню первое потрясение Славы от увиденного в Москве после его возвращения из Америки. За чаепитиями Жора вполголоса басил брату о заседаниях и постановлениях Кагановича. Рассказывал, как бывший сапожник учил великих архитекторов их ремеслу. Если б усатый не убрал Лазаря, на месте старой Москвы зиял бы огромный пустырь. Великий Щусев с его любовью к научной реставрации памятников русского зодчества, закалённый в борьбе с эклектиками, лишь удручённо жаловался Жоре на своё бессилие перед несусветной тупостью московского градоначальства. Сапожник ненавидел Москву. Ради химеры рушил древние дворцы, соборы, торговые ряды, дома и всё, что подвернётся. Не ясно, как старик остался жив со своим градостроительным комитетом, отстаивая каждый дом. Если бы не Мавзолей, Щусева б давно зацементировали и отлили в бронзе.
Слушая Жору, Слава помешивал чай и покусывал край нижней губы. Думаю, он понял, что поторопился вернуться…
—
…А как можно было им доверять после всех глупостей, что они натворили?
В начале двадцатых мы как-то вышли с Наташей на улицу, и навстречу вывалила группа совершенно голых парней и девок с орденскими лентами через плечо, надписанными: «Долой стыд!» Я решил, что окончательно свихнулся. Хотел вернуться, чтобы переждать приступ. Наташа покраснела и отвернулась. Тогда я сообразил, что дочь тоже видит хулиганов. Одному двинул в морду – остальные убежали.
Но в ста метрах за углом голый молодец с такой же лентой надрывался на трибуне: «Долой мещанство! Долой поповский стыд!» – и что-то в том же духе. Они организовали митинг рядом с нашим домом. Раздавали листовки: «Каждый комсомолец может и должен удовлетворять свои половые стремления. Каждая комсомолка обязана идти ему навстречу, иначе она мещанка». Прохожие свалили трибуну и хорошо наподдали молодцу.
В трамваях пару раз я нарывался на голозадых. Бабка испуганно спросила меня: нас что же теперь всех разденут?
Жора зашёл в комнату, посмеиваясь. Он зачитал из газеты мотивацию новых дарвинистов: «Человек произошёл от обезьяны. Значит, люди – животные. Животные не носят одежду. Следовательно, мы тоже не должны носить одежду». Зина сконфузилась. Мы с Жорой засмеялись – на улице морозило под минус двадцать.
А зря смеялись. В январе восемнадцатого они издали декрет, по которому каждая комсомолка обязана была удовлетворить комсомольца, который платит членские взносы. По разнарядке добросовестному комсомольцу полагалось по три соратницы в неделю, активисту – без счёта, на его выбор. На комсомольских собраниях они приобщали неофитов к коллонтаевскому «стакану воды» немедленно, всей ячейкой. Кто отказывался, того обвиняли в неприятии новых законов советской власти. Даже наверху они устраивали коммуны выходного дня со своими женами. Луначарский с циркачкой Рукавишниковой и примой Никольской. Ненасытный Киров с гаремом из балерин Большого театра.
Пока Слава пропадал в Америке, каждое лето на Москве-реке у стен священного Кремля тысячи коммунаров от мала до велика загорали, купались, играли в волейбол в чём мать родила. Ходили многотысячными голыми демонстрациями по Красной площади. В коммунизм, оказывается, как в рай, по мнению идеолога советского нудизма, волосатого урода и лучшего друг Ленина Карла Радека, в одежде не пускали.
Вообще же меня всегда изумляло, как все эти Карлы ловко перевели духовную идею христианства в материальную плоскость коммунизма. Действительно, зачем ждать? Получите суррогат мечты при земной жизни. Несогласным – царствие Небесное!
В Риге я видел раввина из Могилева – красные расстреляли его семью, а в синагоге сделали конюшню. На моих глазах в Крыму истребили общину караимов. Всех до одного. За поддержку Врангеля. В Москве в тридцатые не помню ни одной синагоги и костёла. Мечеть осталась только в Выползовом переулке – одна на всю Москву.
Любопытно, что за духовное обновление России брались всё те же! В армии, в Ленсовете, в Моссовете, в литературе, где угодно, только не в шахте, не в небе, не у станка! И конечно же, по чистому совпадению борьбу с религией в СССР возглавил Миней Израилевич Губельман. Именно он организовал безбожное движение и провозгласил знаменитую максиму: «Борьба против религии – борьба за социализм». Редактировал разнообразных безбожников: «Безбожный крокодил», «Безбожник у станка», тиражировал злобные антирелигиозные брошюры, плакаты, открытки.
Мне как-то довелось видеть его карикатуру, где Бог вдувал Адаму душу через клистирную трубку, и приходилось читать опус знакомца моего брата, Бухарина – рафинированный интеллигент и академик призывал «выселить богов из храмов и перевести в подвалы, злостных – в концлагеря». Губельман запретил книги Платона, Эммануила Канта, Владимира Соловьева, Фёдора Достоевского и многих других. Льва Толстого пригвоздил как «выразителя идей и настроений социальных прослоек, не имеющих никакого будущего» – граф, видите ли, отрицательно относился к классовой борьбе.
Губельманы договорились до запрета церковной музыки Чайковского, Рахманинова, Моцарта, Баха, Генделя и «прочих», и по вечерам, надо думать, рыдали в очистительном экстазе над граммофонным «Интернационалом».
Причём поначалу они иезуитски хитро осторожничали. Отдавали в распоряжение общины храм; затем требовали его ремонта, следом грабили; объявляли хламом; потом – хлевом и – ломали. Доломав, расстреливали попов, раввинов, муэдзинов.
И ведь наверняка всю эту злобную сволочь водили в детстве в синагогу, учили уважать и любить. А чего стоит их идеологическая борьба с детством! Наташа тогда работала в яслях и рассказывала, что в те дни мрачные противники антропоморфизма и сказок из Герценовского института утверждали, что и без сказок ребёнок с трудом постигает мир. Сказки отменили. Они заменили табуретки в детских садах на скамейки, чтобы не приучать детей к индивидуализму. Изъяли кукол, ибо они гипертрофируют материнское чувство, и заменили их толстыми, страшными попами, которые должны были возбудить в детях антирелигиозные чувства. Климактерических старух из наркоматов не беспокоило, что девочки в детских садах укачивали, укладывали спать и мыли в ванночках безобразных священников, движимые неистребимым материнским инстинктом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.