Автор книги: Виктор Давыдов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)
Глава X. Сибирь
Я умер 5 декабря 1980 года в свердловской тюрьме.
В медицинских терминах это была, конечно, не смерть – потеря сознания от обильной кровопотери.
Однако иллюзия умирания была столь сильной, что после возвращения «с той стороны» исчез страх смерти. Возможно, это было главным итогом действия, который оправдывал и предсмертное «отмирание души», и готовность умереть, и шрамы на руках.
День 21 ноября в Первом отделении СПБ сразу начался неудачно – приклеить таблетки мажептила к ириске не удалось, они тут же проскочили в желудок. Уже через час меня трясло и шатало, приходилось часто вставать с койки и шагать по камере, чтобы унять неприятный тремор, колотивший все тело.
Открылась дверь, надзиратель назвал мою фамилию. В это время обычно вызывали к дантисту, который лечил убитый в сызранской тюрьме зуб. Я уже шагнул за порог камеры и вдруг услышал грубое: «Куда пошел?! Собирайся с вещами!»
Первой мыслью было, что переводят в лечебное отделение. И тут на полу в коридоре я увидел мешок с одеждой, отобранной при прибытии в СПБ. Этап???
Раздеваться догола и одеваться пришлось прямо в коридоре. Неуклюже возясь с одеждой, я глянул в открытую дверь врачебного кабинета – он располагался как раз у двери отделения. Там увидел Идрисова, который тоже заметил меня и тут же отвернулся, показав, что ни на какие вопросы отвечать не намерен (медсестра быстро закрыла дверь кабинета).
Мы двинулись с надзирателем подземным переходом по тому же пути, по которому месяц назад я полз с вахты. Восприятие, отделенное от моего «я» туманной пеленой мажептила, видело весь путь как фильм, крутившийся в обратном порядке.
На вахте стоял тот же темно-зеленый уазик, ждали только меня. Внутри на узкой лавке примостился парень из Первого отделения по имени Коля, привезенный в СПБ временно на доизлечение, – он, видимо, симулировал на экспертизе, но все равно был признан вменяемым и отправлялся на суд. Там же в углу сидела и симпатичная пухлая девушка. Она сама ехала из СПБ, но смотрела на нас с затаенным ужасом, видимо, ожидая, что прямо в машине оба психа тут же набросятся на нее и грубо изнасилуют.
Это было смешно – замороженные нейролептиками «психи» сами еле могли двигаться. Как и по дороге в СПБ, больше всего меня беспокоило, чтобы не свалиться с лавки на кочках и поворотах. В этот раз мне удалось это лучше – я ни разу не упал.
Девушку отвезли в находившуюся неподалеку республиканскую психбольницу, Колю выгрузили у знакомого здания СИЗО-2, меня повезли куда‐то дальше. Как оказалось, снова в тюрьму, но уже в СИЗО-1 – самую старую тюрьму Казани, построенную еще в 1808 году. Повторяя конфигурацию Бутырки, СИЗО-1 имело крепостную архитектуру и несколько круглых башен.
Тюрьма была знакома по воспоминаниям Евгении Гинзбург. Там сидели арестованные во время Большого террора, и Гинзбург детально описала те самые камеры в башнях, где сидела сама во время следствия. В одной из них уже к концу дня – проведенного, как обычно, без еды и воды в привратке – в свою очередь оказался и я[71]71
Позднее Василий Аксенов был удивлен, когда я рассказал, что в башнях СИЗО-1 по‐прежнему сидят люди. Его можно было понять: поразительная стабильность советского тюремного мира вызывала когнитивный диссонанс. Проходили эпохи, начинались и заканчивались войны, умирали диктаторы (и появлялись новые), в космос летали корабли, были изобретены вертолет, телевизор и много чего другого – а в башнях казанской тюрьмы с 1808 года ничего не менялось. На этом мы подружились – все‐таки не всякий может пожать руку человеку, который сидел в той же камере тюрьмы, что и его мама.
[Закрыть].
Со сталинских времен там мало что изменилось. Единственным – и положительным – отличием было только то, что если при Гинзбург все камеры были забиты под завязку, то теперь пространство внутри башни было полупустым. На 12 шконок там приходились ровно 12 человек, так что никто не только не ютился под нарами, но даже не удосуживался залезть на «верхний этаж».
Оценив мой вид доходяги и выяснив, что приехал из СПБ, зэки быстро собрали что‐то поесть. Угощение было скудным, но «ужин» все равно занял много времени – челюсти, скованные нейролептиком, разжимались с трудом. Пока я заставлял себя ими двигать, к шконке подошел молодой зэк, тоже представившийся политическим.
Звали его Виталий Пустовит, ему было 23 года и, как он гордо сообщил, до ареста он состоял кандидатом в члены КПСС. Я ожидал услышать историю о какой‐нибудь подпольной организации «истинных ленинцев», но ошибся. Пустовит был лидером «Красных бригад» и террористом.
За пару часов Пустовит детально объяснил мне свою политическую философию. Он считал, что изменения в советском обществе будут возможны только тогда, когда оно выйдет из состояния сонного равновесия. Произойти это должно в результате терактов, желательно, взрывов и нападений на советских партийных и государственных начальников. В обосновании необходимости убийств Пустовит изложил базисные пункты философии западных «новых левых» и часто ссылался на Маркузе и Кон Бендита.
Одновременно он цитировал и Троцкого. Так, одним из методов политической деятельности он принимал троцкистскую концепцию «энтризма» – проникновения на руководящие посты в партийные и государственные организации. С этими целями он и собирался вступать в КПСС.
В 1960–1970‐е годы все эти идеи были вполне в духе левого политического дискурса и всерьез обсуждались в Париже, Берлине и Чикаго. Однако, как и всегда, левый дискурс находился на изрядной дистанции от реальности.
Пустовит смог сколотить «Красную бригаду» из четырех давних друзей. Внешне он был похож на комсомольского функционера средней руки – плотный, коренастый блондин в очках, – но в нем была сразу заметна харизма, категорически необходимая политику. Та самая напористая убежденность, которая позволяет манипулировать людьми, заставляя их совершать действия, никак не свойственные им самим.
«Террористы» сразу столкнулись с серьезной проблемой. В отличие от итальянских коллег, всегда имевших денежную и техническую поддержку из отдела «С» Первого Главного управления КГБ, у них не было ни оружия, ни взрывчатки. Все это можно было где‐то купить, но нужны были деньги. Недолго думая, «террористы» двинулись по пути, указанному русскими революционерами, – и занялись банальным разбоем, причем в его самой рискованной и малоприбыльной форме.
«Красная бригада» выслеживала богатых кавказцев, засидевшихся в ресторанах, на темной улице их били по голове металлической трубой со свинцовым набалдашником. После этого забирали часы, золотые перстни и деньги. Итогом «революционной деятельности» стало четверо покалеченных и один труп. Еще один человек находился в тот момент в коме, но вряд ли имел шанс выжить.
Однообразность нападений позволила оперативникам быстро выйти на бандитов. Как только выяснилась политическая составляющая дела, то немедленно подключился и КГБ, и теперь «Красную бригаду» ждали самые суровые кары – вплоть до смертной казни.
Пустовит это понимал и уже начал «косить», изображая на амбулаторной экспертизе сумасшедшего. В качестве «бреда» он выбрал вариацию теории Родиона Раскольникова: есть unter– и ubermenschen, последние имеют право убивать первых. Теперь он ждал направления уже на стационарную экспертизу и советовался со мной – как с «экспертом» по психиатрии.
Мне его «бред» показался малоубедительным – уж слишком рассудочно он звучал. Однако предложить что‐либо более «патологическое» я не мог. Как известно хотя бы из Ильфа и Петрова, переобуваться в воздухе и менять «бред» симулянту категорически противопоказано.
Мирную беседу с «террористом» прервал неожиданный вызов на этап. В тот момент в спешке я допустил серьезный прокол. Мы обменялись с Пустовитом контактными адресами, я дал адрес Любани, при этом не проследил, чтобы Пустовит адрес зашифровал. «Террорист» оказался плохим конспиратором и записал адрес в блокнот открытым текстом – что имело неприятные последствия.
Весной Любаня написала, что ее снова вызвали повесткой в прокуратуру. Думая, что это очередной допрос о диссидентах, Любаня, как обычно, повестку выбросила. На другой день за ней прислали машину и отвезли к следователю. Тот показал ксерокопию листа блокнота с ее адресом и потребовал, чтобы она «немедленно рассказала» о своих «преступных связях» с членами «Красной бригады».
Любаня, конечно, ничего не могла рассказать – ни о каких «бригадах» она никогда даже не слышала. Следователь целый час угрожал ей то одной, то другой карой и договорился до того, что ее «тоже расстреляют, как Пустовита». Любаня как раз затянулась сигаретой и закашлялась от смеха. Как дочь адвоката она знала цену таким угрозам.
Мне пришлось извиняться перед Любаней и подробно описать происшествие в подцензурном письме – в расчете на то, что, прочтя его, чекисты оставят свою обычную паранойю и примут правду за правду. Похоже, так и случилось, ибо больше Любаню по этому поводу никто не беспокоил.
Сам Пустовит ей не написал. Думаю, что к этому времени он уже сидел в камере смертников сызранской тюрьмы и писать ему о себе все равно было нечего[72]72
Дело казанской «Красной бригады» стало сюжетом документального фильма Игоря Каневского в серии «Следствие ведут знатоки» – как обычно, в довольно вольном изложении. Там Пустовита «перекрестили» из леваков в фашисты, а самой «Бригаде» добавили еще один труп – девушки, утопленной в каком‐то парке в пруду. Таким образом следствие словило сразу двух зайцев: отягощало вину «террористов» и «раскрывало» безнадежный «висяк» (заодно мимоходом спасая настоящих преступников, совершивших насилие и убийство).
[Закрыть].
– Шаг вправо, шаг влево считаются побегом. Конвой открывает огонь без предупреждения!
Снова долгое ожидание столыпина на железнодорожных путях. Сил не было, я просто уселся в снег, думая только о том, как бы не застудить почки. В тройнике вагона я отправил этапную селедку сидевшим в соседнем тройнике особнякам и получил от них неприятное известие. Столыпин ехал в сторону, противоположную Самаре, – в Свердловск[73]73
С 1991 года – Екатеринбург.
[Закрыть].
Не знаю, было ли это продолжением действия нейролептиков или шоком от новости, но, получив ее, я впал в состояние ступора. Этап на восток означал только то, что меня переводят в другую СПБ – но в какую?
Своими негнущимися мозгами я пытался сложить, как кубик Рубика, карту СССР. По ней получалось, что были три варианта: известная беспределом СПБ в Благовещенске, столь же кошмарная СПБ в Ташкенте и неплохая СПБ в Талгаре. Как обнаружилось позднее, нейролептики всего за неполный месяц сильно съели мозги. Иначе я помнил бы, что этапы в Среднюю Азию шли как раз через Самару – так ехал Солженицын, которого отправили в лагерь в Казахстан.
Из столыпина через конвойного солдата я отправил письмо Любане (оно дошло).
Новая неприятность – меня выгнали из сумасшедшего дома и везут черт-те знает куда. Хотя догадываюсь – в Ташкент. Прощай, Казань. Вот тебе, бабушка, и «Архипелаг ГУЛАГ», как говорят диссиденты. Плохи мои дела, Любовь Аркадьевна, очень плохи. Доживу ли до весны, не знаю… Вот будет праздник у бесов всех мастей. Сколько еще можно терпеть, в конце концов? Мало кому столько достается. Уже шестая тюрьма, а еще будут седьмая и восьмая. И не так плохи этапы и тюрьмы, как страшно «лечение». За двадцать дней я был дважды на грани суицида. Господи, защити же меня! (21.XI.1980)
Сейчас звучит, как цитата из протопопа Аввакума. И я, действительно, уже молился – как говорят, «в окопах атеистов не бывает». Суточный этап был очень тяжелым. Как назло, попался вологодский конвой – о чем с гордостью объявил сержант сразу, как всех загрузили. Вологодские конвои – с солдатами, говорящими на характерном северном диалекте, в котором «о» не заменяется московским «а», – были известны своей грубостью и жестокостью.
Так оно и случилось. На все просьбы арестантов ответом был только мат, несколько раз солдаты кого‐то вытаскивали из клеток в коридор, где и били. Как обычно, вовремя не давали воды, не выводили в туалет. Сам туалет был загажен до невыносимости, ну, и, как обычно, там не было воды.
Как «невменяемого», меня этапировали отдельно в тройнике. Однако тройник ни одного километра не проехал пустой, туда запихивали кого ни попадя. За эти сутки перед глазами прошел почти по полному спектру весь уголовный мир. Колхозники в тулупах, сидевшие за мордобой и прочие дурацкие пьяные выходки; гопники из мелких городов, уголовники строгого режима, малолетки, всевозможные редкие экземпляры пород тюремной фауны – от сифилитиков до сотрудников МВД.
Свердловская тюрьма была больше похожа на вокзал – чем она, собственно, и была. Через Свердловск шли самые многолюдные этапы на Северный Урал и в Сибирь. Огромные камеры привратки, широкие коридоры – на развилке одного из них под потолком висел настоящий светофор. Всех новоприбывших ввели в огромный зал, на стене которого висела доска – обычная черная доска, какие бывают в школах. Надзиратель подсчитывал пополнение по головам, потом писал мелом на доске в ее левой стороне число прибывших, в правой – считались убывшие. Не успели все выйти из зала, как туда же стали загонять людей с нового этапа.
В предбаннике всех раздели догола и держали в холодном помещении, наверное, часа два, а то и три. Больше сотни голых мужчин дрожали, прикрываясь крошечными вафельными полотенцами. На секунду подумалось, что никакой бани и нет и всех просто загонят в газовую камеру. Где‐то в голове шевельнулось что‐то знакомое. Это была цитата из Воннегута:
Голые американцы встали под души у выложенной белым кафелем стены. Кранов для регулировки не было. Они могли только дожидаться – что будет. Их детородные органы сморщились, истощились. В тот вечер продолжение рода человеческого никак не стояло на повестке дня[74]74
Воннегут К. Бойня номер пять, или Крестовый поход детей.
[Закрыть].
Бессмысленное ожидание скрасил один из осужденных по делу фирмы «Океан» – грек по фамилии Метакса. Дело было громкое, и Метакса легко дал ему раскладку, опровергнув многочисленные мифы. Один из них рассказывал, что будто бы по ошибке в рыбный магазин отправили банки селедки, предназначенные на экспорт, – куда была упакована черная икра.
На самом деле, фирма «Океан» была единственной в Советском Союзе, которой разрешалось заниматься экспортом в обход Внешторга, – его контролировал КГБ. Чекисты прочуяли, сколько денег они теряют, и занялись арестами – посадили и главу фирмы, и замминистра рыбной промышленности (его расстреляют). В итоге всем дали срока за взятки, конечно, вполне заслуженно, а фирма перешла под контроль КГБ, который уже мог брать взятки с западных бизнесменов, не опасаясь последствий.
После бани четверых из нас отправили в камеру транзитки № 22 – туда, где сидели зэки на пересадке с этапа на этап. Она была просторной и неуютной. Сводчатое помещение на двадцать с лишним шконок, никакого света извне – все окна завешаны для тепла одеялами. Почти в каждом окне одно, а то и больше стекол были выбиты. От одеял, конечно, было мало толку – в камере свирепствовал холод, день и ночь приходилось жить в бушлате.
Самым худшим явлением в камере оказался сосед – зэк строгого режима по фамилии Перминов, который ехал уже третий раз с одной уральской зоны на другую. По каким‐то причинам начальство ни в одной зоне не хотело его у себя держать. Причина обнаружилась очень скоро. Перминов оказался тяжелым психопатом. Сидел за наркотики, получил пять лет, в зоне прибавили еще довесок за попытку побега и нападение на прапорщика. Не прошло и часа, как Перминов начал скандалить с одним из соседей. На этот раз до драки не дошло – другой зэк тоже оказался «строгачом» и по виду был не зайка, так что ограничилось ором. Посмотрев на все это, я предусмотрительно занял место подальше. Меня все еще трясла неусидчивость, и мои прогулки в проходе между шконками могли в любой момент вызвать гнев психопата.
Ход мало помог. Через пару дней, стоило нам только остаться наедине, ибо прочие разъехались, как психопат начал по надуманным поводам орать на меня. Хорошо, если вовремя прибывал новый этап, тогда он переключался на новоприбывших. Иногда это заканчивалось дракой, Перминов был беспощаден и запросто, подтянувшись на шконке, мог начать бить сапогами в лицо лежавшего на нижней шконке зэка.
В этой камере транзитки я завис. Прибывали новые этапы, менялись соседи, вскоре уходя на этап. Психопат скандалил с новыми зэками, и, пока кто‐то еще был в камере, я чувствовал себя в относительной безопасности.
Примерно через неделю действие нейролептиков стерлось. Вернулась способность думать, что‐то неуютное начало сверлить мозг. И точно: перечитав определение суда, я вдруг обнаружил:
Меру пресечения заключение под стражу отменить после доставки в специальную психиатрическую больницу.
Меня доставили в СПБ 28 октября, и, значит, с того дня формально я считался свободным человеком. Новой санкции на арест никто не выписывал – как мог я сидеть в тюрьме?
Как только это дошло до сознания, я взялся писать заявления, благо бумага и ручка были с собой. Увы, заявление никто не хотел принимать. Корпусной залетал в камеру подсчитать «контингент» ровно на секунду, отмахивался рукой – «завтра» – и исчезал. Пришлось крикнуть уже вдогонку, что объявляю голодовку, после чего он все‐таки взял заявление и его прочел. Сказал, что передаст по начальству, – никакого эффекта это не произвело. Ни на следующий день, ни позднее.
Я уже собирался действительно объявить голодовку, как 3 декабря меня вызвали на этап. Всю ночь просидел в привратке, откуда к утру забрали всех, кроме меня, – меня же отправили в другую транзитную камеру.
Это был еще более мерзкий круг ада, чем камера № 22. В десятиместной полуподвальной камере ютились 13 человек, «лишние» спали на матрасах под нарами. Как и в камере № 22, окна были завешаны одеялами, висела мокрая духота. Вдобавок неизвестно откуда там полчищами летали комары (какой‐то их предок подарил менингит Андрею Амальрику в 1970 году). Я провел ночь на полу на матрасе, притиснутый спинами других зэков, отбиваясь от комаров, на следующее утро услышал: «С вещами!» – нет, не на этап, снова в камеру № 22.
Там началась новая серия кошмаров. Мы остались с Перминовым наедине, и, хотя я занял заранее дальнее место, несколько раз в день он начинал маршировать мимо моей шконки и орать, обвиняя в каких‐то мнимых нарушениях зэковских законов. Я уже не снимал сапог и ложился на шконку, намереваясь в случае чего бить его сверху ногами. В конце концов, драка неизбежно произошла. Ему удалось стянуть меня вниз со шконки, кулаком правой руки он ударил по лицу, и тут же ударил в грудь левой – в ней была зажата заточенная ложка.
Удар пришелся в кость и был неглубок, да и алюминиевая ложка – плохое оружие, пусть ее ручка для крепости и была заранее обмотана изоляцией. Я достучался до фельдшера, получил от него зеленку, но ранка загноилась, оставив на груди шрам. С того дня я перестал спать ночью – боялся, что Перминов может перерезать мне, спящему, сонную артерию. Для этого заточенная ложка годилась куда лучше, чем для колющих ударов.
К этому времени я уже заново научился думать и, наконец, правильно сложил в голове карту. По ней получалось, что иных вариантов нет и из Свердловска я мог уехать только в Благовещенск. Из правозащитных изданий я что‐то знал о Благовещенской СПБ. Это было место, по сравнению с которым Казанская СПБ могла бы показаться приморским отелем. Заключенных там били – чего не было в Казанской СПБ, где дежурили санитары из надзирателей и зэков одновременно, – и хуже всего: там накачивали нейролептиками в огромных дозах. Что нейролептики могут делать c человеком, я уже знал по себе. Можно ли будет выдержать более высокие дозы? Неизвестно.
И что потом? После всех мучений доживать полоумным обитателем интерната для хронических психбольных, как кончил свою жизнь Варлам Шаламов? Даже если удастся восстановить мыслительные способности, стать инвалидом по психиатрии – без каких‐либо перспектив и ожидая в каждые советские праздники очередной принудительной госпитализации? Ничего этого страдания не стоили.
Все это было очень рационально. Реально же на решение, которое я принял 5 декабря, больше всего повлияли жуткие условия свердловской пересылки, безнадежность ситуации, страх перед нейролептиками, затянутое ожидание нового этапа и нового набора мучений. В бушлате у меня было свежее лезвие бритвы «Нева», расколотое надвое, дабы не обнаружилось на шмонах. Вечером я переместился на нижнюю шконку, достал обе половинки лезвия, связал их ниткой. Слева на внешней стороне скатал, насколько это было возможно, матрас вдвое, чтобы кровь впиталась и не пролилась на пол.
Я не написал предсмертного письма. Предсмертное письмо – всегда трюк вроде зайца из шляпы. Расставаясь с миром, у человека не остается с ним связей – даже с близкими, дальними и тем более с врагами. Мне было абсолютно все равно, как отреагируют на все родители и даже Любаня – тем более Соколов, который, конечно, только порадовался бы.
Предсмертное письмо может быть также попыткой диалога с самим собой – чтобы окончательно вдавить себя в стенку. Мне этого не требовалось.
Вечером я дождался, когда зэки улягутся спать – кроме Перминова, в камере находились еще двое транзитников. Резать было больно, это пришлось делать резко, один порез и еще другой. Теплая жидкость растеклась по телу. Уже левой рукой я попытался для верности достать и вену на правой, но ослабевшая рука промахнулась, оставив надрез мимо вены.
Обычный звон в ушах стал нарастать, заглушая все прочие звуки, превращаясь в звенящий сплошной гул. Сознание затуманилось, поплыло, уже не было больно, тело потеряло чувствительность – или же это «Я» расставалось с телом. Потом гул начал так же гладко стихать. Наступила спокойная темнота.
……………
К жизни меня вернула цепь случайностей. Один из соседей Перминова поднялся в туалет, чем его и разбудил. Перминов спросонья впал в раж, с кулаками потребовал, чтобы сосед от него перелег. Сосед забрал свой матрас и отправился в мой дальний угол подальше от греха. В проходе между шконками он наступил в кровь и бросился колотить в дверь, требуя фельдшера.
Надзиратели моментально отреагировали на магическое слово «вскрылся». Появился фельдшер, в свердловской тюрьме резаные вены не были чрезвычайным происшествием, так что меня не стали даже тащить в санчасть. Там же, в медкабинете на этаже, привели в себя нашатырем и оплеухами, фельдшер наложил швы – конечно, без анестезии, но было все равно, тела я не чувствовал. Надрез на правой руке не стали зашивать, просто залили зеленкой и заклеили пластырем. После всех манипуляций притащили назад в камеру. Заодно надзиратели устроили быстрый шмон и отобрали бритву.
Следующие полтора дня по инерции я пробыл в состоянии между жизнью и смертью, между бредом и реальностью. Периодически отключался из‐за слабости – от потери крови, – кажется, ко мне подходил корпусной и еще кто‐то в белом халате. Вроде бы он щупал пульс и измерял давление – возможно, это был врач или тот же фельдшер. Добрый татарин Шаяхмет – который вытащил меня с того света, – приносил пайку и подходил с миской каши или супа, которые я не мог есть, вычерпывая по паре ложек, не более.
Все прочее проходило мимо сознания. Не знаю, было ли это на самом деле или только казалось, но вроде бы в камере Перминов с кем‐то снова дрался, вроде бы кого‐то крутили менты и отволокли в карцер (но не Перминова) – не исключено, что все это было бредом или сном.
К вечеру девятого декабря я начал ходить и сам подошел к двери, чтобы вернуть миску с вечерней сечкой, которую съел уже всю. Сидя на полу, ждал баландера, медленно собиравшего по камерам миски. Над дверью бубнило радио, передавали новости, начинавшиеся с очередной встречи Брежнева с «трудящимися», потом шли обычные вести с полей, покрытых снегом, в конце передачи прозвучало странное сообщение: «Как сообщают информационные агентства, вчера в Нью-Йорке был убит известный певец Джон Леннон…»
Что‐то знакомое царапнуло мозг: «известный певец» – кто это? И тут же вспомнилось имя. Оно прозвучало как будто с далекой планеты – там, где мы слушали Imagine и Mind Games, свободные и веселые. Шумные компании, танцы, девушки и вино – отсюда, из камеры свердловской тюрьмы, все это казалось галлюцинацией.
Миски собрали, я снова лег на шконку, и в голове звучали фортепианные аккорды из Imagine. Наверное, он тоже слышал перед смертью тот звон в ушах, что слышал и я. Только я остался в этом мире, а он ушел.
Реальность вокруг была ужасной, но в том состоянии реальность памяти для меня вдруг стала более явственной, чем камера тюрьмы. Все вспомнилось сразу: и радость музыки, и загадочное тайное ощущение от касания талии девушки, с которой под Imagine мы танцевали, и ощущение близкой общности с людьми, которые были некогда рядом.
Жизнь вдруг вернулась, просочившись в камеру с ее затхлой атмосферой и нервозностью, которую создавал психопат. Я явственно ощутил, что весь окружающий макабр – только иллюзия, и звучавшая в голове музыка была более реальной, чем все вокруг. Оказывается, «реальность» не то, что «вокруг», а то, что существует внутри тебя. Я вернулся в жизнь.
На следующий день Перминова, наконец, забрали на этап, и камера вмиг преобразилась. Зэки начали улыбаться, шутить, собрались снова в кучку рядом на шконках. Шаяхмет по мелочи мне помогал, дотащил матрас до другой шконки. Утром, пока я еще не был способен вовремя встать, Шаяхмет приносил пайку и миску с кашей. Еда в свердловской тюрьме была отвратной, но я ел ее уже всю – восставший из мертвых организм требовал калорий.
Я не знал, что тогда же в Свердловск приезжала мама, которая тоже тыкала начальство носом в определение, по которому меня никак нельзя было этапировать. Она пыталась сделать и передачу – ей не разрешили. Прямо из Свердловска она поехала в Москву, где сумела попасть на прием к Рыбкину – начальнику всех СПБ Советского Союза. Рыбкин был известный персонаж, в свое время он так же принимал и жену генерала Григоренко, которой при прощании сам подавал пальто. Рыбкин согласился, что этапировать меня было грубым нарушением законности, но, как обычно, только развел руками, объясняя, что КГБ он не начальник – да и закон не начальник над КГБ. Тем не менее в Свердловске тюремное начальство догадалось, что лучше поскорее сплавить меня подальше.
Двенадцатого числа вызвали на этап. На прощание Шаяхмет сделал мне очень ценный подарок – отдал свою казенную тюремную кружку, она позволяла не мучиться от жажды на этапе. Сам он получил два года за кражу каких‐то автодеталей в гараже, где работал водителем, и рассчитывал скоро уйти на «химию». Низенький, кривоногий и некрасивый, этот постоянно улыбающийся мужик был точной копией Платона Каратаева, чем доказывал простую истину, что в каждом народе есть сволочи и добрые люди, на которых только и можно опереться, когда жизнь скручивает в штопор.
Дальше все покатилось быстро, как кубарем спускаешься с горы. В этом вращении, как в калейдоскопе, глаз выхватывал фигуры, которые тут же распадались, собираясь через некоторое время снова – форма была всегда одной и той же, менялись только цвета.
На этап обычно забирали к ночи. Долгие ожидания в привратке, иногда спокойные и нудные, иногда там начинались грабеж и разборки, кончавшиеся мордобоем.
Раздача этапной пайки знаменовала скорую погрузку в воронки. Я ехал «голым», припасы кончились, и весь рацион состоял только из хлеба – этапной пайки сахара едва хватало, чтобы подсластить кружку воды. За Уралом, вместо селедки, начали выдавать вонючую соленую мойву в пластиковых пакетах, есть ее было невозможно – тем более отмыть после нее руки.
В воронке иногда удавалось проехать в стакане, иногда запихивали в общий отсек.
– Шаг влево, шаг вправо считается побегом. Конвой открывает огонь без предупреждения.
Сотня людей сидит на рельсах, окруженная автоматчиками в белых тулупах. Солдаты держат оружие наизготовку, истерично лают овчарки. Пространство белого снега с сидящими темными фигурами освещается слепящим светом высоких железнодорожных прожекторов. И думаешь: «Я где‐то в Сибири».
Оказавшись как‐то с краю, глянул на стоявшего в двух шагах за спиной солдата. Лица его, спрятанного в тени шапки и поднятого воротника тулупа, было не разглядеть – зато прямо в лицо мне смотрело дуло автомата. Ровный черный кружок – где обитала смерть.
Конвой, действительно, открывал огонь без предупреждения. Два выстрела прозвучали треском, похожим на хруст ломкого сухого дерева, – когда какой‐то дурак рванул в сторону товарных вагонов, мимо которых «контингент» гнали к столыпину. Пули выбили щепки из досок красного вагона товарняка. Солдат стрелял мимо – то ли намеренно, то ли потому, что «беглец» уже упал. Он, видимо, зацепился ногой за рельс – ну, или догадался, что бежать дальше будет очень больно.
В столыпине беднягу посадят в мой тройник, потом солдаты вытащат его в тамбур, где «в кружок» сильно изобьют. Он вернется без зуба и весь в крови, которая так и будет течь ручьем с разбитого лица, пока его не высадят из столыпина на какой‐то мелкой станции. «Беглец» был явно новичком в тюрьме и еще не знал, что если государство обещает тебя убить или сделать тебе больно, то оно обязательно это сделает.
Это был простой деревенский мужик, сидевший по мелкой статье, который даже толком не мог объяснить, зачем пытался бежать. Я часто думал, является ли стремление к свободе врожденным инстинктом или просто умозрительной концепцией. Знает ли теленок, проведший всю жизнь в загоне, что существуют и просторные поля, где можно резвиться и бегать? Этот инцидент вроде бы заставил поверить, что стремление к свободе присутствует изначально, каким бы иррациональным оно ни было.
Все поезда были одинаковы – грязные, темные, душные. Всюду в клетки столыпина набивали под завязку, трамбуя зэков кулаками и сапогами.
Обычно сначала запихивали в общую клетку, потом делали шмон – на мне он заканчивался скандалом, который прекращал офицер, смотревший в личное дело. Политическая статья служила как бы «индульгенцией» и охраняла меня от грабежа и побоев конвоя. Потом закрывали в тройник, периодически на этапе начинались перетасовки, и я снова попадал в общую клетку. Иногда эти перебежки приходилось делать за этап по два – три раза.
– Двадцать, двадцать один, двадцать два…
– Начальник, некуда уже!
– Двадцать три, двадцать четыре…
Пару раз в общей клетке приходилось отбиваться от бакланов, которые имели свои виды на мои сапоги, шапку и прочую одежду. Я научился врать, и в ответ на притязания бакланов на шарф или брюки – «подогреть строгачей» – отвечал, что политический, так что могу греть только своих, иначе «не положняк». Бакланов это ставило в тупик, раз они даже пытались выяснить у строгачей, сидевших через пару клеток, что делать. Строгачи задали несколько вопросов по делу, после чего просигналили:
– Да хуй с ним, пусть живет, – в благодарность я отправил строгачам свой набор мойвы – его я все равно не ел.
В конце концов, все же переводили в тройник.
Тройник редко оказывался пустым. Туда пихали зэков, кого по правилам режима нельзя было этапировать вместе со всеми, вроде заключенных особого режима или малолеткок (последние живо интересовались «политикой»). Двое мальчишек из Дзержинска Горьковской области рассказали про восстание, случившееся в городе в прошлом году. Причина была банальна – милиция не по делу задержала парня и убила его в отделении. По словам попутчиков, после разгона негодующей толпы два дня город вооружался и собирался брать штурмом осажденный ГОВД, которого поджечь так и не смогли. Бежавшее городское начальство вернулось с батальоном ВВ-шников, который расчистил улицы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.