Электронная библиотека » Виктор Давыдов » » онлайн чтение - страница 32


  • Текст добавлен: 11 ноября 2021, 10:00


Автор книги: Виктор Давыдов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

После прогулки надо было ждать самого приятного события дня: выдачи личных продуктов – если, конечно, оставалось что из посылок и отоварки.

Вера-шпионка бездушно отрезала куски сала и колбасы, переливала банки консервов и сгущенки в миски – жестяные банки были строго запрещены. Другие медсестры смотрели с вожделением на какой‐нибудь деликатес вроде копченой колбасы – и не оставалось ничего, как предложить им кусочек, который они вороватым движением принимали.

Что‐то еще из продуктов предназначалось земляку Бормотову, уже потом вместе с Егорычем мы устраивали «сепаратный» ужин. Жили и ели, как в тюрьме, «семьями». До осени в нашей «семье» был еще один политический – Виктор Воробьев из Владивостока.

Формально Виктор сидел по уголовной статье УК – той же, что у Горбатого, то есть «за 20 копеек». В случае Воробьева это были 40 рублей – кража личного имущества.

Виктор был моим ровесником – интеллигентный очкарик с образованием. Работал дежурным ТЭЦ в городе Находке. Как и все мы, не любил советской власти, но понимал это исключительно в личном аспекте. Он хотел эмигрировать в США – просто чтобы иметь нормальную жизнь, читать что хочется, слушать ту музыку, которую хочется, – ну и не слушать 24 / 7 занудной пропаганды.

В отличие от нас, живших в европейской части СССР, Виктор плохо разбирался в советских реалиях и решил отправиться в Москву, чтобы там встретиться с американцами и узнать от них о возможности эмиграции в США. В посольство он даже не пытался проникнуть – чекистская охрана вокруг здания отпугнула его сразу. После чего отправился в представительство авиакомпании «PanAm», где по ошибке принял изящно одетых советских девушек за американок.

Затеяв с ними разговор об эмиграции, Виктор быстро понял свою ошибку и ушел из офиса быстрым шагом – но было поздно. Милые советские девушки вызвали милицию, она задержала Виктора через два квартала от офиса. Из милиции Воробьева отправили в психбольницу имени Кащенко, оттуда самолетом доставили в краевую психбольницу в Уссурийске. Пока Воробьев там сидел, КГБ сделал его объектом ДОРа (дела оперативной разработки) – на тему поиска компромата – и, конечно, что‐то нашел.

Выяснилось, что перед отъездом в Москву Воробьев купил у друга старый мопед, деньги за который обещал отдать по возвращении домой. КГБ быстро склеил уголовное дело о «мошенничестве», но мелкая сумма под статью не подходила. Тогда друга заставили переписать показания – по ним получалось, что тот самый мопед Воробьев у него просто украл.

Так Виктор стал персонажем фильма итальянского неореализма «Похитители велосипедов» – и заключенным СПБ. К тому времени Воробьев отсидел уже четыре года – по статье, которая была всего лишь до одного. Прошел несколько курсов нейролептиков и уже был тише воды, ниже травы. Вел себя замкнуто, ни с кем особенно не общался, в политических разговорах не участвовал. На летней комиссии его выписали и увезли досиживать туда, откуда и началась его психиатрическая одиссея, – в Уссурийск.

После освобождения Виктора Воробьева некоторое время с Егорычем мы остались вдвоем. Однако, как гласит поговорка, «не стоит село без праведника» – ну, а в гулаговской версии, «не стоит тюрьма без политзэка». Вскоре третьим в «семье» стал Коля Кислов.

Кислов, казалось бы, мог стать последним кандидатом в политзаключенные. Простой парень двадцати лет, он никогда не думал о политике, правда, имел отношения с психиатрией: раз – по подростковой депрессии, раз – кося от армии. Все изменилось в одну ночь, когда совершенно случайно Коля поздним вечером брел по улице со свидания с девушкой и проходил мимо ресторана.

Оттуда вывалилась компания из четверых сильно нетрезвых мужчин, которые с ходу обхамили Колю, он ввязался в ссору, после чего с разбитым носом два квартала убегал, пока не встретил патрульную машину милиции.

Милиционеры отвезли в отделение и его, и нападавших – которых, к Колиному удивлению, быстро выпустили. Он же остался в милиции, а утром оказался уже в психбольнице. Там его сразу привязали к койке – без матраса к голой сетке – и стали колоть сульфозином с аминазином. Сетка от двухнедельного лежания на стальной проволоке так и сохранялась у него оттиском на спине.

Выяснилось, что четверо нападавших были не просто сильно выпившими мужиками, а делегатами областной комсомольской конференции. По их показаниям, Коля оказался агрессором, который на них напал, – ну а Колю никто не допрашивал вообще. Его быстро признали невменяемым и прямо из психбольницы, минуя СИЗО, отправили в СПБ.

Толком не являясь зэком, Коля проявил себя тем не менее надежным сокамерником. Он следовал своим «вольным» представлениям о том, что такое хорошо и что такое плохо, всегда был честен, не конфликтовал и, наоборот, нередко гасил скандалы – силой. Рослый и мускулистый, Коля при необходимости просто брал в охапку скандалиста и отволакивал его в дальний угол. При этом простое курносое лицо Коли не выражало никаких особых эмоций. Он был бы похож на мультяшного медведя, если бы не его болезнь – жестокий фурункулез, поразивший Колю в СПБ от макушки до пят. Никакого лечения Коля получить не мог, даже витамина В, и выдавливал фурункулы, от чего по коже только расползались фиолетовые пятна.

В СПБ Коля стал законченным антисоветчиком – на что имел полное право. Вместе с Егорычем они ругали власти, и проповеди приближались к жанру «казней египетских» – все их они призывали на головы коммунистов.

Ели свою еду уже после возвращения с ужина. Та же процедура: вывод на улицу, подсчет по головам, далее – путь в столовую. Вечером она ничем не обрадовала: пайка хлеба и «солянка» – тошнотная кислая капуста с водой. За нашим столом ее никто не ел. Да и половина зэков бросали ложки, понимая, что от этой капусты получат больше изжоги, чем калорий, – и поедали с жиденьким чайком голый хлеб.

Несчастный Вася Овчинников, уже не надеясь на милость Божью, вместо того чтобы собирать объедки, просто сжирал недоеденную капусту, обегая столы, пока считали ложки. По дороге в отделение он снова грозил:

– Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, яко исчезает дым!

Кому предназначались угрозы, мы не поняли, но скоро узнали.

По случаю годовщины моего прибытия в СПБ с Егорычем и Кисловым мы устроили «праздничный» ужин из запасенной еды. Самодельными ложками из картона – тюремным вариантом разовой посуды – разобрали банку лосося из посылки и запили ее разведенным в холодной воде концентратом апельсинового сока. Горячей воды в отделении не было. Был только огромный титан, стоявший в предбаннике, но та вода предназначалась для мытья полов и не была питьевой.

Даже чокнулись пластмассовыми кружками – за то, чтобы этот юбилей стал последним. Хотя все понимали, что чепуха. Это был год унижения, безумия и боли – и скорой свободы не предвещало ничего. Тот же Егорыч – да и Воробьев, еще сидевший в обычной психбольнице, – были тому наглядными доказательствами.

Мы еле успели доесть, как вдруг из туалета донеслись крики и рев. По коридору забегали санитары, Егорыча и всех «посторонних» быстро разогнали по их камерам.

Опытные зэки Шестого уже имели носорожью шкуру и спокойно ждали, пока кто‐нибудь объяснит, что случилось. Это сделал Галеев – олигофрен, обитавший в самом углу камеры на койке, зажатой соседскими со всех сторон. В камере он появлялся реже других, ибо служил поломоем на швейке, мыл и драил там полы или же торчал в процедурке с непонятными целями.

Галеев был клоном Зорина из Первого отделения – хотя и принадлежал к противоположной категории «олигофренов-интравертов». Диагноз его был ясен с первого взгляда: узкий череп, низкий, как у питекантропа, лоб, массивная челюсть. В диагнозе Галеев стоял на ступеньку ниже Зорина: Дебила хотя бы умел говорить, Галееву же это давалось с трудом.

Так же, как и Зорин, с детства Галеев скитался по дурдомам Магаданской области. Никто не знал точно, за что Галеев сидел. Сам он отмалчивался, говорили, что вроде бы за поджог, но была и версия посерьезней – за попытку растления маленькой девочки.

Однако Галеев легко брал верх над Зориным в другом виде спорта: он имел еще и собственный бред. Если Маршал в Первом отделении воображал себя военным, то фантазия Галеева так далеко не простиралась – и вершиной его мании величия было воображать себя санитаром СПБ.

Это он полушепотом-полумычанием объяснял всем новеньким обитателям камеры: он, Галеев, является санитаром с особым заданием – надзирать за обитателями камеры изнутри. Как ни смешно, в том была доля правды – все знали, что Галеев стучит чуть ли не круглосуточно медсестрам по любому поводу и на всех.

Галеев заплатил продуктами кому‐то, чтобы из клочков роб ему пошили зэковскую кепку. Очень тщательно ее прятал – выплыви она на шмоне, это было бы расценено как подготовка к побегу. Однако вечерами, когда у медсестер была пересменка и санитарские смены тоже менялись, Галеев напяливал кепку на свою конусообразную голову и грозно вышагивал в ней по проходу.

Шоу было мультимедийным. Галеев не только менял жестикуляцию со своей обычной, униженной – похоже, в тюрьме его сильно били, – на размашистую и властную. Он что‐то там бубнил себе под нос, постепенно повышая голос – в итоге уже было понятно, что в голове вовсю разыгрываются садистские сцены. Он угрожал кому‐то избиением, потом как бы бил, кинематографично пинался и махал кулаками, потом снова угрожал: «А то снова сапогом по рылу…».

Получив таким странным образом удовольствие, после разрешения выходить из камер Галеев сдергивал кепку и бежал в процедурку на кого‐то стучать. Об этом легко можно было догадаться, ибо почти всегда он возвращался оттуда с гонораром – парой пряников, украденных медсестрами у других зэков, а то даже и с домашним пирожком. Думаю, если бы Галеев в свое время оказался тринадцатым учеником Христа, он бы и с синедриона взял не серебрениками, а пирожками – ну, или мацой.

Благодаря Галееву наша камера была полной аудиосистемой: здесь был не только человек-радиоприемник Радыгин, но и человек-микрофон.

Галеев ненавидел всех, но врагом номер один для него был Вася Овчинников. Вася разрушал в голове олигофрена гармонию вселенной. Ибо Овчинников был поломоем в отделении, а Галеев на швейке – что в его табеле о рангах по неизвестной причине считалось гораздо ниже. Галеев спал и видел, чтобы занять Васину должность, для чего частенько устраивал «спецоперации». Тайком разливал где‐нибудь в коридоре воду или насыпал мусор – после чего обличал перед медсестрами Васю как не справляющегося с обязанностями. Ну, или выливал полное ведро горячей воды в толчок, стоило Васе только отойти в сторону, а новая еще не успевала согреться в титане. И тогда бедному Васе оставалось только морозить руки, выжимая тряпку, и возносить библейские проклятия в потолок.

Галеев появился в камере с сияющим, счастливым лицом – какой у обычных людей бывает разве что при известии о рождении ребенка или скорой свадьбе любимой дочери.

Его смертельный враг оказался повержен с небес – причем спрыгнул оттуда сам.

Оказалось, злопамятный Вася назначил себе ответственным за сегодняшние неудачи не Веру, а несчастного Глухого-Коломина. И, пока шел перекур, Вася набрал полное ведро горячей воды из титана и отправился с ним в туалет. Там он поймал Глухого, когда тот умывался над раковиной, – и вылил ведро кипятка ему на голову. Глухой громко замычал от боли – это мы и слышали, – два санитара в отделении пытались скрутить Овчинникова, что им не удалось – тот отбивался пустым ведром.

На помощь санитарам пришел Галеев – так Васю все же вдавили в цементный пол и отволокли на койку, где тут же привязали. Явился дежурный врач, Царенко, после чего Васе вкололи аминазин.

Пришедшая на смену Вере медсестра разрешила выходить из камер – и все отправились на экскурсию в «коровник». Там оба полутрупа по совпадению лежали рядом – койки Горбатого и Овчинникова были соседними. Человек-воробей Горбатый так и валялся на животе с открытым ртом, заслюнявив половину подушки. Привязанный Вася лежал на спине и по‐звериному громко храпел в потолок.

(Так оба и пролежат до утра, когда явится Кисленко, который проведет беседу с Горбатым, и тот останется в отделении еще на месяц, пока его все‐таки не увезут – вопреки предсказаниям зэков-пессимистов – в обычную психбольницу. Весь этот месяц он будет обходить Чайковского стороной. Васю же отправят в Первое отделение, на клетку е2. Через год он вернется в Шестое отделение – и я его не узнаю. Ибо к тому времени Вася сбросит килограммов двадцать, хотя и сохранит свою привычку сладенько петь молитвы и грозно – псалмы.)

Зэки бродили злобными – включать телевизор было запрещено. Занимались своими обычными «базарами», ну, или играли в домино, шашки, шахматы. Я почти бросил читать. Из художественной литературы выбирал истории с плохим концом – это успокаивало. «Жизнь есть страдание», – так говорил Будда. Исторические статьи из «Вопросов истории» и «Науки и религии» читал по диагонали. «Вопросы философии» вообще выпали из зоны моих интересов: я никак не мог понять, какое отношение те или иные конструкции из абстрактных категорий, которые сами себе придумали философы, имеют к человеческой жизни, единственной реальностью которой являются любовь, страдание и смерть.

Ум находился в состоянии летаргии. Думать, надеяться было бессмысленно – жизнь не зависела ни от мыслей, ни от надежд. Все стало безразлично. По письменным дням я смотрел на фотографии Любани, что‐то писал ей – но как будто в другую галактику, и не мог описать своего состояния и жизни – за неимением оной. А также понимая, что каждое слово будет прочтено цензором – так что писал большей частью для Кисленко.

Еще совсем недавно жить без надежды и цели выглядело как самоубийство. Оказалось, что и так можно жить – только непонятно зачем. «Жить можно равнодушием», – так определил это Шаламов.

Прочтя некогда «Постороннего» Альбера Камю, я решил, что, если автор чувствовал хоть одну десятую долю того, что ощущал и его герой, месье Мерсо, он должен был бы совершить самоубийство. Однако сейчас я находился в том же состоянии безразличия, что и Мерсо. Не было смысла писать, не было смысла думать, оценивать какие‐то не существующие в этой галактике явления – вроде событий в Польше.

Можно было повторить Свердловск и перерезать вены. Однако жизнь здесь была столь похожа на посмертное существование, что и самоубийство выглядело нелепо.

Хуже всего, что ни одного дня я не мог вовремя заснуть. Часами ворочался на койке после отбоя – пытаясь найти для раздумий хоть какую‐нибудь приятную тему перед сном. Еще в тюрьме я мечтал о свободе и возвращении к Любане – ничего из этого больше не трогало душу.

Думать о свободе было невыносимо. И точно так же, как зэки, которые не могли понять, как снова жить на свободе, и срывались – я тоже уже не понимал, как делать выбор. Ибо в жизни в Шестом отделении выбора не было. Здесь все зависело от приказов, и ничего – от тебя.

Так, прокрутившись на койке несколько часов, слушая нечленораздельные возгласы спавшего Радыгина, я засыпал, чтобы снова проснуться невыспавшимся вне времени и пространства – и автоматически, по приказам, двигаться в следующий день.

Глава V. Смерть Брежнева

День пятый

11 ноября 1982 года

Шестое отделение Благовещенской СПБ

По отделению второй день ходит новая хохма:

– Слыхал, Брежнев умер?

– Да нет, я видел его в курилке, вроде жив…

Герой шутки – рыжий щербатый урка Бережной по кличке Брежнев – бродит, довольный своей неожиданной популярностью, улыбаясь золотой фиксой.

Брежнев мог бы работать Рыжим в цирке без грима. Ему было за сорок – курносый, веснушчатый, с волосами цвета медной проволоки, вся рожа покрыта морщинами, заработанными за полжизни по лагерям. Сидел он по тяжелым статьям, в этот раз за разбой, жил по понятиям, за что его уважали. Перед медсестрами Брежнев прикидывался несчастненьким, умел найти подход к санитарам и обычно спокойно оставлял под языком аминазин, который получал на ночь. Дури за ним особо не наблюдалось, хотя с головой у него что‐то и было неладно. Иногда Брежнев взрывался без повода либо мучился депрессией и тогда лежал сутками на койке, закрывшись с головой одеялом.

Судебный срок Брежнева давно кончился, считалось, что если не в следующую комиссию, так через одну он отправится на волю. Последний раз Брежнев дышал вольным воздухом лет десять назад.

В отличие от благовещенского Брежнева, дела московского Брежнева были плохи, вернее, дел у него уже не было никаких.

Чуть больше месяца назад мы слушали по радио его речь из Баку, где Генсек вручал Азербайджану орден Ленина. Он, как обычно, невнятно мямлил свои «сиськи-масиськи», как вдруг оговорился точно «по Фрейду». «Под руководством Коммунистической партии советский Афганистан достиг огромных успехов…» На этом радио затихло, послышалось шуршание бумаг, потом раздалось с необычной интонацией извинения: «Это не моя вина, товарищи… Придется читать сначала». И действительно, повторил абзац заново – уже все‐таки про Азербайджан.

Состояние ходячего овоща, в который превратился глава сверхдержавы, лучше всего описывает случай, происшедший с Брежневым во МХАТе на премьере какой‐то революционной пьесы. Там Генсек принял актера, игравшего Арманда Хаммера, за живого Хаммера и несколько раз порывался подойти с ним поздороваться.

В таком состоянии Брежнев, конечно, не был способен к принятию решений – и Андропов «серым кардиналом» правил за его спиной, ограниченный во власти разве что угнездившимися в креслах другими динозаврами из Политбюро. Андропов напрямую завербовал лечащего врача Брежнева, академика Евгения Чазова, и регулярно встречался с ним на конспиративной квартире в Москве. Так что первым из членов Политбюро о смерти Брежнева узнал именно Андропов. Срочно вызванный на дачу к Брежневу агент – доктор Чазов – сразу же поставил в известность, конечно, своего «куратора».

О том, что произошла некая загадочная трагедия, в Благовещенске мы узнали тогда же, когда и все, – однако из‐за разницы во времени эти дни были наполнены своего рода «эйнштейновскими парадоксами». Если москвичи уже утром 10 ноября оказались в стране, где случилось что‐то, настолько серьезное, что замолчали все средства массовой информации, то для нас утро было еще вполне обычным. Морозная темнота внезапно накатившей зимы, пронизывающий ветер, студеный зал швейного цеха. После обеда всех снова подняли на швейку – и тут внезапно появился усиленный наряд санитаров, с ними бессменный Павел Иванович Рымарь и даже пара тюремных ментов, которые вообще в СПБ являлись исключительно редко. Они быстро развели всех по камерам, настрого запретив переходить из одной в другую. Кто‐то включил радио – там шел сплошной симфонический концерт в миноре.

Ушлые зэки сразу угадали причину (в то время, как западные «советологи» гадали на кофейной гуще, называя подряд имена всех советских вождей).

– Брежнев сдох, – сказал умный Леха Осинин.

– Амнистия будет, – на автомате выдохнул Кропаль.

– Какая тебе амнистия? Ты же в дурке… – и Кропаль молча согласился.

Осинин сидел по уголовке уже в который раз, но происходил из интеллигентной семьи и в прошлом был студентом мединститута. Законы знал и был прав: мы находились в каком‐то лимбо, где действовал свой уголовный кодекс. Здесь не было амнистий, и никто не выходил условно-досрочно. Тут расчетливый убийца мог вполне освободиться раньше, чем случайный воришка – стоило тому, на свое несчастье, пару раз повздорить с медсестрой.

Все принялись гадать и спорить, кто будет следующим Генсеком. Версии были самые разные, кто‐то предположил, что Тихонов.

– Почему? – спросили его.

– У него морда самая страшная…

Критерий был не очень убедительный: добрая половина членов Политбюро выглядела, как зомби, и вполне органично могла бы вписаться в строгую камеру № 11 Первого отделения – равно как и обитатели камеры № 11 не очень выделялись бы среди членов Политбюро[88]88
  Позднее стало известно, что бывший членом Политбюро и секретарем ЦК Андрей Кириленко из‐за болезни мозга находился в то время в перманентно-невменяемом состоянии. Еще в марте 1981 года, когда на съезде КПСС ему поручили зачитать список кандидатов в члены ЦК КПСС, Кириленко не смог правильно произнести ни одной фамилии. Через несколько дней после смерти Брежнева ему вручат на дому очередную награду и отправят на пенсию. Старик при этом заплачет.


[Закрыть]
.

Старика никому не было жалко, к этому времени анекдоты о Брежневе любили больше, чем его самого. Объективно люди жили гораздо лучше, чем до устроенного им тихого переворота в 1964 году, но, к своему несчастью, Брежнев прожил на свете слишком долго.

Если бы Брежнев умер лет на пять раньше, то о его правлении помнили бы как о «золотом веке». Однако нефтедоллары, заработанные на нефтяном кризисе начала семидесятых, иссякали, войны пожирали их еще больше, очереди становились длиннее, а магазины – пустее. Об этом рассказывали все, недавно пришедшие «с воли». Соответственно росло и глухое, навязчивое, пусть и бесцельное, русское недовольство.

Беднели не только простые смертные. Было смешно наблюдать, как главная медсестра Валентина отправлялась первой «на разведку» в тюремную столовую-буфет. Возвращаясь, она командовала:

– Зоя, беги быстрее: там в офицерской еще сосиски дают.

Медсестра Зоя Ивановна – «незлобивая старушка», говоря словами Зощенко, – тут же бросала лекарства и с затуманенными глазами мчалась в столовую. Из этого можно было догадаться и про то, что сосиски продают только офицерам, и про то, что даже не всем офицерам они достаются.

Плохела, конечно, и кормежка зэков. Ежедневными блюдами стали отвратная «солянка» из кислой капусты и перловая каша. Былые «деликатесы» вроде картофельного пюре и «пончиков» стали появляться совсем редко.

Однажды нас удивили, когда в обед на столы выложили по целой крупной селедке на каждого зэка. Секрет «чуда» раскрылся моментально: селедка оказалась вонючей и явно пережившей свой век, съесть свою смог только недавно вернувшийся из «лечебного» отделения Вася Овчинников, который тем самым еще раз доказал, что может глотать все, кроме алюминия и бумаги.

Правда, опытный Егорыч пошел на хитрость – недаром он сидел в гитлеровском концлагере. Набрав миску тухлой селедки с собой в отделение, Егорыч с поварским умением аккуратно ее выпотрошил – не имея под рукой ни ножа, ни другого острого предмета, – вымыл холодной водой и замочил на ночь. И на другой день мы завтракали этой селедкой, которая уже почти и не пахла. Селедка была, конечно, экзотическим завтраком, но стоило спешить, ибо миску могли найти и конфисковать на шмоне в любой момент.

Другой эпизод, обернувшийся для меня рискованным приключением, еще нагляднее свидетельствовал, что дела USSR Inc. были плохи. Явившись как‐то утром в столовую, мы обнаружили, что хлеб, который обычно резали четырьмя равными кусками на каждого из сидевших за столом, был порезан тонкими ломтиками.

Тут же почувствовав подвох, зэки сложили кусочки вместе и обнаружили то, что и можно было предположить: в общей сумме хлеба оказалось меньше, чем положено. В СПБ мы получали стандартный тюремный фунт серого хлеба, но в новой нарезке получалось, что каждую суточную пайку сократили примерно на 100 граммов.

Зэки дружно, пусть и глухо, возмутились – что было вызвано не только хитрым методом обмана и не тем, что для большинства «голых» зэков хлеб был самым важным продуктом питания. Тюремная пайка – это святое. Зэка можно лишить баланды и даже воды – но пайка даже в самой беспредельной тюрьме всегда отмерялась с научной точностью, и если в куске не хватало 30 граммов, то тоненький прозрачный кусочек пришпиливался при раздаче к ней спичкой. Это была, наверное, единственная норма закона, которая в тюрьме не нарушалась. Поэтому такой наглый обман не вмещался в головы даже побывавших в самых адских углах ГУЛАГа зэков.

В курилке обсуждали событие и с мрачной уверенностью в своей правоте решали, что делать. Сделать мы, собственно, могли только одно: жаловаться начальству. Ходатаем назначили меня. Предложение было рискованным: жаловаться в СПБ дозволялось только на неусидчивость и рези в желудке, все прочее – избиения санитарами или лживые доносы медсестер – по умолчанию, расценивалось как симптомы психоза. Из рабочего отделения запросто можно было вылететь и в «лечебное».

С другой стороны, если политический боится защитить права зэков – да еще в таком явном случае, – то какой же он политзаключенный? «Политическая шпана», по меткому выражению Солженицына. Поэтому, подумав секунду, я согласился.

Бутенкова явилась на обход очень вовремя – сразу на другой день и, как всегда, на швейку.

– Как у вас дела? – голосом «доброго копа» начала она свой обычный монолог, обращаясь ко всем и ни к кому лично.

Я встал, сказал, что в столовой стали по‐другому нарезать хлеб так, что его стало меньше. Не дослушав, Бутенкова отрезала:

– Ничего подобного. Выдают, как обычно. Кому еще хлеба не хватает?

В цехе воцарилась тишина.

– Иванов, вам не хватает хлеба? – спросила она мрачного неразговорчивого мужика, сидевшего рядом со мной на месте Валентинчика.

– Нет, Людмила Ивановна, мне хватает…

– Кому еще не хватает?

Все молчали.

– Ну, видите, – обратилась Бутенкова ко мне. – Ничего подобного.

И с явным неудовольствием тут же свернула свой обход без обычных вопросов насчет того, кто бросил за прошедшую неделю курить.

Я сел на место, оглушенный. Промолчали все, кто возмущался, кто только вчера крыл матом ментов и ту же Бутенкову, кто уговаривал меня жаловаться – все сбежали в кусты. И получилось, как будто бы я, который не очень и страдал от сокращения пайки, показал себя уже по доказанной судом привычке клеветником. И теперь мне еще надо было ждать последствий.

К счастью, их не было – какое‐то невнятное внушение только сделал Кисленко, а главное, через два дня в столовой хлеб снова выдавали старыми нерезанными пайками. Это можно было бы засчитать как победу – но только не мою личную.

В тот день что‐то у меня внутри надломилось. На своем опыте я понял правило правозащиты номер один: можно защищать права только тех, кто готов сам их защищать. Если человек, упавший в воду, не хочет плыть сам и требует от других, чтобы ему кинули спасательный круг – пусть тонет. Это жестоко, но это его выбор, в конце концов. Мы не можем изгнать из мира все зло, а если и можем, то только там, где жертва сама готова с ним бороться. «Помочь можно только сильному» (Марина Цветаева).

Больше, чем жалость к усопшему Генсеку, в эти дни всех придавливала неизвестность. Она чувствовалась повсюду. Примолкли зэки; тихо вели себя санитары, перешедшие чуть не на шепот; врачи бродили по коридору до вечера, нарушив свое обыкновение исчезать после двух часов. Смена власти была событием, сломавшим весь ход жизни, и усвоенный за десятилетия принцип «и завтра будет, как вчера» рухнул. Что могло случиться «завтра», угадать было невозможно. Уже позднее я слышал рассказ одной тогдашней школьницы: учительница отпустила учеников по домам, рыдая. «Все, теперь будет война…» – заявила им идиотка.

Не война и не Тихонов – но кто мог стать следующим Генсеком, а главное, что это меняло в моей жизни? Вообще‐то многое. Каждая смена власти в России всегда неизбежно отражалась на политзаключенных. Одни из переворотов вели к смягчению режима и даже освобождениям, другие – к закручиванию гаек. Десятого ноября 1982 года ничего не указывало на то, что царем станет какой‐то либерал: после опалы и смерти Косыгина в 1980 году даже «системных либералов» в Политбюро с микроскопом нельзя было разглядеть. И имя «Михаил Горбачев» еще не говорило ничего никому.

И как‐то синхронно с Егорычем мы просчитали, что смена власти будет не в нашу пользу, и начали внутренне готовиться к неведомым изменениям – к худшему.

Жизнь в Шестом отделении и без смены власти никогда не была спокойной. Внешне вроде бы царила однообразная рутина тюремного распорядка, которая – согласно уже другому распорядку – взрывалась эпидемиями психозов дважды в год после комиссий. Однако без происшествий здесь не обходилось никак. Почти каждую неделю кого‐то из зэков вызывали со швейки вниз – и он уже не возвращался назад, а спустившись после работы, мы видели только еще одну пустую койку.

Поводы для возвращения в «лечебные» отделения были всегда одни и те же. Торговля с санитарами, склоки с медсестрами, депрессии, которые Кисленко не заморачивался лечить, – ибо всегда было легче отправить зэка в «лечебное» отделение и получить оттуда на другой день вменяемого и работоспособного новичка. В этом смысле Кисленко действовал по логике начальства на Колыме, которому в 1930‐х тоже было легче расстрелять доходягу, чем приводить его в человеческое состояние, – когда поставки «мяса» с материка были бесперебойны.

Вниз из Шестого вылетали за невыполнение нормы – обычно ее не могли сделать те, кто получал высокие дозы нейролептиков. Иногда вообще по причинам, о которых можно было только догадываться – и чаще всего это означало «за язык». Про все сказанное вслух в камере в процедурке становилось известно лишь с небольшим временны́м лагом. В Шестом отделении было легче сказать, кто не стучал, чем перечислить стучавших.

Как‐то весной, оставшись в отделении из‐за того, что тогда я был под атропином, закапанным окулистом, я вышел из камеры в туалет и удивился, увидев там кого‐то еще. Это был Леха Осинин, который тоже вздрогнул – ибо держал в руке алюминиевую кружку с чайной заваркой и стандартный тюремный кипятильник из двух лезвий бритвы.

Для меня это стало большим разочарованием, ибо Осинина все держали за «путевого» зэка – но тут сразу стало ясно, что заваривать чифир в пустом отделении в двадцати шагах от Кисленко может только либо псих, либо стукач.

Опознав меня, Осинин расслабился – видимо, из‐за того, что был обязан стучать и на меня – и даже предложил почифирить вместе, чем мы и занялись. Однако с тех пор при приближении Осинина рот я стал закрывать на замок – пусть о своем открытии никому и не сказал.

Это в сталинских политлагерях, по выражению Солженицына, было «свободы от пуза». Здесь уши стукачей были настроены на политические разговоры и, что бы ни говорилось, трижды перевиралось и доносилось до медсестры, которая перевирала это еще раз и докладывала врачу.

Точно стучал Галеев. После падения Васи Овчинникова мечта Галеева стать поломоем в отделении так и не осуществилась. Его подвело то, что во всех корпорациях якорем приковывает толковых людей к одной должности: Галеев слишком хорошо выполнял свою работу. В Шестое отделение подняли старого знакомого Дебилу-Зорина, который и принялся драить пол в коридоре, не прекращая ни на минуту своего вечного монолога.

Галееву сделать подлянку Дебиле-Зорину было не по зубам. Выяснилось, что когда‐то они уже встречались в психбольнице Магаданской области, и Галеев знал, что Дебила с пол-оборота пускается в мордобой.

Спал Галеев на крайней койке в углу, добраться куда можно было только через соседа, и, отправляясь спать, он в своем бреду жестко маршировал ему по ногам. Впрочем, сосед – спокойный Коля Катков – никак особенно не реагировал, воспринимая это как должное.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации