Автор книги: Виктор Давыдов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 38 страниц)
Это произойдет летом 1983 года, самарские чекисты будут вне себя и выйдут караулить профессионального беглеца по городу – хотя Янин и не подумает там появляться. Его следующий план – добраться до Ирана, через который каким‐то образом дойти до Турции (Иран выдавал беглецов назад в СССР). Увы, никто не сможет уйти, самого Янина через двадцать дней арестуют в Ташкенте.
На радостях в КГБ выпишут Янину приговор, наверное, самый странный за последнее десятилетие послесталинских репрессий. Его осудят на 15 лет – из них семь лет в «крытой» тюрьме – за «измену Родине» «в формах бегства за границу и оказания помощи иностранным государствам в проведении враждебной деятельности против СССР, в частности, в проведении антисоветской кампании „О нарушениях прав человека в СССР“, которая наносит политический ущерб Советскому государству и препятствует осуществлению мирных инициатив СССР»[51]51
Цит. по: Любарский К. «Политзаключенный XXI века». Журнал «Новое время», 1991. № 15.
[Закрыть]. Несчастный зэк окажется врагом мира и чуть ли не зачинщиком мировой войны.
Проживи Советский Союз подольше, Янин не увидел бы свободы до 2003 года. Он выйдет с зоны по помилованию осенью 1991‐го, чуть не досидев до конца СССР, от имени республик которого все свои приговоры и получал[52]52
На следующий год Валерий Янин эмигрирует в США и скончается уже в Сан-Франциско в 2008 году.
[Закрыть].
* * *
Лето в Сызрани – городке Самарской области на 200 тысяч жителей – стало спокойной интерлюдией между кошмарами Челябинска и грядущим кошмаром СПБ. Сызранская тюрьма мне понравилась сразу. До утра, как обычно, меня там продержали в привратке, потом пришел надзиратель и без всякого шмона просто отвел в маленькую камеру спецкорпуса.
Там сидел человек, которого по привычке я принял за наседку, но, к счастью, в этот раз интуиция дала сбой. За время нашей совместной жизни Миша Маслов ни разу не вышел из камеры один и никогда не общался с ментами дольше, чем то дозволялось положняковому зэку. Коренастый брюнет лет сорока, Миша был из Тольятти, сидел в третий раз – как и в предыдущих случаях, за драку.
Причина, по которой его посадили вместо общей камеры на спец, выяснилась в первый же день. Миша был психопат, и тюремное начальство, видимо, устав разбираться в конфликтах и сажать его в карцер, приняло разумное решение отправить Мишу в тихий спецкорпус.
Наш первый конфликт возник из‐за книг, которые он заметил в моем тюремном мешке. Миша попросил почитать, я неразумно отмахнулся, сказав, что там только философские и учебники – что было правдой. Миша воспринял отказ как оскорбление, моментально насупился и довольно агрессивно стал прохаживаться по камере, вроде бы разговаривая сам с собой, но при этом сжимая кулаки. Я слушал монолог, ожидая, когда начнется драка, и думая, куда лучше бить – в глаз или в челюсть, – но до этого дело не дошло.
Когда Миша уже завис надо мной с кулаками, книги я ему дал, и он улегся с ними на шконку. Прочел пару страниц сказания о Гильгамеше, на чем успокоился, вернул мне оба тома «Философского наследия» и больше читать никогда не просил. Конфликт был исчерпан. Шумерские боги все‐таки были велики, коли могли успокаивать психопатов в тюрьме города Сызрани и через пять тысяч лет.
Однако и без книг Миша находил каждый день причину пойти вразнос. Тогда он вскакивал и начинал размашисто шагать по камере – стола в ней не было, так что имелось больше пространства для шоу. Вроде бы с ничего Миша начинал ругаться в пространство, с каждым разворотом шаги становились все резче, лицо его угрожающе краснело. Наконец, он подскакивал ко мне и начинал обвинять в какой‐то нелепости вроде того, что я не туда поставил кружку. К счастью, припадок быстро проходил. В конце концов, исповедуя зэковское правило, гласившее, что сидеть можно с кем угодно – только чтобы тебе не выковыривали глазки, на его припадки я просто перестал обращать внимание.
В промежутках между припадками мы довольно мирно и по‐дружески общались. Я рассказывал ему про политику, Миша – как варить ханку, самый популярный наркотик в криминальной субкультуре советских времен. О героине тогда только писали в газетах, в стране он появится чуть позднее, в разгар афганской войны. Ханку варили из маковых головок, которые тайком собирали на полях, где мак сажали для переработки в медицинских целях.
К политике Миша относился отрицательно – как и вообще ко всему, чего нельзя было потрогать руками.
– На кой фиг пошел ты в эту политику? – недоумевал он и давал мне уроки жизни. – Вот освободишься – приезжай в Тольятти. Смотри, я работал на АвтоВАЗе. Каждый день берешь там пару крестовин (он так и сказал «берешь» – как говорят «берешь из тумбочки») и выносишь с завода в носках. А на рынке за каждую дают пять рублей. Так что жить и при советской власти можно.
Особо впечатлил Мишин совет, где доставать мясо. Покупал он его в государственном магазине у рынка, где временами по каким‐то эзотерическим причинам продавалось хорошее мясо по низким ценам – в то время, как в других государственных магазинах можно было найти только кости.
– В воскресенье, но только в воскресенье, идешь туда к шести часам утра занять очередь. Не позднее – магазин открывается в семь, надо заранее быть на месте. Очередь часа на полтора – зато мясо там парное, свежее… Потом жена сделает котлеты, пельмени, бефстроганов – и всю неделю праздник! А ты там всякой фигней занимался…
На этом месте я понимал, что дай мне выбор между той замечательной жизнью, которой жил Миша, и сызранской тюрьмой, я выбрал бы тюрьму.
Сама тюремная жизнь была вполне размеренной и сносной. Как я уже к тому времени знал, строгость режима в каждой тюрьме была обратно пропорциональной качеству бытовых условий. Условия жизни в Бутырке превосходили сызраньские на порядок, зато режим в Сызрани был просто парадиз. Мы не слышали грубости надзирателей и вообще не чувствовали их присутствия – менты появлялись у камеры только по делу. Раз в неделю проходил ленивый шмон, в ходе которого требовалось лишь вывернуть карманы. Осматривая камеру, менты не шли дальше того, чтобы заглянуть для проформы под матрасы.
Впрочем, так сложилось только в спецкорпусе. Тем же летом менты забили до смерти зэка. У него на шмоне нашли запрещенный чай, зэка вывели в продол бить, он стал огрызаться – его убили киянками, которыми менты обычно простукивают прутья решетки.
Кормили более-менее прилично, прогулка была во двориках на улице. Вели туда по заросшему травой тюремному двору – выходя из бетонного мешка, трогать ее было приятно. Стояла необычная жара, хотя в камере за толстыми стенами этого и не чувствовалось. Внутри, однако, было так душно, что по возвращении с прогулки приходилось задерживать дыхание. К густому затхлому воздуху, пропахшему потом, канализацией и плесенью, требовалось притерпеться.
Спокойное течение жизни не омрачало даже соседство с коридором смертников – он начинался сразу за нашей камерой, занимая торец спецкорпуса. Если в камере сидел смертник, то снаружи на обычный засов вешался еще и огромный амбарный замок. На пустых камерах замок снимался, так что каждый день, выходя на прогулку, мы занимались подсчетом замков. Если их было меньше, чем вчера, это значило, что ночью кого‐то отвели вниз на расстрел. Я гадал, сидел ли там еще мой знакомый смертник из Челябинска или его уже не было в живых. Узнать точно было нельзя, связи с теми камерами не было. Они уже находились в каком‐то филиале потустороннего мира.
В середине августа в Сызрань привезли знакомых малолеток из Рождествено. Мы так и двигались с ними по соприкасающимся орбитам, хотя никогда не видели друг друга. Пару зачинщиков бунта – или кого ими назначили – уже осудили, они получили немалые срока. Остальным беглецам добавили по два – три года. Малолетки начали перестукиваться, кидать сверху коней: «Передайте в хату такую‐то», что мы и делали. По воздуху на нитках гуляли ксивы, пачки сигарет, пакетики с махоркой и сахаром.
По какому‐то дурацкому правилу в каждую камеру малолеток сажали по одному взрослому зэку. Предполагалось, что он будет как‐то следить за малолетками и одергивать их от диких выходок. Затея была не более продуктивна, чем попытка укротить стадо диких обезьян. По отдельности малолетки были вполне вменяемыми парнями. Однако в группе они теряли все человеческие качества и становились способными на самые страшные поступки. Тем более что, опасаясь влияния преступного мира, воспитатели к малолеткам обычно отправляли спокойных мужиков-первоходов с легкими статьями.
Дело это было добровольное, зэки соблазнялись улучшенным питанием и, лишь только попав в камеру к малолеткам, понимали, во что вляпались. Умные «паханы» – как иронически их называли между собой малолетки – тихо ели масло, положенное за «работу», и ни во что не вмешивались. Глупые пытались командовать.
Один из таких достал малолеток-сокамерников настолько, что как‐то утром, когда пахан еще спал, малолетки набрали трехлитровый чайник воды и стукнули им пахана по голове. Поделив пайку и масло пахана за завтраком, на проверке малолетки попросили корпусного: «Начальник, убери этого, а то уже воняет». Пахана в коме отвезли в больницу, рассказывали, что там он и умер. Возбудили уголовное дело, но следователь был беспомощен – малолетки в один голос утверждали: «Спал, ничего не видел». Рано или поздно кого‐то должны были назначить убийцей, но, пока я сидел, дело так никуда и не сдвинулось.
С появлением малолеток тюрьма сразу переполнилась. Проходя мимо какой‐то подвальной камеры по пути на прогулку, пожилой мент глянул вниз и грустно сказал: «Ну, разве можно так людей держать? Все‐таки люди, не крысы». Там, действительно, было очень похоже на крысиное гнездо: полутьма, потные полуголые существа на нарах…
К нам с Мишей тоже стали подселять соседей, и камера постепенно заполнялась. Первым привели Петю – парня лет восемнадцати, с еще девственным пушком над губой. Он сидел за драку, по масти вроде был бакланом, но мог бы заслужить и титул самого тихого гопника Советского Союза. Это было безобидное существо, которое почти все время валялось надо мной на верхней шконке и занималось чтением всех книг подряд, причем во вполне толковом темпе. Время от времени Петя обращался ко мне с замечательными вопросами:
– А что от Земли дальше – Луна или Солнце?
– Кто начал Первую мировую войну, тоже Гитлер?
Думаю, Петя страдал некой формой аутизма, ибо был неглуп, но то, что влетало в одно ухо, тут же вылетало в другое.
До тюрьмы Петя жил в Чапаевске – городе смерти. Жители его производили смерть, от смерти кормились и частенько были ее первыми клиентами. Главной индустрией города были военные заводы, где делали взрывчатые вещества, там же снаряжали снаряды, мины, ракеты и вообще все, что могло убивать, ну, кроме ядерных бомб. Кажется, там был и завод химического оружия, по крайней мере, по рассказам Пети, периодически случались аварии, после которых город накрывало загадочное облако, а потом начинали умирать легочники и астматики.
Однажды взорвался целый цех секретного завода, и взрыв был такой силы, что если бы цех предусмотрительно не построили в котловане, то, наверное, снесло бы полгорода. Чапаевск уцелел – но из тех, кто был в цехе, не уцелел никто. Как будто этого было мало, жители еще довольно методично занимались уничтожением друг друга общественно опасным образом. Как и на всяком советском производстве, с завода тащили его продукцию – в Чапаевске это была взрывчатка. На рыбалке ею глушили рыбу, ну а в случае конфликтов кто‐нибудь мог со злости запросто подорвать и крыльцо соседу. Любимым развлечением чапаевской шпаны было подкладывать толовые шашки под столбы электропередачи. Взрыв – и целый квартал остался без света.
Со слов Пети, на местном кладбище шли целые ряды молодняка не старше 25 лет: кто погибал в ходе локальных гопнических «войн», кто – от неосторожного обращения со взрывчаткой.
Рассказывал Петя обо всем этом спокойно, с изрядной долей фатализма. Родившись на пороховой бочке, наверное, нельзя не вырасти фаталистом. С тем же фатализмом он относился и к своему заключению в тюрьме: «Ну, может, дадут химию[53]53
«Химия» – условно-досрочное освобождение с привлечением на стройки народного хозяйства. Существовавшая со времен Хрущева мера наказания, которая переводила заключенных в разряд «фабричных крепостных», обязанных срок приговора работать и жить в месте, предписанном МВД.
[Закрыть] на первый раз. А может, и зону…» – и о приговоре не думал.
Затем в камеру подсадили молодого наркомана из местных, сызраньских. Он тут же пустился в словесную перепалку с Мишей, но тот был покрепче, так что наркоман решил не рисковать и вел себя потом тихо. Однажды вечером надзиратель бросил ему через кормушку маленький холщовый мешочек. В нем оказались семена мака, наркоман ел их ложкой, после чего изображал неземное блаженство и пел какую‐то песню, всегда одну и ту же. На третий день он слегка порезал себе бритвой живот. Живот зашили в санчасти, но, вернувшись оттуда, наркоман потребовал, чтобы его перевели в общую камеру – к общему удовольствию, начальство его просьбу удовлетворило. Было только непонятно, почему перед тем, как резать живот, нельзя было просто попросить об этом, написав заявление.
Следующим к нам кинули петуха. Тот сразу грубо нарушил тюремный закон, скрыв по глупости масть. Спрятать такие вещи в тюрьме было невозможно. В первый же день по дороге с прогулки кто‐то крикнул нам со второго этажа через щель в зонте: «Эй, у вас там петух – который третий». По возвращении в камеру я боялся, что Миша взорвется и полезет петуха бить, но Миша, на удивление, повел себя корректно – усадил того в угол и потребовал: «Ну, рассказывай…»
История была банальная: парня опустили на прописке, теперь гоняли из камеры в камеру, в каждой из которых пытались изнасиловать. Догадавшись, что на его задницу здесь никто не посягает, петух, чуть не плача, умолял нас оставить его, но Миша был строг:
– Да тебя бы уже убили в другой хате за то, что не определился.
– Что будем с ним делать? – обратился он уже ко мне. Петуха было жалко, но я боялся его сам. Петух – в ста процентах случаев стукач, его жизнь зависит от оперчасти, там выхода просто нет.
Мы потребовали от петуха уйти. Парень был уже осужден условно и ждал отправки на химию – так что в тюрьме ему все равно было оставаться недолго. Петух постучал в дверь, и скоро его увели – в обиженку.
Пару дней царило затишье, после чего началось шествие – кого‐то приводили, кого‐то забирали, камера переполнилась, на три шконки приходилось уже восемь человек. Двое спали на вертолетах – деревянных щитах, которые укладывали на пол на ночь. Днем «лишние» обитатели камеры скатывали свои матрасы и сидели в ногах на чужих шконках.
Это были представление и парад персонажей провинциального криминального мира, столь же бессмысленного и беспощадного, как и русский бунт.
Еще молодой и сытый вор по кличке Усатый поначалу пытался «блатовать», изображая урку, но Миша его быстро поставил на место. Усатый спокойно принял Мишино лидерство, он хоть и сидел третий раз, но был по масти мужик, к тому же и неумный. За свою последнюю кражу Усатый должен был получить номинацию на конкурсе «Самый тупой преступник года», если бы такой проводился.
Усатый случайно заметил, что в кафетерий по соседству завезли большие, 50‐литровые, бидоны с медом, и решил хотя бы один из них украсть. Ночью Усатый забрался в кафетерий, но, на свое несчастье, обнаружил рядом с медом еще и ящик водки. Он выпил сразу бутылку – и там же, в кафе, заснул. Разбудила Усатого милиция, вызванная утром заведующей, которая сильно испугалась, обнаружив под прилавком пьяного мужика.
Его соперником в номинации был сморщенный нервный зэк, только два месяца назад освободившийся с местной зоны. На рынке в Сызрани он случайно встретил солагерника, жившего неподалеку в деревне. Оба на радостях выпили и тут же решили отправиться «на дело». Деревенский предложил ограбить магазин-сельпо у него в деревне.
Прямо на рынке грабители закупили инструмент, сговорились с таксистом и отправились в путешествие ночью по сельским дорогам. Сначала все было хорошо: сельпо стояло без сигнализации, внутри нашлось рублей двести денег, коробка с наручными часами, еще какие‐то вещи, которые можно было продать, – ну и, конечно, водка. К ней грабители приложились сразу, как только тронулись в обратный путь – деревенский выпил целую бутылку прямо из горла и отключился. Тут выяснилось, что только он и знал дорогу. Таксист нарезал круги вокруг деревни до самого утра – пока не выехал прямо навстречу милицейской машине, ехавшей по вызову продавщицы сельпо.
Третьим членом «клуба криминальных алкоголиков» стал колхозный тракторист. Он умудрился украсть целый прицеп комбикорма с комбикормового завода, где работал, и продал его соседке, державшей корову. Соседка расплатилась универсальной деревенской валютой – самогоном. Тракторист выпил самогон еще по дороге, заснул, вывалился из трактора, который уже сам по себе продолжил путь – до железнодорожного переезда, где и встал. Машинист проходящего товарного поезда успел затормозить так, что грузовой состав не сошел с рельсов, но трактор превратился в кучу металлолома, пострадал и локомотив.
На левой руке у тракториста не хватало мизинца. Когда его спросили, он объяснил, что отрубил мизинец сам себе «назло бабе». Жена как‐то не дала трактористу рубль с утра на опохмелку.
– Не дашь – палец отрублю, – пригрозил тракторист.
– Руби, – спокойно сказала жена, что он тут же и сделал.
– А потом дала рубль? – спросили зэки в один голос.
– Конечно, дала. Куда, нах, денется? – гордо ответил тракторист.
Вслед за алкоголиками в камере появились сексуальные преступники. Из Тольятти привезли девятнадцатилетнего парня, которого арестовали через день после свадьбы. Свадьбу с уже беременной невестой отметили громко и пьяно, на другой день жениха потянуло выпить еще, и он отправился на квартиру к другу. У того в те дни не было родителей, а значит, пили водку и играли в карты.
Туда же подруга хозяина квартиры привела и девушку, которой нужно было куда‐то вписаться на ночь – она поругалась с родителями и не хотела возвращаться домой. Девушку великодушно приняли, подруга распрощалась, а ночью гостью отволокли в спальню, избили и изнасиловали по очереди впятером. Не упустил своего шанса и молодой муж, пусть в избиении он и не участвовал.
На второй день в камере насильник получил передачу от жены, чему был несказанно рад. Он еще плохо понимал, что по статье ему светит от восьми до пятнадцати лет, так что стоило забыть о семейной жизни, да и жене надо было привыкать к статусу «соломенной вдовы».
Вслед за насильником появился странный человек Мединский. Обвинялся он ни много ни мало в педофилии. Когда он объявил об этом в камере, все напряглись.
Отношение зэков к педофилам было очень плохое – вернее, их убивали. В зонах с каждым дотошно разбирались – и не по документам, ибо далеко не каждый «педофил» был виновен в том, в чем его обвиняли. Однако, определив, что насильник был действительно педофил, ему давали веревку и говорили: «Вешайся сам, иначе умирать больнее будет».
Так что и мы допросили Мединского пристрастно. Сам он был рыжим, тщедушным мужичонкой, с морщинистым лицом, продубленным на солнце, и темными пальцами, которые не отмылись от солярки даже за те три месяца, которые он пробыл в тюрьме. По профессии Мединский был автомеханик, но брался за любую работу, чтобы прокормить семью из жены и двух девочек – падчерицы 14 лет и своей шестилетней дочери.
Ранее семья жила в районе Семипалатинска[55]55
Ныне город Семей в Казахстане.
[Закрыть], откуда пришлось уехать: старшая девочка стала болеть, у нее начали крошиться зубы. Местный врач честно предложил им переехать, соврав, что в местности «плохая вода». (На самом деле Южный Урал и Северный Казахстан покрывало радиационное загрязнение после десятков наземных ядерных испытаний еще в 1950–1960‐е годы.)
Мединский с семьей переехал в Сызрань, работал в гараже и мирно жил до того самого дня, пока жена не написала заявление в милицию о том, что он всеми возможными способами насиловал обеих девочек с юных лет. Так Мединский стал еще одной живой иллюстрацией к поговорке: «Раньше жил рядом с тюрьмой – теперь живу рядом с домом».
Мединский утверждал, что у жены появился любовник, и таким образом она просто решила отделаться от надоевшего мужа – к тому же оставив себе дом. Это не было уникальным случаем, так что можно было бы и поверить.
Мединский рассказывал, как заботился о девочках, считал, что мать уделяет им мало внимания – было это правдой или нет, понять было невозможно. В итоге мы так и не пришли ни к какому выводу, пока сначала Мединский не получил обвинительного заключения – «объебона», на зэковском сленге, – а потом не съездил на суд, откуда привез приговор. Оба документа мы прочли с нездоровым любопытством.
Приговор педофилу из города Сызрани был какой‐то копией приговора группе Рыкова – Бухарина. Все обвинения строились исключительно на устных показаниях девочек четырнадцати и шести лет, без единого материального доказательства. Так, дочь Мединского говорила, что папа якобы «трогал» ее начиная с двухлетнего возраста.
– Да разве она может что‐то помнить с двух лет? – расстроенно качал головой Мединский.
Заключение медицинской экспертизы тоже было странным. Эксперты не нашли у девочек никаких нарушений девственности и вообще никаких изменений – тогда как в приговоре утверждалось, будто бы подсудимый занимался с девочками сексом чуть ли не каждый день и всеми способами.
Приговор был жесток – 12 лет усиленного режима. По просьбе Мединского я написал ему кассационную жалобу – на адвоката он больше не рассчитывал. Уже из северного лагеря, где он валил лес, Мединский благодарил меня в письме к Любане – по кассации срок ему снизили до девяти лет.
– Да как вы тут сидите? – удивленно спросил корпусной, неосторожно шагнувший за порог камеры на проверке и сразу задохнувшийся от спертого воздуха, вернее, от отсутствия воздуха вообще.
Вопрос звучал по‐дурацки, ибо если кто и мог ответить, почему в камере сидело больше людей, чем «положено», то это только само начальство. Корпусной оказался человеком, и, несмотря на вечернюю смену, когда перемещений обычно не происходило, лишний «контингент» из камеры быстро разобрали, отправив в другие камеры. Вместе со мной остались только «сексуальные маньяки» и тихий Петя. Мишу тоже увели в осужденку.
После этого в камере воцарилась ровная тишина. На правах старшего мне приходилось только успокаивать тольяттинского насильника, который периодически срывался в истерики и рыдания от краха своей семейной – да и вообще всей – жизни.
В остальном царили размеренность и стабильность. Каждый день я вставал уже на завтрак – пайки для всех забирал рано просыпавшийся Мединский. В восемь часов через дверь я докладывал ленивому корпусному, что здесь четыре человека, – и корпусной бежал дальше, к смертникам. Потом мы досыпали, читали книги, ждали обеда, после которого была прогулка.
Выходили в коридор, считали замки на камерах смертников – нет, ночью никого не расстреляли, – шли по траве в прогулочные дворики, построенные еще так, как строили до революции: секторами, упиравшимися в башню, наверху которой должен был стоять надзиратель, но которого там никогда не было. Переговаривались с соседями, обменивались ксивами через сетку, натянутую над двориками, пересылали сигареты или сахар.
Я невольно вспоминал Петра Якира – он тоже сидел в сызранской тюрьме по дороге на Воркуту. И должен был гулять по тем же дворикам, что и я. Прошло почти сорок лет, но тут ничего не изменилось.
Вечером съедали «уху» или кашу, после чего начинались долгие разговоры «за жизнь». Надзиратели уже лениво простучали «отбой» ключом по двери, но на это в сызранской тюрьме никто не обращал внимания, и беседы продолжались до поздней ночи. Ни у кого не было часов, но обнаружилась странная закономерность: независимо от того, с чего начинался разговор, минут через двадцать он переходил на одну и ту же тему, и это было о женщинах.
– Снова о бабах? – удивлялся «сексуальный маньяк» Мединский и менял тему, а через полчаса вдруг оказывалось, что, да, снова «о бабах».
Временами становилось смешно: несмотря на то что половина камеры сидела за сексуальные преступления, в реальной жизни «о бабах» тут мало кто что знал. Мединский прожил всю жизнь с одной женщиной, юному насильнику хвалиться было нечем, а Петя вообще, судя по всему, был девственником. Все же жаркое лето и терпимое питание неизбежно будили тестостерон, который мы и пытались сублимировать в разговоры.
Я пытался что‐то читать и писать, однако и то и другое получалось плохо. Целыми днями в голове крутилось только одно слово «СПБ», с ним я засыпал и просыпался. Беспокойство за будущее становилось навязчивой идеей и постепенно начало отнимать и физические силы.
За неимением другого, я прибегал к чтению древних мудрецов. Слова Будды приносили спокойствие, пусть и чисто умственное:
С того момента, как только я был признан невменяемым, я стал никто. Меня не трогали. Не вызывали на допросы, не совали подписывать никаких бумаг. Государство как будто забыло о моем существовании. Надо признать, что «развод» с государством был даже приятен и, наверное, чем‐то напоминал ощущения женщины, разделавшейся с неудачным браком. Как только это мерзкое животное, от которого получаешь лишь пинки и грубость, от тебя отстает, уже не испытываешь ничего, кроме удовольствия.
Между тем уголовное дело продолжалось и все шло своим чередом – к предсказуемому финалу.
Суд был назначен на сентябрь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.