Автор книги: Виктор Давыдов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)
Времени было мало, так что уже в первой записке было жаркое признание в любви, а со второй шли описания воображаемых сексуальных утех. Между этим в письма вставлялось что‐то про «разбитое сердце», «одинокую жизнь» и «пропащую юность». Заканчивалось клятвой ждать весь срок и хранить верность – что было даже правдой, ибо по обе стороны возможностей нарушить ее в ближайшие пять-шесть-семь лет не предвиделось. Практичные тут же добавляли просьбу о посылке на зону.
– Политик, стихи знаешь? Что‐нибудь про любовь, – запрашивал Кощей.
Я честно читал ему Есенина.
Стихи через солдата тайком отправляются Зине, вскоре приходит восхищенный ответ: «Люблю тибя всей душой люблю бизумно и крепко…» – с материальным знаком «бизумной любви» – вышитым носовым платочком. Кощей тут же засылает «любимой» розовую пластиковую мыльницу с клубничным мылом и пачку сигарет. Да, наверное, это точно любовь.
Кроме игры в любовь, у Кощея были и другие важные занятия. Периодически снизу выныривала некая гопническая морда, а рука подавала наверх какую‐то вещь. Одежда, туфли, какие‐то полезные мелочи вроде кожаного ремня или непонятно как попавшего за решетку сувенирного письменного набора с гербом города Риги. Обмен быстро обговаривался, после чего предмет переходил в собственность Хусаина или Кощея, а вниз отправлялись сигареты.
Ни у Кощея, ни у Хусаина вещи не задерживались. Выбрав удобный момент, кто‐нибудь из них сторговывал награбленное конвойному солдату или сержанту. Совместное предприятие работало очень эффективно, солдаты редко платили деньгами, но пачки сигарет сыпались в клетку, в свою очередь за деньги конвой продавал водку и чай.
Чифир заваривали тут же в моей кружке. Дело это было сложное. Надо было вскипятить пол-литра воды, при этом не устроить ненароком пожара. Варили Кощей с Хусаином на пару: Кощей держал кружку рукавицей, у Хусаина в одной руке был факел из вафельного полотенца, другой он быстро перехватывал сгоревший пепел, чтобы не чадил.
Я бы с удовольствием поспал, но отказываться от чифира не принято – в тюрьме это не только напиток, но и ритуал. Сидя в сумраке дальнего угла клетки, как в укрытии, молча отхлебывали из кружки по два глотка и передавали по кругу дальше. На вид чифир больше похож на нефть, чем на чай, и неудивительно, ибо в пол-литровую кружку засыпается сразу вся пачка чая. Напиток тут же вставал в горле, но когда тошнотная реакция проходила, то появлялась бодрость и, как на пружинке, подскакивало настроение. После этого закуривали и переходили к беседам.
Кощей считал, сколько заработает конвой за сутки этапа. По его расчетам, получалось, что не менее 300 рублей, что были две средние зарплаты. Такая маржа на сделках не снилась и акулам Уолл-стрита. Пачка чая ценой в 38 копеек продавалась за пять рублей, чекушка водки за два с мелочью стоила двадцать пять. Еще в ассортименте были одеколон и сигареты с фильтром, но на них было меньше спроса. Прибыль, конечно, распылялась: свои дивиденды должно было получить и начальство. Однако еще через несколько дней этап пойдет назад – так что за месяц должна была набегать серьезная сумма.
Чифир как‐то примирял с окружающим сюром, спать уже не хотелось, да и делать это было непросто. Поезд часто останавливался, начинался топот, крики разгрузки-погрузки, потом наступало время водопоя и оправки. К утру Кощей пригласил выпить водки, после пары глотков я с непривычки и усталости захмелел и, наконец, смог заснуть.
Когда я проснулся, поезд приближался к Уралу, степи постепенно стали сменяться холмами. В Уфе столыпин простоял долго. Его разгрузили почти весь – и тут же забили снова под завязку. Среди прочих в клетке оказались человек пять башкир. Молодые ребята, они были, как братья, – все коренастые, кривоногие, со сросшимися бровями. Башкиры пахли деревней, потом, овчиной. Вели себя так, как будто, кроме них, в клетке не было никого. Разговаривали только на своем языке, редко отвечая по‐русски на вопросы, но сами никогда не заговаривали первыми. Хусаин в шутку хлопнул одного из них по плечу – тот тут же встал в боксерскую стойку. Запахло дракой, но Кощей кое‐как урегулировал конфликт. К вечеру всех башкир развезли по сельским КПЗ.
Столыпин чем‐то напоминал живой организм. Он заполнялся битком, как будто расширяясь, при подходе к областным центрам, там «выдыхал», становился «тоньше» и моментально заполнялся снова, «вдыхая». При подъезде к границам области вагон снова «выдыхал» и пустел.
Холмы постепенно становились выше, потом они превратились в невысокие поросшие лесом горы. Среди сосен прятались поселки и городки, где все дома были расставлены вокруг одного большого здания добывающего завода или шахты.
– Смотрите! – закричал какой‐то зэк, явно первоход. – Вон мой дом – пятиэтажный кирпичный!
– Ага. Раньше жил рядом с тюрьмой, теперь живу рядом с домом, – откликнулся Кощей. Зэк обиделся.
В свободное время Кощей вводил меня в курс системы психиатрической экспертизы в СССР. Она оказалась куда запутанней, чем я думал, ибо знал ее только на уровне кодексов. В этом лабиринте самым первым коридором была амбулаторная экспертиза – зэки метко прозвали ее «пятиминуткой». Это было лишь небольшим преувеличением – некоторых людей признавали невменяемыми после 10–15 минут общения с экспертами. Для того чтобы превратить «пятиминутку» совсем в карикатуру, ее часто проводил только один психиатр, остальные члены комиссии ставили свои подписи post factum, даже не видя подэкспертного.
Впрочем, заключение о невменяемости «пятиминутка» выносила редко. Чаще эксперты делали заключение о необходимости провести экспертизу стационарную, и подэкспертный проползал в лабиринт дальше. Судебное отделение имелось в каждой областной психбольнице, в Москве действовали несколько экспертиз. Стационарная экспертиза продолжалась ровно четыре недели, иногда кого‐то задерживали на второй срок.
Областная экспертиза могла вынести свое заключение, а могла и пропихнуть подэкспертного еще глубже в лабиринт – на региональную экспертизу. Таких было всего с десяток на весь СССР, Самара как раз относилась к компетенции региональной экспертизы в Челябинске.
Последним и окончательным тупиком в лабиринте была экспертиза во Всесоюзном НИИ общей и судебной психиатрии имени В. П. Сербского[38]38
Ныне Национальный медицинский исследовательский центр психиатрии и наркологии имени В. П. Сербского.
[Закрыть]. Остроумные зэки сократили название до краткого – и очень по сути – Серпы.
Туда попадали из любого коридора лабиринта, часто там же проходили свою первую экспертизу москвичи. Серпы были полным тупиком – их заключение принималось судами за абсолютную истину, опровергнуть которую не могли бы ни Фрейд, ни папа римский. При этом в самих Серпах могли отправить в корзину заключение любой из прошлых экспертиз.
КГБ этим умело пользовался, и когда первая экспертиза в Ташкенте признала генерала Григоренко вменяемым, то его отправили в Серпы, где написали уже «правильное» заключение.
Поезд останавливался на станциях со странными тюркскими названиями – Чебаркуль, Бишкиль, Биргильда, – собирая там арестантов в челябинскую тюрьму. Вечером мы выпили чифир в последний раз. Поток «дани» снизу как‐то иссяк – то ли конвой опережал гопников, то ли народ на Урале жил беднее. Уже почти на подъезде к Челябинску сбылась мечта Кощея, и он смог увидеть Зину лицом к лицу – во вполне интимной обстановке. Впрочем, это, наверное, была другая Зина – первую выгрузили в Уфе. Операция была сложной и дорогостоящей, Кощей отдал солдату 25 рублей, достав двадцать из заначки в пальто и добавив туда пять рублей, заплаченных тем же солдатом за новенькую электробритву.
За эти деньги солдат вывел Зину в пустую клетку под нейтральным предлогом – подмести мусор, – и туда же завел Кощея. Ложем для любовников стала деревянная лавка, на которую Кощей как джентльмен постелил пальто, в тусклом свете сцена должна была выглядеть очень романтичной. Кощей вернулся быстро, минут через пятнадцать – с расстроенным лицом футболиста, который не смог забить пенальти.
– Ну, рассказывай, – насел на него Хусаин.
– Да чего там рассказывать, – махнул Кощей рукой. – Как только, так сразу… Еще эта морда сержантская с продола подгоняет: «Скорей, скорей…».
Наконец, поезд добрался до города. Студеный чистый воздух пьянил сильнее водки уже на ступеньках вагона. Потом все пошло, как в фильме, прокручиваемом задом наперед.
– Шаг вправо, шаг влево считается побегом. Конвой открывает огонь без предупреждения!
Снова сидение на снегу в кольце солдат и собак, снова бег по шпалам – однако при посадке в воронок меня отделили и засунули в стакан. Сидеть в стальном кубе на стальной лавке уральской зимней ночью было испытанием уже само по себе. На подъезде к тюрьме заледенели ноги и зубы громко стучали крупной дрожью.
Глава II. Челябинск: Смертники и пляски
Надзиратель появился далеко за полночь. В Челябинске повторялась самарская сцена: всех с этапа уже давно развели по камерам, в бетонном ящике привратки я остался один.
Вместе с надзирателем мы прошли подземным ходом, наверх так и не выйдя: камерный коридор был расположен на полуподвальном этаже. И, конечно, это снова были карцеры.
Челябинский карцер был почти точной копией самарского. Здесь, правда, было чище и светлее. Однако этот комфорт обнуляла стужа – метровые стены дышали космическим холодом.
Я сразу упал на лежак и заснул, но ненадолго. Температура на улице была явно под минус 30 – и отопления в камере не было. Была еле теплая труба, которая, выходя сверху, делала крюк на месте, где, судя по облупившейся краске на стене, некогда висела батарея радиатора, и труба уходила дальше под землю, ничего не обогревая.
Полночи я метался между дремой и явью. Просыпался, когда пальцы ног начинали болеть от холода, до изнеможения ходил по камере, пытаясь согреться. Догадавшись, набрал кружку воды, подогрел ее на газете из самарской тюрьмы и, высыпав туда остатки сахара, немного согрелся слабеньким сиропом. К утру был совсем замерзшим, как будто спал на снегу. Казалось, что даже суставы стали хрустеть, заполнившись льдом.
Утром проснулись соседи по коридору. Ими оказались смертники, двое были осуждены за лагерные убийства. Они переговаривались, один спрашивал другого: «Ну, так как думаешь, меня расстреляют?» Его история была жестокой и одновременно глупой: доведенный до отчаяния лагерными активистами, он взял заточку и отправился убивать кого‐то из обидчиков. Нашел того в группе зэков, ударил, но в запале не достал – вместо него убил ни в чем не повинного случайного зэка, пропоров тому печень. Второй сосед успокаивал: «Должны помиловать…». Первого это вполне утешило – как будто бы он выслушал мнение самого председателя Комиссии по помилованию Верховного Совета.
В челябинском коридоре смертников они сидели подолгу, несколько месяцев. В самой тюрьме не расстреливали, так что когда из камеры кого‐то забирали, то его дальнейшую судьбу определяли по времени суток. Если человека уводили днем, это означало, что фортуна улыбнулась – и счастливчика, дав прочитать постановление о помиловании, переводили в осужденку. Тот же, кого забирали в ночь на этап, уезжал на расстрел в «исполнительную тюрьму». По утрам смертники устраивали перекличку, в то утро все были на месте и живы, хотя один и не откликался. Но, как заметил один из соседей: «У него гонки, всегда молчит – а чего гнать‐то? Все умрем».
Узнав, что я всего лишь подследственный, смертники потеряли ко мне интерес и принялись обсуждать, чем заняться. У людей явно были две проблемы: как дольше прожить и куда время этой жизни деть? Впрочем, в этом от прочих людей они не отличались ничем. На прогулки смертников не выводили, не давали даже книг. Один рассказал, что слепил из хлеба шашки и играет сам с собой. На шмоне шашки отберут, но он слепит их снова.
В восемь часов, как только в коридоре послышались шаги вступавшего на смену корпусного, я начал стучать, требуя перевода в обычную камеру. Судя по удивлению корпусного, он сам не мог понять, как я оказался в карцере. Обещал разобраться и сдержал слово – перед обедом меня вытащили из подвала и завели в общую камеру.
Это была огромная пещера.
Камера находилась на втором этаже, но там было сумеречно в любое время суток – окна наглухо завешаны от холода одеялами, несколько неярких лампочек, сводчатый потолок с облупившейся штукатуркой еще более усиливал сходство с пещерой. И обитавшие там люди как будто тоже перелезли в тюрьму прямо из доисторического века, далекого до нашей эры. Для полного сходства не хватало только костра, разведенного посередине, – пусть в компенсацию явственно пахло гарью. Это днем и ночью кто‐то варил чифир.
Внешне в камере царил полный бардак. На шконках висели тряпки, матрасовки и одеяла, сами зэки – сидели человек 50, камера была набита под завязку – хаотично передвигались, постоянно висел гул ругани, мычания, сонных вскриков и стонов.
Однако во всем этом хаосе существовал жесткий порядок, чем‐то напоминавший порядок муравейника или пчелиного улья, разве что с той разницей, что здесь всей экосистемой управляли не пчеломатки, а трутни, и главными в «рое» были урки.
По правилам режима, в камере должны были сидеть только первоходы. Однако ни срок на малолетке, ни погашенный за давностью срок не считались за судимость – так в камеру попадали те, кто уже ранее сидел. Эти пять – семь человек и правили бал.
Как и трутни, урки тоже имели свою единственную полезную функцию – они поддерживали в камере порядок. Беда заключалась в том, что делали они это методом перманентной шоковой терапии – и избиения были столь же обязательной частью ежедневной программы, как раздача кипятка и еды.
Урки были странными существами, в которых доминировало нечто зоологическое. Их постоянная настороженность, бегающие злые глазки и манера передвигаться по‐змеиному, двигая всеми частями тела при ходьбе, сразу обозначали непонятную, но очевидную угрозу. Положение урок символически закреплялось в их расположении в камере – урки, конечно, занимали лучшие места. В Челябинске это были шконки у окна на нижнем ярусе – там было теплее и всегда темно, и происходящее там не просматривалось из коридора надзирателем.
Урки не вставали на завтрак, просыпались к проверке, потом сумрачно и молчаливо ели за столом что‐то, отобранное из передач сокамерников. Рыгали и харкали прямо на пол – потом кто‐то из низших каст за ними прибирал. Только урки имели право есть за столом, в обед кто‐то из шестерок обязательно крутился рядом, чтобы что‐нибудь поднести либо услужить другим способом. Потом урки заваривали у себя в норе чифир и только тогда начинали толком разговаривать и двигаться.
После обеда урки играли в карты – судя по крикам и рычанию, доносившимся из темного угла, там разворачивались нешуточные драмы. Закончив с картами, урки переходили к выполнению своих политических обязанностей. Кого‐то вызывали к себе, разбирая споры и конфликты, кого‐то наказывали за нарушение зэковских правил, кого‐то переводили из одной касты в другую.
Когда становилось скучно, урки организовывали «концерт». Вытаскивали молодых парней в центр камеры и заставляли что‐нибудь петь или плясать. Ни то ни другое делать в камере никто не умел, но отказы не принимались – и особо застенчивых били в ухо. После этого безголосые пели, а неуклюжие плясали – все плясуны почему‐то выбирали для исполнения матросский танец «Яблочко». Это было убогое зрелище, напоминавшее цирк лилипутов.
Другой частью культурной программы были спортивные состязания. «Олимпийский комитет» составляли сами урки, которые выбирали крепких зэков и заставляли их приседать и отжиматься до упаду. Делались ставки – обычно ставкой были сигареты, – победителей урки подкармливали, а проигравших били.
Вокруг урок обитала их «гвардия» – «ломы». Эти рекрутировались из крепких парней, умевших хорошо драться и совершенно не умевших соображать. Сами урки никогда не занимались рукоприкладством – однако достаточно было кому‐то из них процедить сквозь зубы: «Пацаны, покажите этому мудиле, где найти пятый угол», как ломы с удовольствием кидались «мудилу» бить. Служба оплачивалась жратвой и табаком из имущества других зэков. Рассказывали, что в лагерях ломы работали уже не только кулаками, но ножами, топорами и прочим подручным инструментом – до летального исхода.
Ломы рекрутировались из «бакланов» – гопников, сидевших за насильственные преступления: хулиганство, легкие и тяжкие телесные повреждения, изнасилования. Бакланы были самыми неприятными соседями: поголовно отмороженные, с психопатическими наклонностями и не имевшие никакого понятия о том, что можно делать и чего нельзя. Как и урки, бакланы не ложились по отбою и шумно развлекались, орали и гоготали, когда полкамеры уже спало. Другим их любимым занятием было «художественное пукание» – обязательно там, где это доставляло неприятность соседям. И днем и ночью они могли устроить кому‐нибудь из спящих зэков «велосипед» – засунуть между пальцев ног полоски газеты и их зажечь.
Ниже бакланов на иерархической лестнице размещались «фраера». Во фраера записывали расхитителей госимущества, взяточников и вообще людей с каким‐то образованием независимо от статьи – как политический я тоже оказался автоматом во фраерах. К фраерам урки относились как к дойным коровам: обычно фраера получали сытные посылки и были получше одеты. Относительно спокойное существование в камере им обеспечивали только добровольные, но необходимые подношения уркам.
Среди фраеров попадались люди, обладавшие какими‐нибудь скромными, но среди общей серости ценимыми талантами вроде умения рисовать, писать письма, стихи и кассационные жалобы. Их урки ценили безотносительно посылок и обычно даже сами подкармливали. Занятную функцию – напоминавшую менестреля Средних веков – выполнял рассказчик. Тот фраер был спившимся школьным учителем, чья память, к счастью, смогла пережить отравление алкоголем. Вечерком урки просили его «тиснуть роман», и рассказчик по пару часов кряду пересказывал какой‐нибудь популярный приключенческий сюжет, вроде «Графа Монте-Кристо», ставя точку в момент, когда урки, наконец, засыпали. Следующая серия сериала читалась на другой день.
Большинство населения общей камеры составляла самая многочисленная каста – «мужики». Необразованные, темные, бессловесные, их понятия о мире складывались только из того, что они видели в своих селах, мелких городишках и пролетарских районах. Они не знали ничего, кроме тяжелого грязного труда и пьянки, и не представляли себе счастья иначе, как только долго и крепко пить. За пьянку больше половины их и сидели – с набором однообразных и часто бессмысленных преступлений.
Какой‐то мужик оказался в тюрьме за похищение буханки хлеба – но не от голода. Он пытался отобрать бутылку водки у старика, выходившего из магазина. В схватке бутылка упала и разбилась, так что грабитель забрал то, что у жертвы осталось, – буханку хлеба стоимостью 26 копеек, – с чем на месте преступления и был схвачен.
Многие сидели за избиение жен, соседей, кто‐то в пьяном угаре убил соседскую корову, кто‐то – самого соседа, с которым пил несколько дней подряд. Самые безобидные сидели за то, что крали что‐то с места работы, причем в крупных размерах. Тащили всё, особенно часто воровали со стройки дефицитные краску, плитку и даже кирпичи и цемент. С заводов выносили детали и инструменты на продажу, рабочий с мебельной фабрики умудрился украсть целый шкаф – вместе с друзьями он перекинул его в уже собранном виде через забор фабрики.
Эти люди напоминали средневековых крестьян, как их описывали хроники. Привычные к покорности и послушанию любому начальству, в камере они тоже без тени протеста подчинялись воле урок и делали все, чего те от них требовали, независимо от возраста. И часто можно было видеть, как какой‐нибудь урка фальцетом выговаривал что‐то седому мужику.
Мужики проводили время в камере, вспоминая пьянки и ожидая неизбежную отправку на зону. Там им была уготована привычная для них участь рабов, разве что на зоне «хозяевами» мужика были одновременно и надзиратели, и урки – которые заставляли мужиков за себя работать. Эта перспектива мужиков отнюдь не огорчала и по врожденной привычке к труду их даже радовала, ибо здесь они тяжко маялись от неумения занять себя чем‐то. Мир, нарисованный Оруэллом, только внешне кажется абсурдным, лозунг «Рабство – это счастье» вполне выражал мироощущение большинства насельников общей камеры.
Наверное, большим утешением для мужиков, делавшим их существование в камере почти комфортным, был факт, что они еще не были низшей кастой. Низшими кастами считались «черти» и «петухи». Это были существа, напоминавшие людей уже только по внешности, – с них Свифт мог бы еще красочней написать своих yahoo. Они обитали на полу, под нарами, вылезая оттуда только на еду и в туалет – либо когда их вытаскивали для выполнения рабских обязанностей. Совсем бессловесные, изъяснявшиеся больше мычанием, чем словами, всегда избитые, всегда грязные, они и занимались постоянно чем‐то грязным вроде мытья полов и толчка.
Черти в большинстве своем были бродягами и кончеными алкоголиками. Вообще всякий зэк, не следивший за личной гигиеной, мог легко оказаться в чертях. В знак смены статуса его заставляли съесть кусок мыла – и заталкивали на житье под нары. Там же оказывались за серьезные нарушения зэковской этики – например, те, кто крал что‐нибудь у сокамерников. Наконец, в черти отправляли тех, кто совершил такой вопиющий и необратимый проступок, как доел или докурил за петухом. Петухи же обитали на самой низшей ступеньке иерархической лестницы.
Петухи уже были настоящие рабы, абсолютно бесправные, некий аналог спартанских илотов, чье тело, здоровье и сама жизнь были во власти хозяев-спартанцев. Камерные «спартанцы» заставляли петухов работать. Любой из них мог вытащить петуха из‐под нар и заставить его стирать свои носки или трусы – и избить, если качество стирки оставляло желать лучшего. Бакланы били их просто от нечего делать. Какого‐нибудь петуха ставили в центре камеры и отрабатывали на нем удары и приемы ближнего боя. Петухи молча терпели, охая, и после окончания «тренировки» уползали к себе под нары, потирая ушибленные места и вывернутые конечности.
Над петухами проводили какие‐то странные медицинские эксперименты. В понедельник сразу двое бакланов решили поставить себе шары. Так называют обточенные пластмассовые шарики, который зэки загоняют себе в крайнюю плоть как бы для усиления сексуальной привлекательности. Несмотря на абсурдность – ибо никто не мог рассчитывать увидеть женщину ранее, чем через три года, а то и пять лет, – занятие это было очень популярным.
Для того чтобы вставить шары, нужно провести довольно рискованную хирургическую операцию. Требуется надрезать крайнюю плоть, загнать внутрь шарик, после чего для заживления засыпать рану стрептоцидом. Шарики уже были выточены, нашлось и свежее лезвие – однако стрептоцида не оказалось. Тогда бакланы взяли петуха, вставили ему кляп в рот и, крепко держа вдвоем, прижгли в нескольких местах руку сигаретой. Несчастный извивался, плакал и мычал от боли. Во время медицинского обхода он тряс обожженной рукой перед фельдшером и получил‐таки стрептоцид, который тут же пошел в дело – не на ожог, конечно, а на засыпку бакланских хуев.
Самое отвратительное начиналось после отбоя. В противоположном от пещеры урок углу стояла шконка, на которой никто не спал – пусть камера и была переполнена. Каждый вечер это и без того темное место занавешивалось одеялом. Туда залезал урка, ломы вытаскивали из‐под шконок для него петуха и отправляли «в будуар». Через какое‐то время урка выползал, шел мыться под кран, а его место занимал другой. Наверное, это длилось долго, я засыпал до завершения оргии – или, вернее, изнасилования.
Самое неприятное, что никто из троих или четверых петухов в камере не был геем. В петухах оказались обычные парни, попавшие под нары за нарушение зэковских правил. Один из них украл сигареты у сокамерника, другой проигрался в карты уркам. Урки предложили ему сыграть даже не на деньги, а «под интерес» – в переводе с жаргона это означало не «просто для интереса», а как раз «на секс», чего парень не знал. Он согласился, конечно, проиграл – и сразу же получил предложение, от которого отказаться уже было нельзя.
Среди петухов был и мой земляк из Самары – молодой парень с квадратной дырой в черепе. Дыра была последствием аварии на мотоцикле и трепанации. Из-за нее парень не смог пройти тюремного обряда «прописки», что навсегда определило его место в иерархии, а также и в камере – под нарами.
Прописка была важным тюремным ритуалом, который и создавал первичную иерархию. Название было заимствовано из советских законов, однако сам ритуал был гораздо древнее и уходил своими корнями куда‐то в племенное прошлое предков – туда, где каждый юноша проходил обряд инициации. Это было испытание новичков на выносливость и сообразительность – а также принадлежность к уголовному миру. И, как первобытная инициация, это было еще и зрелище, за которым следила вся камера.
Прописку устраивали раз в неделю, ей подлежали все новоприбывшие – в возрасте до 42 лет. На правах племенного совета старейшин урки командовали ритуалом. Как и настоящий обряд инициации, прописка начиналась с назначения нового имени. Новичок залезал на верхние шконки и через окно кричал: «Тюрьма-тюрьма, дай кликуху». Сначала из соседних камер кричали: «Козел», «Петух» и еще какие‐то обидные прозвища. Рано или поздно подбиралась приличная и подходящая кликуха.
Следующим испытанием был тест на сообразительность. Подобно тому, как Сфинкс ставил загадки перед путником, новичку задавались вопросы, ответы на которые могли стать не менее роковыми.
– Ты идешь по пустыне с кентом (другом). Вдруг кента кусает змея – прямо в хуй. Чтобы спасти его, надо срочно отсосать яд. Что будешь делать?
(Правильный ответ: Какой он мне кент, если я буду у него хуй сосать?)
– Ты жених на свадьбе. Что будешь пить: вино или водку?
– Водку, – отвечает испытуемый.
Ему наливают полную пол-литровую кружку воды:
– Тогда пей.
Вопрос повторяют.
– Вино.
Ему снова наливают кружку воды:
– Пей.
Вся камера смеется, глядя, как он давится и через силу глотает. Еще одна кружка, и вода уже булькает у него в горле.
– Что будешь пить?
– Откупаюсь.
От любого вопроса можно откупиться за пять воркушек – крепких ударов ладонью, сложенной ковшиком, сзади по шее. Бьют громко и сильно, парень морщится, его толстая шея краснеет.
Правильный ответ: «Жених на свадьбе не пьет». Это архаичное правило уже давно в России не соблюдается – но память о нем почему‐то сохранилась в тюрьме.
С этим парнем уже все ясно, он не отгадает ни одной из загадок, и бить его по шее дальше неинтересно. Наступает время последнего испытания – на смелость. На пол ставятся шахматы.
– Залезай на шконку и прыгай.
Парень молчит от страха. Шконка высотой метр семьдесят, неудачный прыжок с нее на ровный пол уже грозит переломом лодыжек. Прыжок на шахматы – верное увечье.
– Откупаюсь.
Но, оказывается, от этого испытания воркушками откупиться нельзя. Урки предлагают:
– Мокрым полотенцем по жопе пять раз. Но только по голой.
Парень, кажется, догадывается, что «голая жопа» – это приглашение в петухи. Он соглашается прыгнуть.
Забирается на шконку, ему завязывают глаза.
– Прыгаешь на счет три. Раз. Два. Три…
Парень мнется, стоя на шконке на корточках. Руки, которыми он держится за шконку, дрожат.
– Прыгай мигом, босяк!
– Аааа, нах все!.. – с воплем он срывается вниз – и падает в одеяло, которое вовремя успели растянуть четверо зэков. На этом прописка закончилась.
Второму кандидату выпало испытание пожестче – щуплый малый с белесыми глазами чем‐то не понравился уркам:
– Прыгнешь с верхней шконки – тебе яйца привяжут. Или откупайся: проползешь под нарами, считай прошел прописку.
Именно так попал в петухи мой самарский земляк – вылезти из‐под нар ему уже не дали.
Веревкой, сплетенной из нескольких слоев ниток, парню перетянули мошонку, привязав второй ее конец к шконке. Сокамерники наблюдали за приготовлениями с молчаливой серьезностью, как если бы кто‐то собирался повеситься. Парню завязали глаза – и тут же лезвием перерезали веревку и кинули на пол матрац. Висевшее в камере напряжение сразу спало.
На счет «три» парень прыгнул. Он стукнулся всеми конечностями о хилый матрас и тут же вскочил, схватившись за яйца. Счастливец явно не мог поверить, что они остались на месте. С явным неудовольствием урки объявили, что обряд пройден успешно.
В общей камере все процессы протекали «по Дарвину», и не было ничего бесполезного и лишнего. Камера как бы находилась вне времени и пространства – посреди большого индустриального города это был остров, населенный племенем первобытных туземцев. Здесь существовали свои вожди, шаманы, парии, действовали свои законы, культы и ритуалы. Пусть они и казались совершенно иррациональными, но в действительности все было создано методом естественного отбора, и ничего нельзя было изменить. Насилие устраивало насильников, рабство устраивало рабов.
Между тем мои отношения с урками оказались довольно напряженными. Сразу после появления в камере урки позвали меня в свою нору на обычный разговор – выяснить, кто, откуда, какая статья.
– Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй…
После этого с полчаса я читал лекцию о тоталитарном режиме, демократии, правах человека и диссидентах. Урок лекция вроде бы удовлетворила, меня даже угостили парой сигарет. Я посчитал, что на этом они оставят меня в покое – и ошибся.
На следующий день урки снова вызвали меня к себе. Один из них – худой, похожий на туберкулезника парень, с золотой коронкой на переднем зубе, фиксой, признаком принадлежности к высшей касте, – предложил сыграть в карты. Я, конечно, отказался, хотя он и был не по‐хорошему настойчив. Сажать играть с собой фраера урки стали бы только тогда, когда хотели таким вполне законным образом получить что‐то из его имущества.
Фиксатого отказ разозлил, уже на прогулке он как бы походя задел меня пару раз плечом. После чего ни с того ни с сего объявил, что мне тоже требуется пройти прописку. Я возразил, что прописку надо проходить тем, кто попал в камеру с воли, я же сижу третий месяц.
– А тебя никто не спрашивает. В Самаре не проходил, значит, здесь пройдешь.
Не знаю, чем бы это закончилось, но в четверг с утра внезапно появился ДПНСИ, забрал меня из камеры с вещами и повел в другой корпус.
– Как ты в этой камере оказался? – спрашивал он меня, и по его взмыленному виду можно было догадаться, что я попал в общую камеру по чьей‐то ошибке, и похоже, что этот кто‐то даже получил по шее.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.