Электронная библиотека » Виктор Давыдов » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 11 ноября 2021, 10:00


Автор книги: Виктор Давыдов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Какой начальник? Сегодня суббота, – напомнил Беляков.

Это было правдой – прошло всего три дня, но календарь уже выпал из памяти.

Белякова, естественно, тоже никуда не вызывали. В субботу – воскресенье ничего не происходило и не могло происходить, время как будто останавливалось.

Тем сильнее мы удивились, когда в середине дня дверь вдруг распахнулась, в камеру буквально ворвались мент и дежурный офицер с огромным квадратным фонарем. По их лицам можно было подумать, что готовится побег – если не вооруженное восстание. Нас мигом поставили лицом к стене. Под светом фонаря, который держал офицер, мент тщательно обыскал обоих – ничего, конечно, не найдя. Затем они принялись обшаривать углы камеры и нары.

– Есть, – сказал мент и вытащил из щели между досками шконок что‐то круглое и металлическое. Пока предмет описывал траекторию в его руке, я заметил, что это была монета. Скорее всего, царский пятак, а то и золотая. Офицер тут же быстрым движением забрал монету себе и сунул в карман.

Вслед за таинственной монетой – как она попала сюда? – мент вытащил из щели и мою ксиву. Офицер развернул ее, посветив фонарем, – на этом обыск закончился.

Дверь захлопнулась, мы с Беляковым остались сидеть, слегка ошеломленные налетом. В том, что он был целенаправлен, не было сомнения – но как они узнали о существовании ксивы? Беляков не мог об этом просигналить, ночью он спал. А даже если бы и был наседкой, то необходимости в обыске не было – ксиву было проще забрать уже у него. Скорее, коридорный мент заметил в дверной глазок, как я писал.

Примерно через час меня забрали из камеры и перевели в другую, этажом выше. Здесь было так же темно и холодно, даже больше. Камера была расположена в конце коридора, отопление добиралось сюда в последнюю очередь.

Здесь стояли только три одноэтажные шконки, сидел я один, но жить на четвертом этаже оказалось интересней. Он весь был забит малолетками с Рождествено. Мальчишки отогрелись, отъелись и уже вовсю гоношились, переговариваясь между камерами через коридор – или на жаргоне, продол, – игнорируя бессильные угрозы коридорного мента.

Их разговоры надо было переводить с матерного на русский, но они описывали бунт в колонии немного иначе, чем передал мент. Бунт начался с того, что козлы – заключенные, сотрудничающие с администрацией, – жестоко избили кого‐то из парней. Козлы делали так постоянно – как я понял, дисциплина в колонии держалась именно на избиениях, а не на карцерах и прочих воспитательных мерах. Так что бунт был случаен и, как всякий русский бунт, тоже бессмыслен.

Бунтовщики сожгли оперчасть, ограбили санчасть, где поели все, что хотя бы по названию напоминало наркотики. После чего перед ними встал вопрос, заданный еще русской классической литературой: «Что делать?»

Ждать солдат из внутренних войск не хотелось, но и бежать было некуда: Рождествено стоит на острове среди Волги, лед в это время еще не лег. Тем не менее большинство побежало – резонно рассудив, что пойманных в зоне бить будут сильнее.

Один из эпизодов бунта был довольно пикантен. Ворвавшись в санчасть, малолетки обнаружили там женщину-врача. Можно догадаться, что промелькнуло у нее в голове, когда она оказалась одна лицом к лицу с вооруженными дрынами и озверевшими от насилия парнями. Как минимум решила, что сейчас ее всей колонией изнасилуют и потом расчленят.

Ничего подобного не произошло.

Малолетки деликатно взяли женщину под охрану и провели ее до вахты. В этом они проявили себя бо́льшими джентльменами, чем охрана, которая бросила женщину, оставив ее одну среди нескольких сотен уголовников.

Не знаю, что действительно было в их головах – и вряд ли что‐то хорошее, – но над всеми висел зэковский закон, один из пунктов которого гласил: лагерный медицинский персонал трогать нельзя. За нарушение этого правила им пришлось бы потом жестоко расплачиваться – собственной задницей.

Как оказалось, зэковский закон гуманизировался параллельно со смягчением государственного режима. При Сталине лепила – лагерный врач – мог запросто получить от уголовников топором по голове.

В остальном все было верно. Ломкими подростковыми голосами малолетки хвалились, кто дольше всех бегал от ментов и кто больше съел колес – таблеток – из лагерной аптеки.

В моей камере по всем признакам тоже совсем недавно сидели малолетки. Об этом свидетельствовала свежая надпись-афоризм, сделанная на нарах карандашом: «Тюрьма не школа, прАкурор не учитель». «А жаль», – подумал я про себя. Осмотрев внимательно щели в нарах, нашел и сам карандаш, вернее, короткий его огрызок – и аккуратно спрятал, как ценность, в бушлат.

Довольно поздно вечером неожиданно хлопнула кормушка. Я было подумал, что мент принес мыло и зубную щетку, но это оказалась передача от мамы. Список продуктов, написанный ее мелким преподавательским подчерком, выглядел в этом интерьере странновато – примерно как коллекция яиц Фаберже, выставленная на экспозицию в сибирской деревне. В передаче был батон белого хлеба, пряники, болгарские сигареты с фильтром, копченая колбаса, маргарин – масло в Самаре уже было трудно достать. Копченая колбаса, впрочем, тоже не продавалась – мама явно мобилизовала какие‐то свои знакомства.

На следующий день я решил продолжить борьбу за мыло и добиваться своего любыми способами. Слой накопившейся грязи причинял массу неудобств. Одно ощущение было противным, а приходилось, как прокаженному, еще и чесаться. Вкус во рту был непереносимым настолько, что я даже попытался почистить зубы пальцем, соскребя со стены известку вместо зубного порошка. (В результате во рту остался еще и едкий вкус известки.)

Иновлоцкий меня, конечно, обманул и не отдал сумку с мылом и прочим. Оставалось стучаться к местному начальству. Когда переговоры с коридорным ментом зашли в обозначенный крутым матом тупик, я написал жалобу начальнику КПЗ.

Процедура эта заняла целый день и состояла из двух актов. В первом нужно было получить от коридорного мента бумагу и карандаш, во втором – заставить все это забрать назад. Оба проходили по одному сценарию, который включал в себя долгие зовы, ругань и стук в дверь. Когда руке становилось больно стучать, я разворачивался и молотил по двери каблуком. Это работало, пусть и не сразу. Сначала приходилось выслушивать: «Хрен тебе, а не заявление писать, писатель хренов», а также последовательно обещания разбить мне лоб об стену, отбить печень и переломать ребра.

Часа в четыре, когда пятка от стука уже начала ощутимо болеть, я все же добился своего – получил бумагу и половинку карандаша.

С этого момента мне даже начало нравиться в тюрьме. По той же причине, по которой Форресту Гампу нравилось воевать во Вьетнаме, – здесь всегда было чем заняться. Приближался конец смены – а дел было невпроворот. До конца смены надо было сдать заявление назад – иначе приходил новый мент, и весь спектакль, как я подозревал, пришлось бы играть с самого начала.

Так и произошло. Вступивший на смену мент ничего не знал и отговорился: «Отдашь утром».

За всем этим театром с интересом наблюдал мой новый сосед. Это был уголовник страшноватого вида, со щербатым лицом деревенского серийного убийцы. Наверное, и я тоже выглядел страшновато на пятый день заключения без расчески и бритвы – так что, взглянув на меня, он даже притормозил на пороге. Спросил, за что сижу, узнав, что политический, уже спокойно устроился на соседних нарах.

Сосед попал за решетку в третий или четвертый раз, и снова за ограбление магазина. Как опытный зэк, он большей частью спал, просыпаясь, закуривал «Беломор» – мой болгарский «Опал» он забраковал как слишком слабый – и лежа курил, глядя в потолок. Не нужно было быть психоаналитиком, чтобы догадаться, что он переживает свой грядущий новый срок.

Мои препирательства с ментами он воспринимал, кажется, комично. Его удивляло, что столько шума из‐за какого‐то мыла.

– Не гоношись: привезут на тюрьму, там сводят в баню, – успокаивал он меня. Наверное, по философии жизни сосед был истинный христианин, и перспектива бани в некой будущей жизни вполне компенсировала для него отсутствие мыла и зубной щетки в этой.

Жизнь с колбасой, маргарином и белым хлебом стала как будто бы веселей. Утром я сделал зарядку и даже попытался, раздевшись до пояса, смыть холодной водой наросшую грязь. Эксперимент оказался неудачным. Мало того что ничего не смыл, пришлось еще намочить рубашку, чтобы использовать ее вместо полотенца. В холоде и сырости камеры она не сохла – в конце концов, я надел мокрую и сушил ее уже своим телом. (Только потом мне объяснили, что это был лучший способ получить туберкулез.) Чтобы согреться самому, я время от времени пускался приседать или отжиматься от пола.

Других занятий, впрочем, все равно не было. Оглядывая в сотый раз стены, я чувствовал, как острое чувство несвободы, накрывшее меня при аресте, постепенно сменяется хронической тоской. Тоской столь тяжелой, что совершенно непроизвольно появлялись позывы сделать что‐то такое, что хоть на момент может прервать тянущуюся «несобытийность».

В тюремных мемуарах Анатолий Марченко рассказывал о чудовищных эпидемиях членовредительства, которые охватывали целые камеры. Зэки вскрывали вены, взрезали живот или, подражая Ван Гогу, отрезали себе уши, прибивали гвоздями мошонку к нарам. Когда я все это читал, то не мог постичь умом и принимал за помешательство. Теперь я начинал понимать, что подвигало их на эти дикости.

С утра главной задачей было всучить коридорному менту заявление. Заступивший на смену мент, конечно, не взял и отговорился, что надо подавать лично начальнику. КПЗ напоминал некую вырождающуюся церковь. Никто из членов клира – то есть ментов – не мог ничего сделать, ибо всем управлял Верховный Бог. При этом, как к Богу обратиться, чтобы он услышал, – этого тоже никто не знал.

Все же, почти убив каблук о дверь и пообещав вскрыть вены – эту формулу я взял взаймы у соседей-малолеток, выяснив, что она работает, – после обеда я добился от мента, чтобы он заявление забрал.

На то, чтобы переместить клочок бумаги из одного конца коридора в другой, ушли сутки. Исходя из этого я рассчитал, что путь с третьего этажа на первый, к начальнику КПЗ, займет еще сутки. Расчет оказался почти верным: только в середине следующего дня меня вызвали к Верховному Богу – начальнику КПЗ.

Бог был в чине майора и обитал в тесной комнатушке, где с трудом умещался даже стол. На вид Богу было изрядно за пятьдесят, как полагалось Вседержителю, он был сед – и вообще был создан по образу и подобию человека. По крайней мере в его речи и обращении не замечалось никаких агрессивных ментовских интонаций и злобы. Бог внимательно оглядел меня и объяснил, что, конечно же, отдал бы мне сумку и вещи, но их у него нет.

– Как нет? Забрали ваши люди.

– Забрали и отдали следователю… или кому‐то там еще… – добавил он и, изобразив гримасу откровенной неприязни, кивнул в сторону соседнего здания КГБ.

Было известно, что в МВД не любят чекистов – однако наблюдать эту нелюбовь воочию было занятно. Своей честной мимикой и тоном майор даже вызвал у меня некое подобие симпатии.

Оказалось, он знал моих родителей – ибо когда‐то давно у них учился. Почему‐то стал рассказывать, что с нового года вводятся новые правила распорядка и режима в КПЗ. Судя по тому, что он рассказывал, новые правила от старых не очень отличались. Напоследок спросил, есть ли какие просьбы. Я попросил только то, о чем мечтал уже несколько дней, – мыло. Как ни странно, но поздно вечером мент кинул в камеру крошечный кусочек черного хозяйственного мыла. Мыло противно воняло, но я с удовольствием вымыл им руки и лицо – устраивать снова обливание холодной водой в мерзлой камере я уже не решился.

Я сильно разозлился на Иновлоцкого. Мелкая тактика пакостей, усложнявших жизнь диссидентам и стоявшая ровно на полдюйма за гранью этики и закона, была типичной для КГБ. Понятно, что Иновлоцкого мало трогало, каково было мне сидеть неделю без мыла, полотенца и зубной щетки. Было бы странным, если бы еврейского полицейского заботил комфорт отъезжающих в концлагерь. Однако Иновлоцкий сознательно врал и зачем‐то пытался своим враньем чекистов прикрыть.

Поэтому, когда на следующий день Иновлоцкий вызвал меня на допрос, я с порога заявил, что никаких показаний давать не буду и не буду подписывать протокол. Есть показания или нет – его головная боль, не моя.

– И вообще, где мои вещи – вы же их обещали?

– Этот вопрос мы потом решим, Виктор Викторович, – пытался уйти в сторону Иновлоцкий.

Со злости я уперся и попросил не тратить времени и сразу отправить меня в камеру. Иновлоцкий пригрозил, что отказ от показаний мне «повредит и затянет дело».

– А куда мне торопиться, если я уже в тюрьме?

Иновлоцкий глядел в пол и ничего не ответил, на том мы и расстались.

Вернувшись в камеру, я рассмеялся – чем даже испугал моего молчаливого сокамерника. То be or not to be? Давать показания или не давать? Вот в чем вопрос. Вопрос решился легко, с плеч упала вся тяжесть выбора, пусть на чашу весов и легла какая‐то невесомая пушинка – мыло, зубная щетка. Может быть, историки ошибаются, думая, что Цезарь перешел Рубикон, потому что хотел стать диктатором? Вдруг в Риме у него просто осталась зубная щетка?

Шестого декабря к концу подходили первые десять дней заключения. За это время я научился многим вещам, которые были совершенно необходимы человеку, жившему в конце двадцатого века. Колотить в дверь сапогом, угрожать перерезать себе вены, вытираться рубашкой, писать паленой спичкой на сигаретной обертке, спать в шапке и сапогах на голых досках. Мгновенно выработались зэковские привычки – и, когда мент повел меня заново снимать отпечатки пальцев, руки сложились за спиной уже автоматически.

Зачем нужно было делать это еще раз, объяснила женщина-криминалист. Оказалось, что при первом снятии мент переусердствовал в садизме, пытаясь свернуть мне пальцы, и те отпечатки не читались.

– Бог все видит, – прокомментировал это сосед, пожевывая «Беломор». Похоже, он, действительно, был христианин.

Вечером того же дня меня увезли на тюрьму – в СИЗО.

Глава VI. В крысиной норе

В СИЗО меня привезли в полубессознательном состоянии.

Очнулся на цементном полу в привратке – камере, куда без разбора запихивали всех новоприбывших. Зэки сказали, что вышел из воронка своими ногами – хотя состояние было, как после обморока. Голова кружилась, в горле стояла тошнота, во рту – угарный бензиновый вкус.

Из камеры КПЗ меня вытащил тот самый толстый мент, который в первый день обвинял в шпионаже. На этот раз он не тыкал ключом в бок, но, выведя из дверей к воронку, толкнул так, что, если бы я не увернулся, то выбил бы себе зубы о его металлическую ступеньку – но получилось так, что просто ударил коленку. Поднявшись, протиснулся внутрь машины.

– У-у-у! – загудели скучавшие во чреве воронка зэки. – За что, земляк?

– За политику…

– Ну, сразу видно: в очках, профессор!..

Их представления о профессорах были довольно странными. С десятидневной щетиной и длинными немытыми волосами, я должен был больше походить на афганского моджахеда, чем на профессора. Впрочем, в свете единственной тусклой лампочки трудно было рассмотреть даже свой нос – не то что чужое лицо.

Воронок тронулся, и вместе с другими стоявшими зэками я тут же рухнул на людей, сидевших вдоль стенок. Мы еще не успели выехать из ворот МВД, как стало понятно, что машина, которая вроде бы предназначалась исключительно для перевозки людей, для этого была приспособлена наименее всего.

Воронок 1970‐х годов – как и воронок современный – мало чем отличался от его предка, бегавшего по улицам во времена сталинского террора. Он представлял собой стальной куб, поставленный на шасси грузовика, размером примерно три метра на три – этапные воронки, принадлежавшие внутренним войскам, были побольше, милицейские поменьше. По обе стороны от входа в куб размещались еще два или три одиночных отсека – стаканы. Они были предназначены для женщин или особо опасных преступников. В них, правда, часто засовывали и по двое.

Сидений в обычном понимании внутри куба не было. По периметру шла лишь узкая деревянная скамейка, на которой толком не уместился бы и ребенок. На ней вплотную сидели человек двенадцать – уже на выезде из КПЗ в кубе нас было больше. Далее воронок начал объезд городских отделений милиции и судов, и с каждой остановкой «пассажиров» все прибывало.

Стоявшие зэки были вынуждены постоянно балансировать, как серфингисты, ибо на внутренней стальной поверхности куба не было ни ручки, ни даже болта, за которые можно было бы уцепиться. Люди старались сохранять равновесие, упираясь руками в потолок, но силы инерции, земного притяжения, а главное, качество российских дорог – все вместе работало против нас. Стоило воронку тормознуть у светофора, переехать трамвайный путь или подскочить на ухабе, как все мы дружно валились то в одну, то в другую сторону – и всегда на головы других, сидевших внизу зэков.

– У-у-у, сука! – кричали тогда водителю, пусть он ничего и не слышал у себя в кабине. – Осторожней, нах, давай – дрова везешь, что ли?..

Сидевшему внизу парню, видимо, надоели мои периодические падения, и он предложил пристроиться у него на коленях. Я сделал это с удовольствием, проехав оставшуюся часть пути в относительном комфорте. Позднее выяснилось, что услуга была платной: доехав до тюрьмы, я не нашел в кармане бушлата пачки маргарина – последнего, что осталось от передачи.

Воронок между тем двигался по сложной траектории, объезжая городские суды и отделения милиции. С каждым новым «пассажиром» из куба вытеснялся некий объем воздуха, и дышать становилось все труднее.

Окончательно в газовую камеру воронок превратился на въезде в СИЗО, где мы попали в «пробку», которую образовали воронки, возвращавшиеся со всех районов, а потом на вахте СИЗО. В этом крытом загоне предыдущие воронки уже простаивали какое‐то время с работающими двигателями, так что воздух стал густо токсичным и внутрь куба повалил чистый угарный газ.

Я уже не чувствовал жары, духоты, пота, обволакивавшего все тело, ничего – кроме рывков тошноты, грозивших вот-вот прорваться наружу.

Очнулся я на цементном полу камеры. Она была вся забита людьми. Пяток счастливчиков занимал места на единственной короткой лавке, прочие – валялись ничком на полу либо сидели, оперевшись о стену. Никто не разговаривал и даже не курил – наверное, так должны были выглядеть спасенные пассажиры с «Титаника».

Часа через два из камеры начали выводить людей мелкими группками, она постепенно стала освобождаться. К полуночи остался только я один. Устроился на лавке, чтобы в дремоте не упасть на пол, балансировал и попытался заснуть.

Позднее этот сценарий повторялся во всех тюрьмах. На моем личном деле должен был стоять какой‐то особый гриф, и принять решение, в какую камеру меня отправить, могло только высшее начальство – ДПНСИ, дежурный помощник начальника следственного изолятора, – а тюремное начальство всегда и всюду, как олимпийские боги, было далеко и трудно досягаемо.

Уже среди ночи в дверях появился пожилой усталый надзиратель, который задал дурацкий вопрос:

– А ты что здесь делаешь?

На глупый вопрос я тоже ответил что‐то глупое вроде: «Шел мимо, решил отдохнуть».

Мент хлопнул дверью и исчез, через какое‐то время вновь появился, но уже с папкой моего личного дела в руках.

Он поднял меня и повел по подземному коридору, освещенному тусклыми лампочками, горевшими еще к тому же через одну. Значительные участки пола были залиты водой, через которую приходилось перебираться по наспех брошенным доскам. Я бы не удивился, если бы для завершения этой средневековой сцены где‐нибудь за поворотом подземного хода горели уже смоляные факелы.

Мы вышли к лестнице, которая вела наверх, ко вполне заурядному деревянному окошку, в котором сидел зэк из хозобслуги. Он выдал мне тюремное имущество:

– мешочек, наполовину заполненный комками ваты, – это называлось «подушкой»;

– серую наволочку;

– тощее байковое одеяло;

– серый холщовый мешок – матрасовку, – который в тюрьме используют вместо простыни, надевая на матрас;

– вафельное полотенце размером не больше пары носовых платков;

– алюминиевую кружку и ложку.

После легкого шмона – особо ничего искать мент не старался – мы двинулись дальше и оказались в бане.

Это было счастье. Наконец можно было отмыться от грязи, скопившейся на теле за десять дней. От банщика у меня имелся кусочек хозяйственного мыла размером с половину спичечного коробка. Он мигом смылился, что ничуть меня не расстроило, ибо на полу валялось много еще вполне пригодных обмылков.

Каким‐то кусочком мозга я понимал, что зрелище сбора обмылков со склизкого грязного пола вызвало бы у стороннего человека омерзение – но я точно знал, что, если бы его продержали десять дней в КПЗ без мыла и душа, свое мнение он изменил бы очень скоро.

Я плескался, как радостный пингвин, мылил и смывал пену, быстро приспособил вместо мочалки полотенце – его все равно хватило бы только на то, чтобы вытереть лицо. Я скреб многодневную грязь отросшими первобытными ногтями – и все это было настоящим счастьем.

Увы, банное счастье, как и всякое другое, было быстротечным. Банщик уже позвал меня раз, на что я даже не откликнулся – после чего он просто перекрыл горячую воду, и хлынувшие ледяные струи выгнали‐таки меня назад в предбанник.

Здесь раздевалась следующая группа зэков – судя по лагерной униформе, уже отбывающие срок трое молодых парней.

– Какая статья, земляк? – окликнул один из них.

– Сто девяностая прим, – сообщил я, ожидая удивления, ибо убедился, что уголовники политических статей не знали.

Но зэк удивил меня сам:

– Распространение заведомо ложных?..

– Откуда знаешь?

– У нас самих такая же…

– За что?

Парень молча наклонился, придвинув поближе голову. На его лбу розовел прямоугольник свежей кожи – сквозь которую все равно проступали синие буквы татуировки: «Раб КПСС».

Беглой скороговоркой парень рассказал, что, отбывая срок за уголовные преступления, они втроем протестовали против избиений и голода в зоне – все действительно выглядели очень истощенными – и сделали друг другу такие наколки. Приехавшие в зону чекисты распорядились кожу вырезать, и ее немедленно вырезали – без анестезии. После чего возбудили новое дело и только сегодня осудили – всем добавили по три года.

Встреча была моментальной – внезапно появившийся надзиратель в тот же миг утащил меня за рукав дальше в коридор.

Мы еще шли куда‐то подземными ходами, наконец, вышли в тупиковый коридор, по одну сторону которого были двери камер, а у противоположной стены валялись кучей матрасы. Схватив по команде один из них в охапку, я шагнул в открытую ментом дверь, она захлопнулась.

И я очутился в полной темноте.

Темно было уже в КПЗ, но камеру КПЗ по сравнению с этой норой можно было бы считать ярко освещенной ареной. Медленно глаза начинали различать контуры стен, на них какие‐то световые пятна. Потом из темноты постепенно проявилась тусклая лампочка – ватт, наверное, на пятнадцать, не больше. Она просвечивала сквозь мелкие отверстия в металлическом листе, закрепленном в нише над дверью. Повинуясь оптическим законам интерференции, лучи света ложились на пол и стены причудливыми круглыми полутенями, ничего толком не освещая.

Методом тыка, выставив руки вперед, я определил положение углов и стен. Потрогал откидной деревянный щит, на котором предстояло спать. Затем обнаружил расположение крана, больно ударившись о него локтем. После этого понять местонахождение толчка уже не составляло труда. Больше в камере ничего не было, если не считать чуть теплой батареи – то ли в борьбе с еще неведомым тогда глобальным потеплением, то ли, чтобы жизнь зэкам не казалось малиной, батарея была сокращена до двух секций. Спать снова предстояло во всей одежде. На этом я закончил спелеологические изыскания – сил больше не было.

На другой день я с удивлением обнаружил, что в камере было еще и окно. Оно размещалось в метровой толщине стены и, как и в КПЗ, было забрано зонтом. Где‐то около полудня на пару часов там проявлялись серые полоски – с тем чтобы вскоре «окно» снова зияло черным провалом, как будто бы выходило не на свет божий, а прямо в тоннель к центру земли.

Камера была карцером, но использовалась и как обычная одиночка. Обитатели одиночек получали еду каждый день – в отличие от наказанных, которым через день перепадала только пайка хлеба. Мне же наутро выдали две столовые ложки сахарного песка, миску каши и, конечно, дневную пайку – законный тюремный фунт[29]29
  Несмотря на то что в СССР действовала метрическая система, в ГУЛАГе почему‐то сохранялась традиционная, и хлеба заключенным по всем тюрьмам и лагерям выдавалось не 500 граммов, а 450 – ровно один фунт.


[Закрыть]
.

Я не мог толком разглядеть еды и оценивал ее вслепую – как и ел. Однако сразу же вспомнились дифирамбы соседа Чернова кормежке в КПЗ. От тюремной каши не пахло ни хлопковым, ни конопляным, ни даже машинным маслом – никаким. Давали ее тоже примерно треть от порции в КПЗ и, чтобы набрать полную ложку, с самого начала приходилось скрести ложкой по донышку.

Тюремный хлеб – вопреки популярной метафоре – оказался отнюдь не горек, но очень кислым. Крупные крошки выдавали, что после выпечки его уже успели заморозить, видимо, на улице – и разморозили вновь.

В этой пещере я просидел пять дней, лишь дважды выходя на свет божий – вернее, тюремный. Эта сцена со стороны должна была выглядеть забавной: тюремный свет был неярок, но все равно после привычной темноты на несколько секунд ослеплял. Меня заносило в стенку, надзиратель сзади направлял меня тычками, как пастух дурного теленка.

Служебные кабинеты были расположены на втором этаже, там еще раз сняли отпечатки пальцев и сфотографировали, в другой раз надо было пройти медосмотр.

На надзирателя, снимавшего отпечатки пальцев, статья 190‐1 УК произвела сильное впечатление.

– Вот ведь гад, родину продавал! – взывал он к патриотическим чувствам женщины-фотографа. – Да за такое надо сразу стрелять!..

Медосмотр проходил в холодной комнатушке, где сидела женщина-врач, укрытая сверх белого халата еще и форменным зеленым бушлатом. Здесь мне не повезло: только успел выполнить приказ раздеться догола и встать на положенный резиновый коврик, как в кабинет заскочил мент-офицер.

– Коля! – радостно воскликнула врач (хотя, возможно, это был и Ваня). – Где же ты был? Мой про тебя все спрашивает…

– В отпуске, – так же радостно отвечал Коля-Ваня, – в деревне.

И с удовольствием пустился в описания радостей деревенского быта, рыбалки и прочего. Все это время я переминался с ноги на ногу на коврике, прикрывая гениталии руками от холода. Когда рассказ дошел до неизбежных самогонки и парной бани, не выдержал и спросил:

– Я вам здесь не мешаю?

– Еще раз вякнешь, ебну так, что костей не соберешь, – не оборачиваясь, пообещал Коля-Ваня.

Врач, однако, пугливо ткнула пальцем в мое личное дело. Коля-Ваня повернулся и посмотрел на меня уже внимательно. Взгляд был именно такой, с каким, действительно, могут ебнуть, что «костей не соберешь». Врач быстренько провела медосмотр.

Он состоял из осмотра промежутков между пальцами на предмет чесотки, полового члена – на тему сифилиса, гонореи и прочих побочных радостей интимной жизни, в заключение врач заглянула в зад. Она что‐то черкнула в личном деле – после чего можно было, наконец, одеваться – и вернуться в свой подвал.

Возвращение из путешествий по этажам назад в пещеру было пыткой. Снова за спиной хлопала дверь – и с головой накрывала темнота. Казалось, что заперли то ли в шкафу, то ли в кладбищенском склепе – первые минуты трудно дышалось, пусть это ощущение и было чисто психологическим.

 
Когда ж на дно тюрьмы моей
Опять сойти я должен был –
Меня, казалось, обхватил
Холодный гроб…[30]30
And when I did descend again,The darkness of my dim abodeFell on me as a heavy load;It was as is a new-dug grave…  Байрон Д.Г. Шильонский узник. Перевод В. Жуковского.


[Закрыть]

 

По странному совпадению в последнем классе школы – примерно тогда же, когда мне приходилось заучивать Байрона для уроков английской литературы, – я прочел в популярном научном журнале об опытах по sensory deprivation[31]31
  Потере ощущений (англ.).


[Закрыть]
. Подопытных помещали в куб, заполненный теплым глицерином, оставляя лишь трубку для дыхания. Лишенные каких‐либо ощущений, они уже через полчаса начинали галлюцинировать. Я боялся, что нечто подобное может произойти и со мной.

Действительно, первым отказало ощущение времени. Спал я кратко и несистемно – между едой и едой, – просыпаясь, никогда не мог сказать, утро то было или вечер. Кормушка служила своего рода часами: если через нее давали хлеб и кашу, это значило, что утро, если только кашу – то вечер.

Со слухом тоже что‐то происходило. Неоднократно казалось, что кто‐то разговаривает за окном. Я подбирался к окну как можно ближе, но так и не мог разобрать ни слова, да и вообще понять, была ли это человеческая речь или какой‐то неживой звук вроде бульканья воды. Иногда, когда я просыпался, вроде бы казалось, что меня будил сильный стук по трубам, однако въяве этот звук никогда не повторялся.

Однажды услышал какой‐то шорох внизу, под доской, на которой спал. Чиркнув спичкой, убедился, что это была не галлюцинация – и мелкая серая тень проскочила вдоль стены. Открытие даже успокоило: собственно, было бы странным, если бы в такой идеальной крысиной норе не было крыс.

Хуже всего стало, когда я услышал пение – приятный женский голос выводил какую‐то грустную мелодию. Тут я уже не на шутку испугался. Вспомнились сирены – только зачем они перебрались из теплого моря в тюремный подвал?

Оказалось, все было проще – и голос был мужской, только подростковый, высокий. В карцере, через пару дверей от меня сидел парень, и с трудом, но мы смогли переговорить через коридор. Я узнал, что парень сидит за убийство, был уже признан невменяемым и ожидал суда и отправки в психбольницу.

Вообще‐то таких заключенных полагалось держать в особой камере для душевнобольных, но она была одна на всю тюрьму, и там уже сидел подельник моего соседа. Соединять подельников до суда было запрещено – и тюремное начальство не нашло ничего лучшего, чем посадить парня в темный карцер, где и нормальный мог бы сойти с ума. Видимо, тюремное начальство руководствовалось правилом, что дважды с ума сойти нельзя, так что хуже не будет.

Как ни странно, мой сосед не проявлял никаких признаков повреждения рассудка – он был довольно разумен, хотя тоже не знал, какой сегодня день. Он сидел в подвале уже с октября и мало интересовался такими условностями, как ход времени. Достоевский считал, что время есть отношение бытия к небытию, и поскольку говорить о полноценном бытии в подвале было бессмысленно, то, собственно, и существование времени, с философской точки зрения, тоже здесь было под вопросом.

Однако, опровергая философию, время просачивалось через другую щель. Сосед жаловался, что из подвала никогда не выводят в баню и его белье уже начало тлеть (из‐за холода спал он так же, как и я, во всей одежде). По свежей памяти КПЗ я от души ему посочувствовал.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации