Электронная библиотека » Виктор Давыдов » » онлайн чтение - страница 36


  • Текст добавлен: 11 ноября 2021, 10:00


Автор книги: Виктор Давыдов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 36 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

На всякий случай во дворике мы с Бородиным обнялись на прощание – если завтра меня уже там не будет[91]91
  После освобождения Бородин продолжит свои изучения Библии и к политике, как, впрочем, и раньше, отношения уже не будет иметь.


[Закрыть]
.

Прошла прогулка, за ней и ужин, наступил вечер – а кто выиграл счастливый билет, было не известно.

Могли освободить Васю Мовчана – то есть Вася уходил точно. Зоя Ивановна что‐то знала, и Вася явно по этой причине надолго завис у нее в процедурке. Последнее свидание проходило в экзотическом орнаменте из разноцветных таблеток, которые влюбленная лейтенант МВД раскладывала зэкам, и под звук кипения шприцов. Перед уходом, уже по‐зимнему одетая, Зоя остановилась у двери и несколько секунд сквозь сетку глядела на дремлющего Васю. Что там было в щелочках заплывших глаз, с расстояния не читалось.

Вечером дежурила Ида, она быстро всех подсчитала, провела оправку, после чего просто заперлась в процедурке. Ничего не происходило. В камере повисла душная предгрозовая тишина. Если с утра каждый радовался тому, что должен был получить выигрышный билет, то к вечеру в головы достучалась арифметика и объяснила, что семеро из одиннадцати останутся тут.

На ум пришел «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева. О повешении речь не шла, но семь человек к ночи останутся в камере – и будут чувствовать себя примерно так же, как андреевские персонажи после приговора.

Ожидание радости сменилось готовностью сопротивляться катастрофе.

Сдался даже Астраханцев, который размотал свой матрас и на нем улегся – правда, не снимая тапочек. Только Галеев, который психологическими тонкостями не страдал, продолжал маршировать в проходе в своей кепке, как санитар – если только к вечеру он не сделался «прапорщиком».

Единственным нормальным человеком, который был на подъеме, оказался зашедший в гости Егорыч. Человек поставил целью умереть в тюрьме и не жизнью, а смертью доказать свою правоту. И все же он искренне радовался, что освобождается другой политзаключенный. Чего в этом было больше – редкой способности сопереживать чужой радости или наивной веры в торжество справедливости – я так никогда и не узнал.

Своей уверенностью Егорыч заражал. Пошел процесс «завещания» имущества – как положено в тюрьме, освобождавшиеся раздавали свои пожитки сокамерникам. Я предложил Егорычу теплое белье – но оно ему оказалось узко, сам он положил глаз на туфли. Их мне удавалось отстоять на всех шмонах, ибо издали они были похожи на обычные тапочки.

Освобождение из тюрьмы в чем‐то следует сценарию тибетской «Книги мертвых». Умерший еще присутствует и наблюдает за всем – но его имущество уже становится объектом дележки наследников.

Вслед за нами цепная реакция перешла и на других зэков. Все начали примеривать чужие пижамы, менялись, чтобы определить, что кому подходит. Вмиг камера превратилась в какое‐то подобие предбанника, где все раздевались и обменивались тряпками – пусть это и было каким‐то театром абсурда, ибо никто точно не знал, то ли он оставит свою одежду другому, то ли чужая одежда достанется ему.

В суете переодеваний никто не заметил, как у двери возникла Ида с листочком бумаги в руках. По нему она прочитала фамилии почему‐то по обратному порядку алфавита:

– Мовчан,

– Захряпин,

– Давыдов…

После этого я ничего не слышал – обнимался с Егорычем, Шатковым и с кем‐то еще. Моментально собрал книги, тетради записей – их во избежание шмона на всякий случай засунул за спину за пояс. В качестве «наживки» оставил в руках только блокнот. В нем как раз была самая важная информация – имена и адреса политзэков. Но за блокнот я не беспокоился: все записи были там зашифрованы довольно сложным образом.

Далее в обратном порядке начало раскручиваться то же кино, которое крутилось ровно два года назад. Под охраной санитара, с замыкающей Идой, мы спустились по стальной лестнице на улицу. Несмотря на трескучий мороз, никто даже не подумал накинуть ватник, и это была даже не эйфория, а символический акт разрыва с несвободой, атрибутом которой был грязный зэковский бушлат. Проходя мимо окна Пятого отделения, я увидел там Колю Бородина. Как обычно, он сидел с ногами на койке и выписывал английские слова из толстого словаря Мюллера. Простучать Колю было некогда – санитар и Ида нас торопили.

Прошли в главный корпус СПБ, где в коридоре на полу уже стояли мешки с одеждой. От них противно пахло пылью и плесенью. Мы переоделись, санитар неосторожно оставил нас на пару минут одних. За это время я углядел висящую стенгазету для персонала – и содрал с нее фотографию, сделанную некогда на швейке. Вплоть до самого конца СССР эта фотография была единственной из известных, сделанных внутри СПБ.

Неожиданно в коридоре показалась Бутенкова. Само ее присутствие в СПБ в десятом часу вечера было явлением неправдоподобным. Бутенкова не стала скрывать, что пришла «проводить» меня.

Впервые я видел ее вблизи. Сразу вспомнились слова несчастного Турсунова: «корова с золотыми зубами». Она была полной, пегой, с круглым и вполне добродушным лицом. Позднее, глядя на фото веселившихся компаний эсэсовцев в Аушвице, я видел тоже такие же добродушные и даже смеющиеся лица. По «моде» СПБ тесный белый халат обтягивал еще более узкую униформу – юбку и китель. Под ними виднелись сапоги – ничуть не офицерские, а явно импортные и модные, на высоком каблуке. От золота – очки, зубы, серьги, перстни – рябило в глазах даже в неярком освещении в коридоре.

Она начала со своей заезженной пластинки «Как себя чувствуете?», потом понесла нечто невнятное. В хаосе эмоций я с трудом пытался понять смысл ее слов – складывалось в нечто, напоминавшее беседу гестаповского офицера с Фрейдом, когда тому выдавали разрешение покинуть страну. Гестаповец предложил Фрейду подписать некую бумагу, в которой говорилось, что «власти обходились со мною почтительно, и я не имею претензий к существующему режиму». По этому поводу Фрейд задал вопрос: «Нельзя ли добавить, что я могу каждому сердечно рекомендовать гестапо?» Что‐то подобное вертелось и у меня на языке, но обижать женщину на прощание не хотелось. Стоило помнить, что только благодаря ей – вернее, ее боязни гласности и еще некоторым замыканиям в голове, – меня не убили.

Далее уже с одним санитаром мы отправились за ворота СПБ. На вахте всех снова посадили в странный предбанник, где два года назад вместе с другими зэками мы ожидали допуска в ад. По привычке все сразу расположились надолго, но не пробыли там и пяти минут. Время неожиданно полетело быстро. Одного за другим – уже бывших – зэков проводили через вахту со стандартными «Фамилия, имя, отчество? Год рождения? Статья?»

За спиной хлопает дверь. Свобода.

Еще нет. Всех усадили в среднего размера автобус, предназначенный для сотрудников. Здесь уже сидели сопровождающие – медсестры СПБ, которые должны были довезти нас до места и сдать в психбольницы.

Аэропорт оказался маленьким и типично советским. Какой‐то ржавый турникет на входе, пол был неровно уложен грязной плиткой – с улицы люди приносили снег, который тут же превращался в мокрую грязь.

Все время не оставляло чувство чего‐то необычного в поле зрения, но это была не толпа, не аэропорт и даже не женщины. Потом догадался – дети. Все три года я не видел детей.

В самолете уже не юная стюардесса, обернутая серым пуховым платком на бедрах, разносила на подносе кислые леденцы. Пассажиры зачем‐то набирали их горстями – ну, да, а почему бы и нет, если бесплатно?

Самолет покатился по взлетной площадке, поревел и взлетел. Прощай, Благовещенск, тебя я больше не увижу.

Сопровождавшей оказалась вроде бы незнакомая медсестра из Второго отделения. Возможно, она была всего года на три – четыре меня старше. Проснувшись утром под Красноярском, я все же вспомнил, где ее видел. Это была «любовь» Астраханцева из Пятого отделения – незаслуженно пострадавшая от его любовных пассов Джульетта.

Джульетта вела себя сначала довольно скованно – что было неудивительно. Вероятно, она получила некие строгие инструкции. Периодически просыпаясь в полете, я всякий раз видел ее недреманое око.

В Красноярске нам предстояла пересадка, причем долгая – до самого вечера. Позавтракали в кафе аэропорта, и никто никогда в аэропорту Емельяново не ел с таким аппетитом сосиски с засохшей гречневой кашей, как я.

Допивая чуть теплый растворимый кофе из граненого стакана, вспомнил деталь освобождения из Владимирской тюрьмы Юлия Даниэля. Тот попросил остановить машину у придорожной забегаловки выпить кофе и, отпив глоток, сказал:

– Вкус свободы.

Интуиция поэта не подвела – тот горько-кислый вкус дешевого растворимого кофе был вкусом нашей свободы. Сам Даниэль испил ее до дна: свою следующую жизнь он провел в тусклом городишке Тарусе, не имея права жить в Москве.

Да, это была почти свобода. Никаких «руки за спину», или «встать лицом к стене». К полудню Джульетта заскучала и предложила пройти прогуляться по сосновой роще возле аэропорта. Я бросил сумку в зале ожидания, мы пошли гулять по снежным тропинкам среди высоких деревьев. Если бы кто‐нибудь посмотрел со стороны, то, наверное, подумал бы, что гуляет влюбленная парочка – на самом деле по лесу в одиночестве бродили медсестра психбольницы и особо опасный сумасшедший.

В самарский аэропорт Курумоч мы прилетели ближе к полуночи. Там что‐то, как обычно, не сконтачило – нас никто не встречал. Мы отправились в аэропортовское отделение милиции, стоявшее рядом с аэропортом. Пока Джульетта вела переговоры с МВД, я сидел в коридоре, где висел телефон-автомат. Он оказался городским и работал без двушки. Набрал номер родителей, трубку взяла мама, она тут же расплакалась, говорить было невозможно – и мне тоже.

Потом появился милицейский уазик, в его холодном чреве пришлось проехать почти 50 километров до города (сопровождавшая устроилась рядом с водителем в кабине в тепле). В приемном отделении психбольницы – также вместе с милицией – сидела какая‐то женщина. Она была в ступоре, не двигалась и не отвечала на вопросы. Моя сопровождавшая, уже вымотанная суточным перелетом, со скандалом заставила дежурного врача оформить меня первым, после чего исчезла, не сказав «до свидания». Впрочем, снова свидеться в Благовещенске было бы кошмарной перспективой.

В Первом отделении психбольницы меня тут же отправили в его «буйную» половину.

Медсестра была уже сонной – и злой из‐за доставленного беспокойства. В огромной палате без двери все вроде бы спали. Я положил под хилую подушку книжки, перед сном зашел в туалет. То, что увидел там, сразу напомнило Третье отделение – те же толчки, слой жидкой вонючей грязи на полу. По ней в одних носках бодро хлюпал какой‐то молодой сумасшедший.

– Закурить есть? – спросил он.

Вырваться из круга загаженных толчков, сумасшедших и грубости не получалось никак.

Часть IV

Глава I. Самарская психбольница

Наутро первым делом меня вызвал заведующий Первым отделением – невысокий мужчина с тонкими сжатыми губами. В СПБ он органично выглядел бы начальником одного из «лечебных» отделений. У себя в отделении он точно так же легко колол сульфозин пациентам за нарушения режима, как и его коллеги в СПБ. Дежавю было еще более сильным из‐за того, что в беседе все вопросы касались только уголовного дела и не имели к психиатрии никакого отношения. К счастью, наша первая беседа стала и последней. Позднее, встречаясь в коридоре, он только еще сильнее сжимал губы и делал вид, что меня нет.

Уже часам к одиннадцати появился Вулис. За семь лет, пока мы не виделись, Ян Абрамович как будто не изменился ни на йоту. Та же шкиперская борода, та же трубка, та же обтекаемая манера разговора – когда любую фразу можно было принимать «как знаешь». В кабинете Вулис задал всего несколько общих вопросов – его привычка особо не разговаривать в стенах тоже осталась прежней, так что не удивила. Вулис приказал перевести меня в «спокойную» половину отделения.

От «буйной» «спокойная» часть располагалась через прихожую с улицы. Переходя через нее с книжками и еще каким‐то скарбом в охапку, я неожиданно наткнулся там на своего друга по Казанской СПБ Толю Черкасова. Это уже было странно, еще страннее было то, что Черкасов почему‐то держал в руках лыжи.

Толя дал всем странностям объяснение. Из СПБ его привезли еще осенью 1981 года, через год суд снял с него принудлечение, и с того момента юридически Черкасов был вроде бы свободный человек. Однако выписать его не могли, для этого требовалось, чтобы мать подписала необходимую бумажку, что та делать отказывалась. Я видел ее позднее, женщине было уже далеко за восемьдесят, и она явно плохо понимала, где право и лево – и даже то, что дома Черкасов мог бы за ней ухаживать. Ситуация была смешной: невменяемая мама не давала разрешение вменяемому сыну вернуться домой из психбольницы.

Черкасову это надоело, и он просто из психбольницы сбежал. Воспользовался для этого разрешением кататься на лыжах по воскресеньям рядом с больницей (этим удовольствием пользовалось от силы два – три человека из всего отделения). Позднее надзиравшая за «лыжниками» медсестра рассказывала:

– Я вижу их снизу на холме. Вдруг Черкасов пропадает. Ну я забеспокоилась – вдруг у него что‐то с сердцем. Поднялась наверх – а он машет мне рукой издалека.

Черкасов, сняв лыжи, просто сел на трамвай и отправился домой. Эта история объяснила не совсем понятный разговор по телефону между заведующим отделением и Вулисом, происходивший как раз когда я беседовал с заведующим во врачебном кабинете. Завотделения на высоких тонах просил отправить к Черкасову «чумовозку» с милицией – и был сильно удивлен реакцией Вулиса:

– Как выписывать?..

Человек явно не понимал того, что знал Вулис, и что между моим прибытием в отделение и выпиской Черкасова была связь. Чекистам компания антисоветчиков в одном отделении психбольницы была не нужна.

Черкасов явился вернуть казенные лыжи, я же по нараставшей чувствовал дежавю, возвращавшее меня в семидесятые. Первым человеком, которого увидел в коридоре «спокойной» половины, был шахматист Саша Рязанов – он тоже меня узнал. Рязанова еще больше мучили «голоса». Он расплылся, замкнулся, отказывался играть в шахматы. Если уговаривали – то редко, когда мог доиграть партию. Большей частью бродил в коридоре от неусидчивости – он получал уже галоперидол – и часто мотал головой, похоже, отбиваясь от «голосов».

Самарскую психбольницу построили еще в конце девятнадцатого века – и Первое отделение было одним из двух изначальных зданий больницы. Позднее заведение пустило корни и дало множество побегов в виде других отделений, кухни, прачечной и еще чего‐то. Оно обросло кирпичными стенами по довольно обширному периметру. Присутствовали и ворота – хотя чисто символически, ибо они никогда не закрывались. Внутри же были разбиты цветочные газоны и росли кусты сирени, обильно зацветавшие весной.

При последующем расширении психбольницы у земства – вполне по российской парадигме – не хватало денег, строительство больницы спонсировали предприниматели. Наибольшую сумму выделила семья купца Александра Курлина.

Ее пожертвования были не совсем бескорыстны: Курлин был наследником богатой семьи, но страдал от душевной болезни, так что периодически и сам поселялся в психбольнице, это был его второй дом (возможно, там он и умер в 1914 году). Городской дом Курлиных сегодня – музей, один из архитектурных памятников Самары, уникальное красивое здание, выстроенное учеником известного архитектора Федора Шехтеля в стиле модерн. Курлин вовремя умер до революции, его вдова позднее покинула Самару и жила до 1973 года в комнатке в одном из арбатских переулков в Москве.

Сам дом в советское время, как часто бывало с особняками, приобрел кровавую историю. Сначала в его подвале расстреливали чехи, потом чекисты – и подвальные стены музея до сих пор испещрены пулевыми пробоинами.

Первое отделение самарской психбольницы имело форму буквы «П». Левая половина считалась «буйной», правая – «спокойной». Палаты стояли без дверей – их сняли в советское время, от дверей сохранились только петли – и все пространство палат было забито под завязку, кровати стояли друг к другу впритык. Единственное отличие от СПБ заключалось в том, что тут в каждой палате еще было несколько тумбочек.

Верхняя часть «П» была отведена под палаты, «комнату свиданий» – посетители допускались каждый день после пяти вечера, – кабинеты врачей и медсестер, в углах располагались столовые. В правой стороне стоял еще и телевизор, впрочем, повсюду ставили и койки. Обычно на них клали алкоголиков, срочно доставленных в «белочке».

Эти буянили, громко ругались и все время порывались сбежать от чертей, которые их донимали – зеленые черти, оказывается, обитали не только в Находке, где воевали с Борей Гончаровым. Алкашей привязывали, их кололи аминазином, ставили «под систему» с физраствором.

Как‐то пришлось наблюдать неправдоподобную сцену – похожую на приквел «Матрицы». Высокий рыжий кудрявый парень, внешне напоминавший актера Костолевского, в делирии сорвался с вязок и стремительно полетел в нижний тупик «П». Коридор заканчивался крепкой дубовой дверью, за которой располагалось судебно-психиатрическое отделение. Кто‐то из пациентов подставил рыжему подножку, тот упал, но тут же подскочил, как мячик, – и понесся головой вперед в дверь. Громкий удар – дверь разваливается на две части, рыжий падает на пол.

Алкоголика снова привязывают, на лбу у него, как ни странно, всего лишь шишка и царапина. Верхняя половина дубовой двери девятнадцатого века вышиблена напрочь, нижняя осталась висеть на замке. Если бы что‐то подобное я уже не видел в СПБ, то сильно бы удивился фантастической способности человеческого организма выживать.

Рыжий пришел в себя через пару дней, а еще через две недели его выписали. Его койка, впрочем, оказалась «несчастливой». Позднее на ней лежал настоящий параноик – молодой парень из татарской деревни. Когда я неосторожно проходил мимо, он схватил меня за руку. Глаз у парня не было – вместо них зияли бугристые окровавленные бельма.

– Меня надо убить! Убей меня – я зло! – умолял параноик.

Глаза он уничтожил себе сам, втирая в них стекло и тлеющий пепел.

Тем не менее гораздо больше проблем, чем параноики, создавали вроде бы вполне спокойные соседи по палате. В тумбочках каждому приходилось ровно по одной четверти пространства, чтобы положить свое имущество. Расслабившись после рабочего отделения СПБ, где краж в принципе не было, я тоже вначале клал туда все, что получал от гостей. Быстро выяснилось, что зря.

Сначала пропал крошечный флакон импортного одеколона – его украл и выпил сосед-алкоголик. Потом исчезло миниатюрное издание Сидура, еврейского молитвенника, – сделал это уже другой человек. Скорее всего, это был парень, косивший от армии – кроме психиатров он явно общался и еще с кем‐то. Об этом заставляла подозревать его привычка всегда пристраиваться рядом – как только призывник видел, что я с кем‐то разговариваю. «Агентурная сеть в сумасшедшем доме» звучит как бред – в советской парадигме, наоборот, это было вполне нормально. КГБ не присутствовал разве что только в родильных домах. Недаром 11‐й отдел Пятого управления КГБ занимался именно тем, что сегодня они гордо именуют «идеологической контрразведкой в медицинских учреждениях».

Жизнь в психбольнице была чем‐то переворачивающим мир с ног на голову. Я провел два года с людьми, официально признанными «особо социально опасными душевнобольными», и хоть таких в СПБ, действительно, было полно – но в обычной психбольнице гораздо чаще приходилось держаться настороже.

Впрочем, и здесь присутствовали интересные «свои» люди. Одним из них был молодой, но уже известный тогда в Самаре художник Валерий Шебуняев. Он сидел на «принудке» и соответственно вел жизнь, сообразную «принудчикам». Пропускал завтрак, вставал поздно, после чего сразу шел в туалет чифирить – там обитали принудчики, вечно сидевшие с «Беломором» в зубах на корточках, как птицы на проводах. После чего Шебуняев запирался в выделенной ему «комнате художника» – и писал копии картин» Боттичелли и Рафаэля, причем неплохо.

На воле Шебуняева я не знал, его «обнаружила» знакомая художница, пришедшая ко мне на свидание.

– Валера, и ты здесь? – удивилась она.

По умолчанию почему‐то считалось, что в психбольнице интеллигент может оказаться только по политическим причинам. Это было совсем не так. Шебуняев сидел за очень жестокое преступление – в «белочке» он зарубил отца топором.

Вообще‐то за это Шебуняев должен был бы отправиться в СПБ. Однако в его деле имелось обстоятельство, весьма смягчавшее вину: у Шебуняева была богатая жена. Если точнее, то теща – директор крупного гастронома. Она наверняка и выкупила зятя у Вулиса.

Как остроумно высказался один из частых обитателей Первого отделения, толстый еврей лет тридцати, Илюша, в психбольницу «Буняева устроили икра и сервелат». На правах пушкинского юродивого Илюша мог позволить себе говорить правду. Навещая Шебуняева, и жена, и теща приносили с собой неправдоподобно огромные сумки с икрой, балыком, осетриной и кольцами краковской колбасы – что позволяло Шебуняеву полностью игнорировать больничные овсянку и манку.

Вначале я вообще не понимал, как Шебуняеву удается уничтожить такие объемы еды – если учесть, что Валера был худ. Потом догадался: он обменивал деликатесы у санитаров на водку.

Илюша же отлеживался в психбольнице со стратегической целью. У него была третья группа инвалидности по психиатрии, но Илюша обладал и голубой мечтой – получить вторую, за которую платили рублей на двадцать больше и еще при жизни давали отдельную квартиру. Его навещало какое‐то бесчисленное количество родственников, являвшихся в психбольницу, как будто сходя прямо со страниц книг Шолом-Алейхема. Все они были литваками, спаслись от гибели в Самаре во время войны, разговаривали с акцентом, часто вставляя слова на идише.

За каждым была история, которую никто никогда не рассказывал, и она прорывалась лишь оговорками. У кого – депортация после советской оккупации, у кого, наоборот, служба в НКВД, кто‐то уходил пешком от наступавших немцев уже в 1941‐м – а вдоль дороги валялись кучи брошенного имущества – инструменты, швейные машинки, целые подводы скарба.

Поедая принесенную селедку под шубой, Илюша жаловался родственникам на Вулиса, который не давал ему вторую группу. Илюша грозил писать жалобы высшему начальству вплоть до Андропова. Один из посетителей, пожилой сухонький реб Шимон, как «правильный еврей», Илюшу одергивал:

– Илюша, ти правды хочишь? Так тибя тоже в тюрьму посадят, – и указывал на меня пальцем.

Другим «удивительным соседом» – по тексту популярной советской песни – был пациент, с которым мы спали бок о бок. Наши койки были поставлены вплотную. Я долго не обращал на него внимания, ибо сосед никак себя и не проявлял. Это был пухлый круглолицый мужичок, который сутками валялся на кровати, скрестив руки на груди, и только улыбался в потолок загадочной улыбкой.

Правда, одну особенность за соседом нельзя было не заметить. Каждый день его навещала женщина, вернее, две, и четко по расписанию: по четным дням жена, по нечетным – любовница. Обе они были как из одного яйца, русые славянские красавицы, чуть полноватые – но в 1983 году и красота имела иные стандарты.

Наконец, сосед как‐то подал голос. Заметив у меня в руках том Шопенгауэра, недавно вышедший в серии «Философское наследие», он неуважительно махнул рукой и заявил:

– Да все это я читал. И Шопенгауэра, и Ницше – ничего они не поняли…

В анамнезе сосед был таксистом. Потом жена, работавшая в торговле, устроила его себе же на голову на очень выгодную работу – принимать бутылки. Казалось бы, что может быть унизительней, чем сидеть в телогрейке в холодном сарае и ругаться с бомжами из‐за трещин на горлышке? Однако такая работа в СССР была на порядок выгоднее, чем должность программиста в стратегическом «почтовом ящике» – хотя бы по доходам, ибо приемщик бутылок имел примерно раза в три больше.

Как это делалось, я так и не понял – наверное, поэтому я и не был «советский человек», – но из сарая сосед выносил пачки денег, которые расходовал только на две цели. На женщин и книги, которые покупал по безумным ценам на полуподпольном книжном рынке, работавшем по воскресеньям в дачном поселке под Самарой.

Кроме того, как полагалось всякому богатому русскому человеку, он пил. В итоге философия и водка слились воедино, в голове соседа сложилась какая‐то странная идея о том, что мир – это зло, спасти от которого человечество сможет только он. Что он и сделал – вернее, попытался.

– Я собрал в себя весь мир. И тут же читаю в газетах – начались разные катаклизмы, землетрясения, извержения вулканов…

Для завершения процесса спасения требовалось мир, то есть себя, уничтожить. Сосед заперся в квартире, привязался к кровати и облил все бензином. Чтобы не было больно, выпил бутылку водки из горла. Зажечь спичку уже не удалось – жена вовремя вызвала «чумовозку». Сосед остался жив, мир тоже – если бы я знал, что через год мне придется получить еще один пинок от КГБ по его вине, то слушал бы его бредовые монологи не так спокойно.

На день рождения Ленина в 1984 году, совпавший с Пасхой, сосед попытается поджечь дом-музей Ленина в Самаре. На месте останется факел из рубашки, пропитанной керосином, ну, а первым подозреваемым, конечно, стану я. До тех пор, пока пиромана, наконец, не вычислят и не арестуют, я буду сидеть под плотным колпаком КГБ. Потом же сосед сделает невозможное – перепрыгнет через забор и колючую проволоку судебного отделения психбольницы и растворится в пространстве. Когда его поймали снова и поймали ли вообще, я так никогда и не узнаю.

Родители приехали в первый же день, мама сидела и только плакала. Отец стоял, мы поздоровались сухо. Оба понимали, что его трехлетнее молчание было поступком неверным.

Стали навещать и друзья. Более всего удивило появление одноклассника и друга Аркаши – c ним мы редко общались до ареста. В школе Аркаша был классический раздолбай – в его аттестате шли сплошные тройки, и лишь только за физкультуру стояла твердая пять. Аркаша был отличный гимнаст, его коронным номером на перемене было:

– Давайте покажу рондат-фляк с поворотом?

Разбегался по коридору, взлетал в воздух, делал там два поворота – и четко вставал на ноги.

Мамой Аркаши была миниатюрная учительница английского языка Фридочка – папа же был столь же миниатюрен, но украинец. Уже тогда я не понимал, как этой паре удалось прожить двадцать лет и завести двух детей – не столько из‐за этнических различий, сколько из‐за разницы темпераментов. Фридочка была оптимистичным холериком, тогда как ее муж – авторитарный меланхолик.

В конце концов, разница дала себя знать, и родители развелись. Аркаша окончил техническое авиационное училище – это освобождало его от армии – и стал техником по вертолетам. Работа была тяжелой, грязной и не имела перспектив. В 1980 году старший брат Аркаши под самый занавес эмиграции успел уехать в Израиль, Аркаша вместе с мамой тоже собрались к нему. И оба сразу попали в отказ.

Для получения выездной визы требовалось согласие всех родственников и членов семьи – Аркашин отец был настроен категорически против эмиграции пусть бывшей, но жены.

В Самаре были и другие евреи, сидевшие в отказе примерно по тем же причинам. Так, генерал-майор медицинской службы, живший в Ленинграде, не давал разрешения уехать своему тридцатилетнему сыну-инженеру с семьей.

Отказники поголовно теряли работу, но как‐то крутились. Некоторые из них работали в загадочной госконторе по обмену электросчетчиков. Оказалось, что это хорошо оплачивается, там же работал и Аркаша.

Его же квартира стала эпицентром еврейской культуры в городе. Аркаша с Фридочкой обязательно справляли шабат, в Москве Аркаша познакомился с еврейскими активистами из хасидской синагоги в Марьиной Роще и привозил от них литературу. Особо ценным оказался учебник иврита, по которому начали учиться все – включая тех, кто уезжать пока никуда не собирался.

Обретя национально-культурную идентичность, Аркаша с энтузиазмом неофита занялся «обращением в еврейство» и всех знакомых, включая меня. Он подарил мне тот самый Сидур, который украли.

– Виктор Викторович, не хотите ли погулять? – приглашал заходивший в отделение Вулис. Я надевал казенное пальтишко, и мы бродили по снежным тропинкам, обсуждая философию и Уголовный кодекс.

Вне стен Вулис был достаточно откровенен. Он предлагал сделку. С моей стороны требовалось сидеть тихо, не делая никаких публичных заявлений, – в обмен Вулис обещал представить на снятие принудлечения через первые положенные шесть месяцев.

Как и во всяком контракте, в этом тоже присутствовал fine print. Если бы КГБ решил меня в психбольнице притормозить, то Вулис ничего, конечно бы, не сделал, кроме как развел руками. Вулис был главным человеком в психбольнице, но миром – в отличие от моего соседа – управлять не мог. Однако я не был в состоянии диктовать свои условия, меня вообще больше заботило, как бы не оказаться снова в СПБ. По опыту Егорыча я уже знал, что это будет «вечной койкой» – с отсидками и возвращениями и новыми отсидками надолго.

Видимо, совершенно в стиле еврейского юмора Вулис назначил моим лечащим врачом Александра Васильевича. Это был высокий и худой, как циркуль, тихий сумасшедший, который бродил по отделению с загадочной улыбкой Моны Лизы. Моной Лизой за глаза его и называли в отделении – даже медсестры. То, что с врачом что‐то не так, я понял уже в первую нашу беседу. Позднее старшая медсестра отделения Галя подозрения подтвердила.

– Знаешь, что у него в авоське? – спросила она.

На работу Александр Васильевич являлся всегда с мягким портфелем из кожзаменителя – обязательным атрибутом советского интеллигента – и обширной авоськой, в которой находилось нечто, завернутое в клочки газеты. В СПБ медсестры и врачи тоже уходили домой с такими авоськами – набитыми краденной из зэковской столовой едой, так что вначале я не придал этому значения.

– А там ничего, – удивила Галя. – Просто мятые газеты. Увидели, когда он их как‐то по полу рассыпал.

Галя была красивой молодой хохлушкой – брюнетка с ярко-голубыми глазами. С ней у нас сложились не очень понятные отношения. Дежуря в ночь, Галя запиралась со мной во врачебном кабинете, где мы долго болтали. Конечно, я понимал все пассы, но настолько приучил себя ожидать от людей в белых халатах плохого – вроде обвинений в попытке изнасилования, – что дальше массажа головы отношения не зашли.

После СПБ страх стал для меня шестым чувством. Все происходящее оценивалось с точки зрения потенциальной опасности. Если навестить приходил кто‐то, с кем давно не общались до ареста, то я больше отмалчивался – пока не запрашивал у друзей и не убеждался, что с человеком все в порядке и он не подослан КГБ. Если какой‐то псих ни с того ни с сего начинал скандалить и на меня орать, то я выжидал, выясняя, намеренно ли он это делает, либо налицо просто проявление психоза. Последнее было лучше – я хотя бы знал, что в таких случаях делать.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации