Электронная библиотека » Виктор Давыдов » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 11 ноября 2021, 10:00


Автор книги: Виктор Давыдов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Громадная репрессивная машина крутилась, перемалывая своими винтами тысячи людей, но ни в одной ее части шестеренки не цеплялись правильно друг за друга, проскакивали – тогда я еще не знал, что когда‐то это спасет мне жизнь.

Глава III. Челябинск: Голод и бунт

Про челябинскую тюрьму – как и почти про все тюрьмы в России – рассказывают легенду, будто бы ее построила Екатерина Великая. На самом деле Екатерина в свое царствование построила только лишь одну тюрьму – Бутырку в Москве[39]39
  В Бутырке до сих пор стоит «пугачевская башня», но и это миф: Бутырку построили уже после Пугачева, а сам он ожидал казни в подвале Гостиного Двора.


[Закрыть]
. Остальные являются творениями уже более позднего времени.

Первая волна тюремной модернизации прошла при Александре Первом, когда генерал-губернаторы, уже умевшие говорить по‐французски, догадались, что сажать арестантов в остроги времен Ивана Грозного ce n'est pas comme il faut. Вторая волна в конце XIX века была частью общего процесса гуманизации, и новые тюрьмы строились по самым передовым стандартам. (Именно тогда в Санкт-Петербурге построили образцовую тюрьму «Кресты».) Однако больше всего тюрем выстроили в советское время – когда количество арестантов стремительно выросло в десятки раз. Официальными лозунгами того времени были «коллективизация и индустриализация», ради исторической справедливости их стоит дополнить: «…и строительство новых тюрем».

Сверху челябинская тюрьма выглядит буквой Т, причем горизонтальная палочка гораздо длиннее вертикальной. Вертикальная как раз и была старой тюрьмой, выстроенной к 1908 году. Прочее – уже советские надстройки (а тюрьма продолжает достраиваться и сейчас).

Спецкорпус тюрьмы, куда привел меня ДПНСИ, с маленькими камерами, был расположен как раз в здании тюрьмы дореволюционной. Это можно было заметить хотя бы по высокому качеству кладки и необычной форме кирпичей. Камеры спецкорпуса когда‐то явно планировались как одиночки – в камере № 55, куда привел меня расстроенный ДПНСИ, было семь мест. Более свежая кладка на внешней стене выдавала один из секретов царского режима: при нем тюремные окна были вдвое больше. Книги тюремной библиотеки имели лиловый штамп «Изолятор НКВД 70 / 1», от которого, казалось, исходил так и не выветрившийся запах Большого террора. Скорее всего, как раз во времена НКВД арестантов и оставили без «лишнего» света.

Топографию тюрьмы и прочие нюансы мне объяснил единственный обитатель камеры № 55 – молодой пухлый блондин по фамилии Бушуев. То, что он наседка, было очевидным с первой минуты. Некогда Бушуев был байкером из мелкого уральского городка – если только можно назвать байкером владельца мотоцикла «Иж». Однако даже чешские «Явы» были для Урала невыносимой роскошью. Как раз за попытку отобрать «Яву» у ее владельца Бушуев и получил шесть лет по статье «Разбой».

В тюрьме он сидел уже два года – далее следовало, как обычно, невнятное объяснение, почему он до сих пор не доехал до зоны. Еще чаще, чем мой самарский сосед – точно через день, – Бушуев писался на прием к какому‐то Шишкину, откуда возвращался веселый и с полной пачкой сигарет. На вопрос, кто такой Шишкин, Бушуев не стал шифроваться, подмигнул и честно ответил: «Опер, кум».

То, что пришлось сидеть со шпионом, меня долго не беспокоило. Бушуев ничего не пытался выведывать и не рассказывал ужастики про зоны, где никогда сам и не был. Я тоже о политике разговоров не заводил и по наивности воображал, что Бушуеву будет просто нечего доносить. Уже позднее я понял, что наседка опасен не только тем, что может услышать и передать куму, но и тем, что может придумать от себя, дабы доказать куму свою полезность.

Как вскоре выяснилось, весь третий этаж царского корпуса был засижен наседками. Тут они обитали в каждой камере. У них был даже своего рода клуб. Все они знали друг друга, свободно переговаривались через продол – надзиратель на это никак не реагировал.

Как ни странно, сидеть с Бушуевым было легко. Мы были примерно одного возраста и могли хоть о чем‐то разговаривать, например, о рок-музыке. Правда, больше всего Бушуев любил говорить про мотоциклы, что меня не интересовало. Он много спал, был внешне добродушен, и лишь только однажды я заметил резкий спад в его настроении. Зэки переговаривались через окна, и кто‐то спросил: «Где такой‐то?»

– На другой стороне продола, – ответили соседи.

– Так передайте этому козлу, что в зоне на него пика уже заточена…

– О ком они? – спросил я Бушуева.

– Есть тут один… – неопределенно ответил он, но, взглянув на его побледневшее лицо, я догадался о сути драмы. «Этот козел» был такой же камерной наседкой, как и Бушуев, и он, конечно, догадывался, что где‐то кто‐то заточил пику и на него.

Я резать его не собирался, и с какого‐то времени у нас даже сложился своего рода симбиоз. Не знаю, что он там рассказывал про меня загадочному Шишкину, но Бушуев стал возвращаться от него не только с сигаретами, но и с пачкой чая.

Этот чай мы вместе заваривали в чифир. Бушуев отрывал длинный кусок от одеяла – у него их было несколько запасных – сворачивал его в трубку, которую жег, как факел. Я держал кружку через тряпку из другого куска одеяла. В кружку засыпался чай, потом требовалось дважды поднять пену и густую черную жидкость отцедить.

Напиток вызывал сначала непроизвольную рвотную реакцию – настолько он был горек и терпок, комок еще долго потом стоял в горле. Однако всего через несколько минут тело становилось бодрее, ум прояснялся, и резко поднималось настроение. Мы по очереди ходили по камере – у нас было на двоих всего четыре шага свободного пространства между столом и дверью, – разговаривали, спорили, играли в шахматы. Заряда допинга хватало до вечера. Увы, на другой день организм просыпался гораздо более вялым, чем обычно, темную силу чифира я начал чувствовать на себе уже через неделю.

Пробуждение становилось пыткой, хотелось заварить сразу – и побольше. Тогда я запретил себе чифирить, и, хотя Бушуев по‐прежнему приносил чай «от Шишкина», я только ассистировал ему в заварке и позволял себе лишь не более пары безобидных глотков.

Сидеть в камере № 55 было спокойно, но существование в челябинской тюрьме никак не напоминало идиллию. В первую очередь меня беспокоило, почему я так долго оставался в СИЗО. Все, кто знал что‐то про судебно-психиатрическую экспертизу – от Кощея до Бушуева, – повторяли в один голос: на экспертизу отвозят очень быстро, через несколько дней, от силы через неделю. Я же сидел вторую и третью неделю, и февраль уже подходил к концу, но ничего не происходило.

Каждое утро я ждал, что меня, наконец‐то, вызовут «с вещами», но никто не вызывал, и еще один день проходил в неопределенности. Я гадал о причинах, по которым должен был сидеть в СИЗО, но не мог толком вывести ни одной. Жизнь политзаключенного зависела только от одного фактора – и это был КГБ. Зачем Соколову нужно было мариновать меня в челябинском СИЗО, этого я тогда понять не мог. Только позднее стало ясно, что КГБ СССР играл со временем. Задачей чекистов было арестовать как можно больше «антисоветчиков» до Московской Олимпиады лета 1980 года – но провести процессы во избежание международных протестов уже после. В эти временны́е ножницы я и попал.

В челябинском ИЗ 70 / 1 я узнал, что такое настоящий голод. В Самаре не было сытно, но оказалось, что самарский голод был только прелюдией к голоду настоящему. Самарский голод был временным ощущением между приемами пищи, в Челябинске голод стал постоянным и очень болезненным состоянием.

Хлеб в челябинском СИЗО был еще более черен и кисел, чем в Самаре. Во избежание изжоги его было хорошо сушить на батарее хотя бы до вечера – но бродить весь день по камере голодным, глядя на сухари, было выше человеческих сил. Супа здесь выдавали больше, чем в Самаре, хотя назвать его супом не поворачивался язык: это была мутная жидкость, и со дна миски можно было выловить несколько макаронин или даже мелкую картофелину, но не более того.

Самым же горьким и ежедневным разочарованием была еда по утрам. Каждый день без исключений это было то, что здесь называлось «ухой». Челябинская «уха» варилась из дешевой мелкой рыбы, дома мы покупали такую для кота. Состояла она большей частью из воды, на дне миски оставалась смесь из крупы и разваренной рыбы, съесть которую при всем желании, даже будучи зверски голодным, было невозможно. Она состояла из крупы, мелких костей и рыбьей чешуи – наверное, в равных пропорциях – и стоило проглотить ложку этой биологической массы, как кости немедленно впивались в горло, вызывая надсадный кашель. Каждое утро, несмотря на долгую и бесполезную работу по отделению крупы от костей и чешуи, половину гущи приходилось выливать в толчок.

«Завтрак» только усиливал голод, который можно было попробовать утолить, съев сразу всю пайку, но и она не давала насыщения. Первый признак настоящего голода – постоянные мысли о еде. Они крутятся в голове без перерыва, отпуская разве что на минуту. Мысли о следующей раздаче пищи, мысли о еде из передачи, которая была в Самаре и которую я так беспечно съедал, не думая о завтрашнем дне, наконец, воспоминания о настоящей, не тюремной еде – как она была прекрасна… Думаю, если бы мне предложили тогда пирожное в обмен на палец, то я бы, не раздумывая, сказал: «Режьте…».

Еда начинала сниться. Как и сны о Любане, сны о еде были безнадежны и никогда не заканчивались с ней встречей. От снов я стал просыпаться с утра уже голодным. Курил натощак, чтобы пригасить голод, – это, конечно, не помогало. Разыскивал хлебные крошки в щелях между досками стола, иногда везло, и удавалось найти пару крупных, пусть и засохших. Найденный в «ухе» крошечный клочок рыбьего мяса становился источником радости на полдня. Я стал ревниво приглядываться к миске Бушуева, расстраивало, когда попавшая туда картофелина была больше моей – или это только казалось?

Голод побеждал психологию, стирал тоненькую пленочку культуры на человеке. Понятия о чести, собственном достоинстве, самолюбии рушились как карточные домики. Однажды я дошел до того, что даже попросил добавки у баландера:

– У тебя полно каши осталось в бачке, – я пытался облечь просьбу в рациональную формулировку. Камера № 55 была последней в продоле, дальше раздавать было некому.

– Приказ начальника тюрьмы – выливать все остатки, – отрезал баландер, и я остался с пустой миской в руке. Унижение было сильным, так что больше я так никогда не делал.

Голод высасывал силы. Бо́льшую часть времени я стал проводить лежа. Можно было встать и сделать несколько десятков шагов, но начинала кружиться голова. Я валялся на шконке, мечтая о еде или вообще не думая ни о чем. Первые дни восприятие и мысли были, наоборот, обострены, но потом день ото дня голова все больше забивалась какой‐то бессмысленной серой ватой. Из этого туманного состояния полудремы-полубодрствования я выходил, только услышав шум в коридоре. Стук дверей предвещал обед – хотя часто мне это только казалось.

Тело реагировало на голод почти физической болью. Постоянно казалось, что где‐то что‐то болит – то сердце, то почка. Вдруг я заметил, что без ухищрений могу почти полностью охватить бицепс ладонью – так похудели руки. Ночью приходилось вставать и перетряхивать матрас. Вата быстро укладывалась комками, и металлические полосы шконки впивались в ребра и плечи.

Все изменения в теле и уме происходили постепенно вроде бы незаметно. В полной мере я осознал, в каком жалком физическом и психическом состоянии нахожусь, только после трагикомического инцидента, происшедшего однажды в бане. Там я вдруг обнаружил, что в той же самой бане невдалеке, оказывается, моются еще двое других заключенных. Это повергло меня в ступор. Соединение в бане заключенных разных камер было строго запрещено. Еще больше удивляло, что ни они, ни мывшийся рядом Бушуев на это не реагируют.

Я шагнул в сторону случайных соседей, и тут же один из них – тощий парень с бородкой – тоже шагнул в мою сторону. Я сделал еще один шаг – и уперся в зеркало. Конечно, не зеркало, а всего лишь полированный лист из нержавеющей стали – запотевший и сильно покрытый пятнами от коррозии и мыла. Было не странно, что в банном пару и без очков я этого не понял. Но дико, что не узнал сам себя.

Впрочем, отражение в зеркале действительно мало напоминало меня прежнего. Скулы торчали навылет, виднелась тонкая шея, спички рук, ребра и кости таза легко прочитывались, между тонкими ногами зиял просвет. Это был образ катастрофы, без всяких слов повествовавший о голоде, а также о безысходности – когда нигде невозможно достать даже небольшого кусочка хлеба.

Позднее, уже на психиатрической экспертизе, меня взвесили. Я весил 48 килограммов – при росте 175. Еще позднее выяснилось, что голоду в челябинском СИЗО я был обязан тому же человеку, который отобрал у меня сумку и деньги при аресте, засунул в крысиную нору в карцере и задержал от отправки на экспертизу в Челябинске, – Соколову. Мама порывалась приехать в Челябинск и сделать давно положенную передачу – но Соколов ей врал, что со дня на день меня переведут на экспертизу, и еще врал, что там не принимают передач. В итоге мама никуда не поехала – а я голодал.

В какой‐то день я заметил, что голод начал чувствоваться не так остро, и даже стал выливать в толчок несъедобную «уху» без сожалений. Правда, слабость стала заметней, почему‐то по утрам появилась испарина – и белье приходилось сразу вывешивать на батарее для просушки. Не повреди мне голод мозги, я бы догадался, что с организмом что‐то происходит, и название этому – «туберкулез». Однако тогда я принял снижение аппетита только как облегчение и был этому даже рад.

Как ни странно, но Бушуев, не получавший передач и евший то же самое, что и я, от голода ничуть не страдал. Более того, в некоторые дни он даже не доедал своего супа, а выловив оттуда картофелину, спускал остальное в унитаз. Я уже вывел теорию, что к голоду можно приспособиться и привыкнуть, но, как обычно, жизнь оказалась проще теорий. Легко выводилась закономерность: Бушуев выливал суп в те дни, когда ходил на прием к Шишкину – а значит, кум его еще и подкармливал.

Однако наше полуголодное существование не устраивало и наседку.

– Скажу Шишкину, пусть кинет в хату кого‐нибудь с дачками, а то загнемся тут с голодухи, – как‐то пообещал Бушуев.

Действительно, вскоре после его возвращения от Шишкина в камеру привели еще двоих. Оба были первоходами и арестованными только недавно. Оба были молоды – высокий худой парень по фамилии Политов, севший за избиение жены, и некто усатый в тулупе, арестованный за квартирную кражу.

Политов был типом трагикомическим. Глупый и бестолковый, на воле он пьянствовал и ругался со своей молодой женой, с которой не прожил и двух лет. Он неоднократно жену бил, в итоге как‐то взялся гоняться за ней с ножом. В ход его, к счастью, не пустил, но избил несчастную женщину так, что она попала в больницу.

При всем при том Политов любил ее страстно, в камере мог говорить только о своей семейной драме и вечерами шил кисет для табака – вышивая на нем имя любимой. Свое поведение – вполне в духе принципа русской классической литературы «среда заела» – объяснял интригами тещи:

– Назови человека сто раз свиньей – он и захрюкает, – оправдывался он. – Вот и я начал хулиганить после того, как она сто раз назвала меня хулиганом.

Его статья 206 часть третья, особо злостное хулиганство, имела санкцию до пяти лет. Политова, впрочем, больше огорчал крах семейной жизни, и по три раза на дню он спрашивал мое мнение: «Как думаешь, Профессор, она ко мне вернется?» – я успокаивал, что, возможно, и да, хотя и неискренне. Судя по рассказам, бедная женщина все‐таки заслуживала чего‐то лучшего, чем дурной пьяница.

Другого соседа Бушуев прозвал Усатеньким, он и был похож на домашнего кота – с торчащими усами, круглыми щеками и глупым, постоянно чуть удивленным видом. Усатенький происходил откуда‐то из села, в мелкий уральский городок переехал недавно, там стал промышлять квартирными кражами.

– Ну, это они меня только на одной повязали, – как‐то похвастался он сдуру. – Там пять краж было, но никто о них не знает.

В этом он ошибался, ибо уже на следующее утро Бушуев побежал к Шишкину.

– Дурак, – выговорил я Усатенькому. – Теперь менты будут из тебя вышибать признания по всем кражам.

– Да по фигу, – храбрился Усатенький, но в глазах у него промелькнула тень страха. Он провел неделю в КПЗ, и то, что там умеют выбивать показания, уже знал.

Вернувшись, Бушуев затеял с Усатеньким нехитрую и корыстную игру. Он предложил Усатенькому продать его тулуп за чай, наврав, что тулуп Усатенькому все равно не нужен. Якобы в тюрьме можно найти любую одежду – зато каждый уважающий себя зэк должен быть готов отдать с себя последнюю тряпку за чай. Усатенькому очень хотелось быть похожим на настоящего зэка, и он согласился.

На следующий день Бушуев отправился к Шишкину, надев на себя чужой тулуп, и вернулся в черном зэковском бушлате – вместе со своей обычной пачкой чая «от Шишкина».

– Ну, теперь заживем, будет чай через день – торжественно и ничуть не краснея, объявил он. Соседи тут же заварили, я не пил и ни во что уже не вмешивался.

В выборе соседей для Бушуева у Шишкина, наверное, была какая‐то служебная логика, но над своим агентом он, похоже, посмеялся. Новые соседи решению проблемы голода никак не помогли. Усатенький отношений с деревенскими родственниками не поддерживал. Любимая жена Политову, конечно, носить передачи не собиралась. Однако у него оставалась еще старенькая мать. И действительно, через несколько дней ему принесли передачу – правда, всего на пять килограммов, с недобором ровно вполовину из разрешенных десяти. Вся передача состояла из сала. Это было пять килограммов сала, наверное, самого дешевого, просоленного очень плохо – с твердыми шерстинками и сильным запахом свиньи. Мы все тут же набросились на него – вкус был ужасен, и тошнотное послевкусие мучило долго.

Бушуев догадался сало перетапливать. Мы крошили его в миску, зажигали факел из одеяла, густо посыпали плавящуюся массу солью – камеру наполняли вонючие клубы дыма. Остывшая масса была белой, соленой и хорошо мазалась на хлеб, впервые в Челябинске я поел если не совсем, то почти досыта.

Запасы политовского сала еще сохранялись, когда произошли совершенно непредвиденные и серьезные события. Уже после отбоя, в ночь на 27 февраля, мы вдруг услышали странный далекий гул. Казалось, где‐то играют футбольный матч, слышались крики и скандирование болельщиков. Мы прильнули к окну – дальние камеры переговаривались, но о чем, нам не было слышно.

Постепенно гул усиливался, приближаясь, стали различимы выкрики: «Бей ментов!», «Бей коммунистов!», «Sieg – Heil!» – что случилось, война? Потом к гулу человеческих голосов добавился дробный металлический стук по батарее. Тюремный «телеграф» донес новость: в соседнем корпусе – бунт. После целого часа переговоров из обрывочных кусков информации наконец выстроился весь пазл.

Оказалось, надзиратель подвального этажа по кличке Кочубей вытащил из камеры на коридор девчонку-малолетку и сильно ее избил (скорее всего за дело). Избиение услышали взрослые зэки из камеры для осужденных, сидевшие на противоположной стороне продола. Они начали кричать и стучать мисками в двери камер. Тогда Кочубей и надзиратели принялись вытаскивать протестовавших по очереди на продол – и избитыми в кровь забрасывали их назад. Тут уже начался настоящий бунт. Ударами деревянных лавок зэки вышибли кормушки, в двух камерах удалось даже выбить двери. Зэки оказались в коридоре – надзиратели укрылись от них за решетками лестничных пролетов.

Шум, гул и стук продолжались еще долго, кто‐то лупил по двери миской уже у нас в коридоре. За дверью топали надзирательские сапоги. Неожиданно среди ночи включился динамик.

– Граждане, временно изолированные! – захрипел он. – Говорит начальник следственного изолятора. Требую немедленно подчиниться требованиям администрации и прекратить нарушения режима!.. Зачинщики будут наказаны по всей строгости закона – за дезорганизацию работы исправительных учреждений… до 15 лет лишения свободы или смертная казнь.

Шум тем не менее не стихал, мы так и заснули под грохот мисок и крики «Бей коммунистов!» С утра еще затемно «телеграф» принес новую информацию: бунт подавлен. В тюрьму были введены внутренние войска, солдаты подсоединили брандспойты к пожарным кранам и принялись поливать зэков ледяной водой из шлангов. Отбив коридор, солдаты занялись камерами. Они вставляли в кормушку шланг и заливали камеру до тех пор, пока зэки не забирались на верхние шконки. Тогда солдаты врывались в камеру и, стоя по колено в воде, избивали всех без разбора дубинками.

Так методично они прошли по всем камерам, оставляя в каждой по несколько тяжело раненных. Говорили о сломанных руках, сотрясениях, у многих оказались выбиты зубы. Никто не оказывал раненым медицинской помощи, они так и оставались в подвальных камерах, где все было вымочено насквозь – и пол, и матрасы, и одежда.

Каким‐то образом зэки смогли договориться и объявили голодовку. Список требований был краток и довольно скромен:

Пункт 1. «Кочубея – нах».

В переводе требование означало: «Уволить Кочубея».

Пункт 2. «Снять побои» – провести медэкспертизу избитых и зафиксировать повреждения.

Пункт 3. «Не мстить» – то есть не наказывать участников бунта.

Это была типичная картина русского «бунта на коленях»: никто даже не требовал расследовать жестокое подавление мятежа и избиения.

Раздача хлеба в тот день началась самым странным образом. Надзиратель открыл кормушку и с необычной вежливостью в голосе спросил: «Вы здесь едите?» Голодать не хотелось, но не поддержать голодовку в тюрьме политзаключенному было никак нельзя. Я отказался, чуть позднее написал, как и было положено, официальное заявление о голодовке.

Усатенький было тоже решил голодать, но Бушуев его пуганул, что отправят в карцер, – и Усатенький сразу передумал. Тем более что еда в тот день оказалась гораздо лучше обычной. Вместо привычной «ухи» из рыбьей чешуи принесли кашу, густо приправленную маслом. Обед и ужин в тот день впервые в Челябинске были съедобны – хоть я и старался не смотреть на содержимое мисок, но по запаху это чуял.

Голодать голодному было занятием, конечно, нелепым. Я пил много воды из крана и провел бо́льшую часть дня, как обычно, валяясь на шконке. Бушуева моя голодовка привела в бешенство. Кроме прочего, в обязанности наседки входит и поддержание режима в камере, так что его нервозность была понятной. Бушуев вышагивал по камере, ложился и тут же снова вставал. Он все время говорил как бы в никуда, объясняя, что держать голодовку опасно и вредно – это «подставит всех». На другой день он записался, как обычно, к Шишкину, но тот его не вызвал – у кума был явно очень занятый день.

Это привело Бушуева в еще более нервное состояние, к вечеру он начал прямым текстом уговаривать меня голодовку снять. Его аргументы варьировались от разумных («голодовка все равно не продержится») до дурацких («из‐за тебя всех здесь в карцер посадят») и угрожающих – «силком баланду волью в рот». Камеры между тем начали переговариваться, обсуждая, держать голодовку дальше или прекратить. Вроде бы какие‐то камеры голодовку уже сняли. Все это было прогнозируемым. Соотечественники проявили свою характерную национальную черту: как всегда, стартовали, резко надавив на педаль газа, – чтобы тут же бросить давить на нее вообще.

Утром Бушуев воспользовался тем, что я не стал просыпаться, и забрал мою пайку у баландеров сам. Пока я дремал, он умудрился засунуть мне ее под подушку. Проснувшись, я вернул ее на стол, тут Бушуев психанул и запустил пайкой мне в лоб.

Вариантов не было. Вскочив со шконки, я стукнул его кулаком в челюсть, Бушуев откатился назад, ударил меня в бровь и рассек ее – кровь тут же залила глаз. Он был сильнее меня и сыт, но я был выше ростом. Мне удалось повалить его на пол, и мы катались по цементному полу – оба ослабшие от долгого отсутствия движений, – стараясь ударить противника побольней. Бушуев пару раз пнул меня коленом в живот, я смог ударить его головой о цементное основание толчка. Только тогда оравший через кормушку надзиратель вызвал поддержку, менты ворвались в камеру и нас растащили.

Вместе с Бушуевым нас вывели в коридор и закрыли по разным боксам. В боксе я оказался впервые. Это углубление в стене размером с небольшой стенной шкаф или, вернее, с просторный гроб. Ощущение было именно таким – будто живьем оказался в стоячем гробу, где темно и душно. Сесть было невозможно и не на что – из‐за недостатка пространства нельзя было даже подогнуть колени и просто присесть на корточки. Изнутри дверь бокса была покрыта жестью, тщательно пробитой мелкими дырками с острыми краями, загнутыми внутрь. Делалось это специально, чтобы ошалевший от клаустрофобии заключенный не докучал коридорным надзирателям стуком в дверь. Стоило чуть расслабиться и облокотиться, как острые шипы тут же впивались в тело. Наверное, так чувствовали себя жертвы инквизиции, закрытые в «железную деву».

Я просидел в боксе примерно час, задыхаясь и обливаясь потом. Слышал, как из соседнего бокса вывели Бушуева – но увели не в камеру, а в другую сторону, наверное, к Шишкину. «Сейчас и меня к нему», – подумал я, но ошибся. Надзиратель вернул меня в камеру только для того, чтобы забрать вещи, и сразу повел в другой конец корпуса на первый этаж.

Камера номер № 76, где я оказался, была странной. Слишком просторная для семи шконок, она была вся залита светом. Свет проходил через два больших окна – еще своего дореволюционного размера. И главное – на окнах не было зонтов. Пространство за окном большей частью занимала стена, так что ничего толком не было видно, зато можно было смотреть на яркое весеннее небо – из камеры я смотрел на него впервые за все время заключения.

Другой странностью было обилие продуктов, наваленных на подоконниках, – белый хлеб, сало, колбаса, масло. Были странными и сами зэки. Одетые прилично и по‐домашнему, чуть ли не санаторно – никакой рвани и грязных тряпок, портивших вид и отравлявших воздух по тюрьме.

Наученный опытом общей камеры, я решил сразу договариваться с урками – но, сколько ни пытался их выявить, никого не нашел. Обитатели камеры № 76 были упитанными и невыразительными личностями, которые куда органичнее смотрелись бы на каком‐нибудь партсобрании, чем в тюрьме. Только один тип, со свежебритой головой и мутными глазами, был наверняка уголовником.

Новые сокамерники тоже с удивлением смотрели на меня. Тощий, потный и окровавленный, я был явно не из их стаи.

– Статья 190‐1? Антисоветчик? Агитировал против советской власти? – проявил подозрительное знание уголовного кодекса один из них, по виду лидер. – А какую же власть ты хочешь?

– Демократическую, – я настолько опешил от открытой враждебности, что даже ввязался в спор. До сих пор в тюрьме не приходилось сталкиваться с просоветскими настроениями – если не считать надзирателей и наседок.

– Ну, возьмем, к примеру, Англию. Что там? Безработица, рост цен…

Мы спорили с полчаса, хотя спорить было бесполезно. В Англии была безработица, в Америке без перерыва линчевали негров, империалисты постоянно пытались куда‐то вторгнуться, чтобы развязать мировую войну и захватить ресурсы СССР. Картина мира была точно такой же, какой ее рисовал Соколов (ну, или как сегодняшнее ТВ).

В самой же стране все недостатки были «отдельными», трудности жизни – «временными», повсюду царили полное счастье и законность. С последним, впрочем, не согласились даже сокамерники – свои дела они считали как раз ее «нарушением».

Все же мне предложили отличную верхнюю шконку у окна.

– Что за камера? – улучив минуту, спросил я у молодого парня в очках.

– Для сотрудников. Бывших сотрудников МВД, прокуратуры и вообще… органов.

– Ты тоже сотрудник?

– Нет, я студент, – успокоил он меня. – У меня отец – майор милиции. Он меня сюда и устроил.

Студента звали Игорь, и он рассказал мне об обитателях камеры. Споривший со мной мужчина был в прежней жизни судьей мелкого уральского городка, по фамилии Сизмин. Вместе с начальником городской милиции и директором единственного в городе ресторана Сизмин организовал своего рода частную фирму с государственным участием. Она занималась тем, что – в зависимости от точки зрения – можно было назвать строительными работами на аутсорсинге либо организацией рабского труда.

Начальник милиции собирал по городу пьяных, а Сизмин оформлял им административный арест на 10–15 суток якобы за хулиганство. Арестованные трудились на ремонте ресторана, а его директор оформлял их работу как будто бы выполненную бригадой вольных строителей. Полученные на подставных лиц деньги партнеры делили.

Никто из арестованных не жаловался, и афера прошла бы незаметно, если бы не любовница Сизмина: женщина устала ждать, когда он разведется и женится на ней. Она и решила поставить в отношениях жирную точку в форме доноса – отправив своего любовника на нары на восемь лет. Вместе с Сизминым там же оказались начальник милиции и директор ресторана, причем последнему досталось больше всех. Видимо, поскольку он не был ни судьей, ни полицейским – зато был евреем, – то получил десять лет.

Рядом с Сизминым обитал его молодой коллега – если не по профессии, то по статье уголовного кодекса – следователь прокуратуры, бравший деньги за закрытие уголовных дел.

Мужчина, которого я принял за уголовника, оказался сержантом милиции, бывшим участковым, причем он был из Самары. Его преступление оказалось самым тяжким – двойное убийство. Сержант взял взаймы у своего знакомого из Челябинска 400 рублей – что было чуть больше двух его месячных зарплат. Эти деньги сержант возвращать не захотел. Приехав к своему кредитору, милиционер его зарезал, потом зарезал и свидетельницу – жену убитого, после чего дом поджег.

Его уголовное дело было сильно запутано: никаких доказательств вины, кроме признания самого убийцы, в нем не было. Посмертная экспертиза отнесла убийство ко времени на несколько часов раньше, и на это у обвиняемого было твердое алиби. Теперь он сидел и никак не мог понять, зачем он сознался, когда его допрашивали всего лишь как свидетеля – тем более что о психологических приемах следствия он и сам знал все.

Думаю, Достоевский нашел бы в его действиях присущее русскому человеку стремление к справедливости даже ценой благополучия и свободы. Я все же решил, что сержанта подвела привычка двигаться по команде. Так что, когда была дана команда «давать правдивые показания», он это и сделал.

Прочие милиционеры Достоевского вряд ли бы заинтересовали. Обычные русские мужики, которые куролесили по пьяни – ну, разве что по своей безнаказанности больше других. Лейтенант милиции выбросил собутыльника – тоже мента – со второго этажа и умудрился его убить. Сержант в пьяном виде поехал кататься с девицами на служебной машине и попал в аварию, сбив человека.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации