Электронная библиотека » Виктор Давыдов » » онлайн чтение - страница 28


  • Текст добавлен: 11 ноября 2021, 10:00


Автор книги: Виктор Давыдов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Астраханцев просил у Гальцевой только перевести его в рабочее отделение – путь откуда на свободу был гораздо короче[82]82
  Погадал бы Астраханцев хотя бы на доминошках – не стал бы так резво проситься на свободу. Его снова арестуют – и снова за убийство – в 1986 году, когда всемогущая длань КГБ уже станет не такой всесильной. В тот раз психиатры признают его вполне вменяемым – каковым он, собственно, всегда и был. После чего Астраханцева расстреляют.


[Закрыть]
.

– Подумаем, – сказала Гальцева уже вполоборота, собираясь на выход.

– Лидия Иннокентьевна! – остановил ее один из обитателей «галерки», сидевший на своих койках, зажатых во втором ряду, скрестив ноги, как йог, ибо опустить их было некуда.

Это был Вася Суржик, «растаман» из Владивостока. Суржик был высоким неприятным типом с маленькими злыми глазками, державшийся от всех в стороне как истинный социопат. В отделении Васю не любили, но и побаивались, зная, что даже за косой взгляд от него можно получить под ребро.

– Лидия Иннокентьевна! Я не курил вчера! Честно: если что делал, сам признаюсь, и колите сульфозин, но вчера не курил…

– Разберемся, – безучастно парировала Гальцева и вышла в проем двери, ожидая, когда Ягдина закончит со своими пациентами.

Ее пациентом был комический тип по кличке Дед Колыма. Деду было слегка за шестьдесят, хотя выглядел он лет на десять старше: уже облысевшим от нейролептиков и жутко беспомощным – постоянный объект подзатыльников от санитаров и насмешек зэков. В молодости он действительно сидел на Колыме, но уже в 1940‐е, когда Колыма перестала быть шаламовским лагерем уничтожения. Золото было категорически необходимо, а новых массовых «контингентов» с «материка» не поступало.

Туда Дед Колыма попал не за политику. Он получил свои законные пять лет за банальное мародерство. Раздухарившись в Восточной Пруссии, где никакое преступление преступлением не считалось[83]83
  Как считает Виктор Суворов, это входило в план Сталина по геноциду Восточной Пруссии.


[Закрыть]
, солдаты решили, что и в Германии на все безобразия им тоже будет зеленый свет. Ошибка обнаружилась очень быстро, и после ограбления какого‐то дома в Берлине Деда Колыму с подельником тут же отправили на гауптвахту – после чего на Колыму.

В то время, по словам Деда Колымы, там кормили белым хлебом из американской муки, полученной по ленд-лизу (что бы мы делали без штата Айова?). С Дедом Колымой был связан комический эпизод. Однажды я получил посылку, в которой лежала загадочная тяжелая консервная банка весом в полкило с надписью SPAM. Сейчас эту штуку можно купить в любом супермаркете, и мы ее не покупаем, потому что ничего хорошего в ней нет. Однако в советское время эта биологическая масса на вкус и вид выглядела примерно как подарок с Марса. И для посылки из Самары в Благовещенск, которая шла две недели, SPAM подходил идеально, ибо не портился, а также содержал калории и белки. Спасибо Фонду помощи политзаключенным.

С миской SPAM, открытой в процедурке, вечером я вернулся в камеру, угостил сокамерников. Все ели с удивлением:

– Это что? Правда, из Америки?

Тут Дед Колыма, жевавший ветчину остатками зубов, неожиданно подтвердил:

– Точно из Америки. Мы на Колыме это ели. Ударникам давали.

Впервые за все время в Третьем отделении я рассмеялся. В СПБ сидели почти 800 человек, и только двое знали, что такое SPAM – я и Дед Колыма, и оба в первый раз попробовали его в тюрьме.

В СПБ Дед Колыма сидел за «преступление страсти»: из ревности и, конечно, в пьяном виде он гонялся с ножом за своей старухой (Пушкин, ау! Вот тебе настоящая русская сказка про старика и старуху). В остальном Дед Колыма был существом безобидным и жалким. Старуха потеряла много крови, но выжила, а вот выживет ли Дед Колыма в СПБ – был еще вопрос. Ему давали большие дозы нейролептиков, от чего Дед Колыма постоянно трясся, постоянно просился в рабочее отделение, но Ягдина ему разумно отказывала, ибо толку от него там просто не могло быть.

С Ваней-якутенком, лежавшим на койке, торцом приставленной к койке Астраханцева, Ягдина разговаривать не стала. Якутенок все равно плохо говорил по‐русски, а если и говорил, то нес нечто нечленораздельное. Это был тот самый каннибал из камеры № 11 Первого отделения, съевший собственную маму. Проторчав в строгой камере года три, он проявил себя вполне послушным и исполнительным, убедив врачей, что на его место в камере № 11 есть более подходящие кандидаты. В нашей камере он тоже был невидим и неслышен, обычно лежал на койке и по первому окрику делал все, что требовали, что бы то ни было – в отличие от ефрейтора Кротова, который затевал склоку по самому бессмысленному поводу.

Мимо него Ягдина прошла, тоже не слушая. Единственным пациентом, на ком остановился взгляд Ягдиной, был мой сосед через проход Саша Проценко[84]84
  Фамилия изменена.


[Закрыть]
.

– Как дела, Саша? – подозрительно ласково спросила Ягдина.

– Все хорошо, – и Саша даже попытался сделать некий умиротворительный жест руками. Получилось неважно, руки от нейролептиков сильно дрожали.

– Можно на беседу? – попросил он ее.

– Да, вызову, – и ушла.

Это она обещала ему каждый день. Несколько дней назад Саша спокойно лежал на койке и слушал музыку. Радио в палате было настроено только на одну местную станцию. Изредка между бодрыми рассказами о доярках и песнями «Ленин всегда молодой» играли что‐нибудь классическое. Кажется, тогда это был Чайковский. Саша слушал и тихо наслаждался, блаженно улыбаясь.

Проходя по коридору от камеры к камере, Ягдина и застала эту сцену. Открыла кормушку и спросила у Саши, почему он улыбается.

– Музыку слушаю, – честно ответил он.

– Громкую? – с любопытством спросила Ягдина. – И нравится?..

А наутро Саша получил новое назначение, триседил, – не имея понятия, за что и почему. Лишь потом догадался, что Ягдиной из коридора не было слышно радио, и она решила, что музыка играла у Саши в голове. Разъяснять недоразумение на обходе означало выставить Ягдину идиоткой на глазах у всех и было плохой идеей. Саша просился объяснить все лично, но допроситься на беседу к «лечащему» врачу в СПБ всегда было mission impossible.

Дверь громко хлопнула – обход закончен.

Тут же в проход выскочил Вася Суржик и забегал по нему, как хомяк в колесе.

– Сука Аглая! Ведь знала, что не я курил, – у Сокола крыша съехала, – но записала меня.

Это было правдой.

Еще до возвращения Гальцевой Шпак почему‐то перевел в камеру № 8 «растамана» Сережу Соколова из строгой, где тот сидел за ссору с медсестрой Аглаей Семеновной. Аглая была самым отвратительным персонажем Третьего отделения, включая тараканов – те по крайней мере никому не вредили.

Вообще‐то ее звали Ангелиной, но трудно было дать имя, более не соответствующее натуре человека. Ленин был Владимир и, да, любил власть, Сталин был изверг, но, как библейский Иосиф, мудр, – Ангелина была дьяволом в юбке.

По ее повадкам было заметно, что с ГУЛАГом она знакома давно и, скорее всего, принадлежала к какой‐то давней династии его сотрудников. Можно было легко представить, как еще девочкой она играла с куклами в игру «заключенные – надзиратель» и сажала их в ШИЗО.

Внешне она напоминала щуку – такой же острый нос, худоба, бесцветные рыбьи глаза. Аглая обладала поразительным инстинктом вычислять любые нарушения на расстоянии и через стенку – будь то курение, или зарядка, или неположенные разговоры. Причем, если при других медсестрах эти «преступления» еще могли закончиться «всего лишь» уколом аминазина, то Аглая явно писала в журнале наблюдений какие‐то отягощающие обстоятельства – и за этим почти в ста процентах случаев следовал сульфозин.

Как только Аглая появлялась в проеме двери, камера замирала и замолкала. В ее присутствии действовал гулаговский принцип Миранды – все, что вы скажете или сделаете, будет истолковано против вас.

В камере № 8 Соколов – кличка его была Сокол – быстро показал, что с головой у него не все в порядке: покатила «измена». Растаманы обычно были людьми тихими, но только не те, кто начинал курить траву с 10–12 лет. Врачей не было – была суббота, – так что Сокол начал приставать к медсестрам, убеждая их, что у него «уменьшается голова». Он постоянно щупал ее руками, в панике стонал, что «голова сжимается», и чуть ли не на коленях просил что‐нибудь сделать – хотя и сам не знал что. Медсестры держали болтливого Сокола за пранкера и разве что только не смеялись.

В воскресенье дело приняло совсем плохой оборот. Сокол выпал из реальности, замкнулся, курил без остановки на койке в камере – дым моментально засекла Аглая, дежурившая в дневную смену. Картина психоза была очевидна, но Аглая, видимо, имела что‐то против Суржика и записала в «преступники» его.

Что произошло ночью, уже утром рассказывал Боря Гончаров. Он закосил вечернюю таблетку аминазина и не спал, всех прочих нейролептики выбили так, что мы пропустили целую античную трагедию. Оказалось, что Сокол на прогулке вытащил из забора кривой ржавый гвоздь и ночью принялся ковырять им вену.

Кожу на руке от порвал, но воткнуть гвоздь в вену никак не получалось – она ускользала. Тогда Сокол принялся этим гвоздем тянуть вену наружу в расчете, что она сама порвется. Вена вылезала, как червяк, но никак не рвалась. Боря многое видел в жизни, но тут и у него сдали нервы – он наорал на Сокола, чтобы тот прекратил.

Бесполезно. Сокол уже ничего не понимал и не слышал. Тогда Боря все же начал барабанить в дверь. Пока санитар проснулся и добрел до камеры, койка уже вся была в крови – хоть вена и оставалась цела.

Сокола быстро связали, отобрали гвоздь и отправили в строгую палату на вязки. Сейчас его койка стояла голая – окровавленный матрас и белье забрали утром. Только на стене еще виднелись брызги крови.

Попытки суицида в СПБ случались довольно часто, примерно каждый месяц. Кто‐то пытался повеситься – на коленях, разорвав простыню и приладив ее к койке. Кто‐то находил кусок стекла или любой другой острый предмет и резал вены. Все это вовремя пресекалось и заканчивалось недельным лежанием на вязках под аминазином с галоперидолом – после чего сам неудавшийся самоубийца уже не помнил, что и зачем он совершил.

Убить себя пытались от невыносимых доз нейролептиков, от безнадежности существования без перспективы свободы, ну, и просто это делали психи.

Единственным более-менее надежным способом покончить с собой и всем этим был самый болезненный. Наглотаться какой‐нибудь острой металлической гадости – так, чтобы и после операции не оставалось шансов выжить. Еще в бытность мою в Первом отделении какой‐то якут из камеры № 11 заглотил много мелких кусков проволоки от сетки матраса. Попал в больничку, проволоку вынули – и снова вернули в строгую камеру, но уже на вязки.

– Был мужик, которому удалось, – рассказывал Гончаров. – Тот нажрался всего подряд: проволоки, ломаных ложек и еще стекла – на десерт, наверное. Разрезали, зашили, но все равно дал дуба.

Суржик сильно кипятился, вышагивая по проходу.

– Я ее вырублю. Вот если только назначат сульфозин, точно вырублю.

У него, как и у большинства русских людей – пусть Суржик и был по происхождению украинцем из депортированных, – были какие‐то свои, лично мне не понятные представления о добре, зле и справедливости. Справедливость занимала верхнее место в иерархии ценностей. Уколы за какую‐нибудь чушь вроде неосторожного слова медсестре принимались без ропота. Однако получать их ни за что уже представлялось как нарушение вселенского принципа справедливости и требовало ответной реакции – чего бы то ни стоило.

Все это перекликалось с историей из китайской истории, которую рассказал мне Саша Проценко. По некоторой идейной причине жестокий император Цинь Шихуанди сжег все даосские книги и закопал в землю живьем 400 даосов. Узнав об этом, некий даос из далекой провинции собрался в путь, добрался до Пекина и добился аудиенции у императора – с единственной целью указать ему, что тот поступил неправильно. Удивленный такой «наглостью», Шихуанди спросил даоса, понимает ли он, что и с ним император может сделать то же самое.

– Да, – ответил даос. – Но я так делаю, потому что это правильно.

Естественно, Цинь закопал и того даоса. Подобные упрямые парадоксальные действия из некоего принципа «правильно» я много раз наблюдал и в тюрьме – когда последствия просто не ставились в расчет. Впрочем, я и сам делал примерно то же самое – пусть и социально полезное, – так что вроде бы должен был это понимать.

Таким же «даосом» был и Вася Суржик – пусть ничего о даосизме он не знал. Даосизм, видимо, истинная религия России – что многое объясняет в истории этой страны.

Гончаров флегматично пытался Васю успокоить:

– Ты ее вырубишь, она только страховку получит. А ты на вязки попадешь. И хрен знает, когда из строгой вылезешь. К другу Соколу захотел?

На Васю уговоры не действовали.

Суржик и Сокол принадлежали к одной компании приморских «растаманов». Правда, Вася Суржик сидел не за траву. Про него смеялись, что он попал в тюрьму «за стакан семечек» – и это было правдой. Вдвоем с кем‐то еще они встретили клиента-должника, не заплатившего за траву, и вывернули ему карманы в поисках денег. Денег у того не было, зато был стакан семечек – его Вася с подельником и забрали. Потом их арестовали, совершенно справедливо обвинив в грабеже.

Одним из «растаманов» был мой сосед Саша Проценко. В отличие от других, он был вполне социализирован, воспитан в интеллигентной семье, учился на факультете китайского языка Дальневосточного университета.

С Сашей мы стали друзьями в первый же день после знакомства. Это было примерно как «химия», которая возникает между мужчиной и женщиной с первого взгляда. Сама его внешность – бледный высокий лоб, голубые ясные глаза, мягкие движения – выдавала интеллигента (ну, или если в тюремных условиях, то скорее «обличала»).

Как оказалось, мы слушали одну и ту же музыку. Более того, Саша жил во Владивостоке, куда с моряками новые тренды приходили быстрее, и он рассказал мне о Genesis и King Crimson, о которых я имел смутное представление. Мы читали те же книги. Саша, по определению, знал много о китайской культуре и языке, о которых в условиях жуткого нагнетания отношений с Китаем в то время я вообще понятия не имел.

Тем не менее это был странный союз, третьим в котором не хватало только Достоевского. Пожалуй, я бы подошел на роль Мити Карамазова, а Саша был идеальный брат Алеша – ну и отчасти Рогожин. Сидел Саша почти за «преступление Рогожина».

Тюрьма раз и навсегда отучает судить о человеке по внешности. Вася Суржик с лицом серийного убийцы сидел «за стакан семечек» – Саша Проценко выглядел, как монашек, и при этом убил человека.

На третьем курсе Саша влюбился в однокурсницу, чувство было взаимным, они стали жить вместе – Саша устроился на ночную работу, чтобы оплачивать квартиру. Вернувшись однажды домой раньше времени, он нашел любимую девушку спящей в постели с другим парнем – тоже их однокурсником.

Далее была сцена, которую точно описал бы Достоевский, доживи он до тех дней.

Саша на цыпочках вышел, поднялся на чердак, где довольно долго и просидел. Решил, что далее он жить не может – хотя и сил покончить с собой не было. Тогда он подумал, что самый простой способ расстаться с жизнью – пусть его расстреляют. В рассказах мотивов ревности не присутствовало – хотя подсознательно они, конечно, должны были быть.

Он вернулся домой с топором и отрубил голову сопернику, занимавшему в постели его место.

Теперь об этом Саша горько жалел, хотя больше жалел о том, что от удара его возлюбленная проснулась – и закричала, увидев рядом с собой обезглавленный труп.

Далее все пошло как по рельсам. Сашу отправили в СИЗО, где посадили вместе с китайцем-перебежчиком – только Саша и мог с ним объясняться на одном языке. Потом признали невменяемым и отправили в СПБ. Этот поворот Сашу расстроил – он желал смерти, – однако воспринимал мучения от нейролептиков как заслуженную кару и не роптал[85]85
  Уже гораздо позднее, когда мы встретимся свободными людьми, он будет искренне каяться – и собираться уйти в монастырь, где, видимо, и обитает сейчас.


[Закрыть]
.

Жизнь все же продолжалась. Мы вели с ним краткие беседы – о музыке, книгах. Разговоры эти нередко звучали странно. Оба мы были на высоких дозах нейролептиков. Нередко кто‐нибудь из нас, заканчивая фразу, забывал, с чего ее начал. Возникали совсем трагикомические мизансцены, когда мы с Сашей оба умолкали, ибо нить общения одновременно выскакивала из наших трясущихся рук.

Тогда мы смеялись – ну, или пытались это делать, ибо мускулы у обоих были сведены судорогой от нейролептиков.

Позднее я прочитал о заключенном, проведшем в одиночке тюрьмы Сен-Квентин 26 лет. За это время он тоже разучился общаться и стал забывать начало каждой фразы. Эта история наполняет гордостью за наш психиатрический ГУЛАГ: там отучить человека разговаривать могли за 26 дней.

Раздали обед: снова щи из кислой капусты – к весне запасы свежей заканчивались, как и всего прочего. Сидя друг против друга с мисками в руках, мы с Сашей должны были выглядеть, примерно, как братья Маркс на репетиции. Ложки стучали о края мисок – у обоих тряслись руки. Донести ложку до рта, не расплескав по пижаме, было почти невозможно. Поднять миску ближе ко рту – получалось еще хуже, тогда суп выливался уже из нее. Мы оба двигались медленно, не успевали освободить миски для каши – за что на нас орали санитары, – я еще более-менее поспевал, но Саша получал бо́льшие дозы, так что всегда оказывался последним. Он покорно сносил ругань, будучи уже привычным к унижениям – собственно, как и все мы.

Послеобеденный «прием» трифтазина прошел спокойно. Медсестра Нина Александровна – спокойная интеллигентного вида женщина – пришла в СПБ из обычной психбольницы и здесь не изменила привычек. Смена была «солдатской», но бардачной, так что санитар только приказал открыть рот, и обе таблетки, приклеенные к ириске, остались незамеченными.

Выкинуть таблетки в туалет я не торопился, ожидая, когда там станет чуть поменьше людей и глаз. Над толчком застыл дед Колыма: нейролептики блокировали его и так не юную простату и никак не давали несчастному пописать.

А за спиной Колымы, мучившего свой маленький член, – как на посту, стоял «солдатский» санитар по кличке «Сынок». Он был еще новеньким и не из «злых». Сынок попал в тюрьму за то, что хватил чем‐то тяжелым по голове «деда», который заставлял его в сотый раз ночью вычищать сортир.

Кличка приклеилась к парню из‐за его подростковой внешности и мягкого характера. Он был городской, молчаливый и особых неприятностей никому не причинял. Однако почти на глазах можно было замечать, как в человеке постепенно обнажается озверение. И сейчас, слушая крики медсестры: «Быстрее давай! Освобождай туалет!», Сынок потерял терпение и начал тянуть Деда Колыму за пижаму вниз с толчка. Дед так и выполз из туалета с бесполезно висящим поверх штанов членом, бормоча ругательства – звучавшие, скорее, как стоны. Я же к тому времени успел и умыться – шелушащаяся кожа вызывала постоянное ощущение нечистоты.

Это была новая напасть. Если аминазин делал кожу жирной, как плита из жаровни, то трифтазин, наоборот, ее быстро осушал, лицо и голова шелушились мелкими хлопьями. Никаких кремов в СПБ, конечно, не было, несколько раз просил у медсестер хотя бы вазелин, но ничего так и не дали.

Далее разыгралась другая комедия братьев Маркс. Из-за высоких доз голова у Саши работала еще хуже моей, но в нее первую пришло решение проблемы. Для увлажнения кожи можно было использовать масло, которое два-три раза в неделю нам законно выдавали на ужин.

Увы, идея оказалась непрактичной. Как выяснилось, масло было «бутербродным», то есть смесью маргарина, воды и уже в последнюю очередь настоящего масла. От этой массы на голове расплывалась водяная лужа, которая не увлажняла и не сохла. И лишь позднее мы догадались вылавливать хлопковое и конопляное масло, которое изредка плавало поверху в каше. С этого начинался завтрак или ужин – с макания пальцев в кашу и размазывания вонючей дряни по голове и лицу – под смех сокамерников. Единственный, кто воспринимал это нормально, был людоед-якутенок. Кажется, в зимнее время его соплеменники тоже делали нечто подобное, только с животным жиром.

Застучали ключи санитаров:

– На прогулку! Всем приготовиться! Быстро!..

После долгих сборов и окриков всех собрали в клетке на лестнице, откуда санитары стали выпускать в прогулочный дворик.

Если у мажептила и был положительный эффект – то он напрочь убивал рефлексию. Ежесекундное страдание тела не давало возможности сосредоточиться на чем‐либо другом и посмотреть на ситуацию со стороны. С трифтазином – особенно если удавалось проскочить дозу – все было иначе.

Дворик был более похож на глухо огороженный вольер для диких зверей, чем на пространство, где обитали люди. Всякий раз, входя сюда, я внутренне вздрагивал – вздрагивал бы и телом, если бы оно не было парализовано нейролептиками.

Это была какая‐то обитель зла, где нервно и автоматически передвигались некие существа, медленно двигавшиеся, как зомби. Все отделение – примерно восемьдесят человекообразных существ. Кто‐то из них уже валялся на земле или стоял в застывшей неестественной позе.

Вид их был страшен – настоящая армия орков. Рваные бушлаты с вылезающей из дыр ватой, такие же рваные шапки с давно оторванными ушами, надетые кое‐как наперекосяк – рэперы позднее переняли эту моду – латаные штаны пижам, кирзовые ботинки, обычно разного размера, а кто‐то дефилировал и в двух левых ботинках, не замечая разницы.

Лица были еще страшнее одежды. Для полного сходства с зомби у многих рты были полуоткрыты, и с краев губ текла слюна – хорошо, что не кровь. Это утешало.

От забора к забору толпу рассекала троица резвых. Сидевший уже полжизни за разбой и убийства зэк по кличке Борода – бороды у него, конечно, не было, ее давно срезала казенная бритва «Нева», – с некрасивым лицом, напоминавшим помятую картошку. Сплюснутый лоб, торчащие в разных местах бородавки, откуда кустились рыжие волосы, кривой подбородок, заплывшие глаза – и застывшая злобная ухмылка. Борода был тучен – питался он за счет других зэков.

Рядом с Бородой вышагивал Володя Козлов. В отличие от Бороды, Козлов никогда не был на зоне, но уже в третий раз оказывался в СПБ и за одно и то же – убийства. Правда, по зонам, поднимаясь все выше и выше – или опускаясь все глубже и глубже, в зависимости от точки зрения, – сидел его родной брат. Козлов был цыганистый тип с низким лбом, который вел себя в СПБ, как дома, – благо он был местным, благовещенским.

В 1983 году Козлов совершит невозможное – уйдет в побег. Он поменяется одеждой с братом, который в редкий момент своего пребывания на свободе явится к нему на свидание, и Козлов-псих выйдет по документу нормального Козлова через вахту. Что произойдет на самом деле, никто, конечно, не скажет, но будут шептать, что не обошлось без денег. Медсестра, которая всегда присутствует на свиданиях, оставит братьев наедине не просто так, дав возможность переодеться.

Третьим в компании поспевал Грушкевич – молодой и столь же неприятный тип. Узнав, что я политический, Грушкевич тут же подкатил ко мне, тоже представился политическим, вернее, свидетелем Иеговы – но жестикуляция с распальцовкой выдавала в нем бывалого урку.

Единственной правдой из рассказов Грушкевича могло быть то, что происходил он действительно из семьи свидетелей Иеговы. В таком случае он приходился Иегове блудным сыном, ибо сидел с малолетки. В СПБ оказался за убийство. По версии Грушкевича, он убил агента КГБ из общины – конечно, врал.

Троица гордых орлов уголовного мира периодически менялась – кого‐то отправляли на вязки за торговлю с санитарами и скандалы, кого‐то переводили в другие отделения. Однако тут же троица снова выстраивалась уже в другом составе, повторяя киношную триаду Трус-Балбес-Бывалый, – только уже не в комическом варианте, а в явно опасном.

Точно так же, как урки, размахивая руками и сбивая людей на своем пути, по дворику шествовал дед Харин. Он сидел по политической статье – но политическим не считался, ибо действительно «был в дупель» сумасшедшим. Его болезнью была дромомания – синдром бродяжничества.

В какой‐то момент из своего дома – кажется, в Читинской области – Харин отправился в неизвестном направлении. Если бы он пошел на север, то благополучно дошел бы до Ледовитого океана и никто бы не удивился. К несчастью, Харина понесло на юг, и он, сам того не зная, перешел границу с Монголией и был задержан уже на границе с Китаем. Как он прошел через горы и монгольскую голую степь, не знал никто.

Чекисты обрадовались «нарушителю» – и прилетевшим с ним звездочкам, – впаяли ему статью за «незаконный переход границы» и отправили беднягу в СПБ. Тут даже в камере Харин порывался куда‐то уйти, во дворике дромомания накрывала его еще сильнее.

Не знаю, на что были похожи протоколы допросов, но в СПБ Харин не разговаривал ни с кем, на обращения не реагировал, разве что мычал. И на прогулках постоянно пытался пройти сквозь трехметровую стену. Он, как бульдозер, двигался к забору, долго в него тыкался, убедившись, что пути дальше нет, менял направление и двигался в противоположный забор – с тем же результатом.

В отличие от Харина, Владимир Турсунов был настоящим политическим. Работая учителем ГПТУ, он создал подпольную организацию из своих же студентов, которая поставила себе задачу бороться за «истинный ленинизм» – как полагается, с программой и уставом. Кто‐то из студентов сдал организацию КГБ – так Турсунов оказался в СПБ.

В камере № 8 я занимал как раз его место. В зимнюю комиссию – после двух с половиной лет отсидки – Турсунова представили к переводу в психбольницу общего типа. Непонятно зачем, но уже после этого Турсунов написал письмо сыну и попытался отправить его нелегально. В нем Турсунов описывал пытки и условия СПБ – а заодно очень нелестно отзывался о психиатрах. Про Бутенкову Турсунов написал: «Эта корова с золотыми зубами». Письмо было перехвачено.

Женщины таких слов о себе не прощают. Представление в суд было отозвано – что было случаем уникальным, – и Турсунова начали усиленно кормить нейролептиками. На этом у него поехала крыша. За несколько дней до того, как я попал в Третье отделение, Турсунов, получив продуктовую посылку из дома, съел восемь килограмм в один присест – после чего облевал всю камеру. Тогда его перевели в строгую.

Если бы я не знал этой истории – а сокамерники в один голос утверждали, что до того Турсунов был совершенно нормальным, – то сейчас был бы уверен, что Турсунов такой же псих, как дед Харин. Его уже выпустили из строгой и разрешали выходить на прогулки, но впечатление он производил жутковатое.

Сейчас это было одно из тех существ, которыми была набита «обитель зла» – все те, кто получал высокие дозы нейролептиков по много лет. Глаза Турсунова, как будто покрытые глаукомой, ничего не видели. Он шаркал своими ботинками по гравию, медленно волоча их по мерзлой земле, – шаг ровно на длину ступни, переход от забора до забора занимал минут двадцать. Бушлат распахнут – не оттого, что не холодно, а просто тело не чувствует температуры, – руки в обычной нейролептической трясучке бьются о бедра, как у больного паркинсонизмом.

На обращения Турсунов не реагировал, отвечая непонятными междометиями. Не знаю, что бы он ответил на вопрос: «Жив ты еще или мертв?» Да и никто, собственно, не смог бы определить, было это существо человеком или неким передвигающимся овощем.

Глядя на Турсунова, я холодел, думая о том, что попади я завтра в Четвертое отделение к Белановскому, то через несколько дней стану таким же зомби. Впрочем, всего неделю назад я и в Третьем был незначительно лучше. И самое главное – от чего становилось совсем нехорошо – дьявольское «лечение» рано или поздно кончится. Однако сможет ли восстановиться мозг?

Физических сил двигаться не было. Я устроился прямо на земле, подставив лицо лучам дальневосточного солнца. Под ними было тепло. Земля была еще совершенно промерзлой, снег тоже присутствовал, прячась серыми кучками в теневых углах дворика. И все же яркое солнце на блеклом голубом небе безошибочно сигналило, что очень скоро будет тепло и даже жарко.

Как обычно на прогулке, ко мне подошел Чирков – тот самый парень из надзорки Первого отделения в пижаме с уточками. Чиркова интересовал очень важный и актуальный вопрос:

– Скажи, американцы были на Луне или нет?

Конспирология расцветала в СПБ столь же буйным цветом, как ныне на канале RT, причем от вопросов высокой политики (кто убил Джона Кеннеди? – общее мнение «наши», что имело хоть какой‐то характер правдоподобия) – до самых бытовых (вроде откуда берутся вши?).

В надзорной камере все согласились с мнением парня, который утверждал, что вши заводятся от «тяжелых мыслей». Аргумент был весом:

– У моей тети умер муж. Так она сразу поседела, и тут же в голове завелись вши.

В отличие от убийства Кеннеди, вши были вопросом очень актуальным. Только на прошлой неделе нас дважды гоняли в баню – вместо обычных раз в десять дней – из‐за эпидемии педикулеза, поразившей Третье отделение.

Сколько времени прошло на прогулке, никто не знал. Как и в СИЗО, пользуясь тем, что часов у зэков не было, здесь медсестры тоже воровали время прогулки. Вряд ли прошло и сорок минут, как вдруг раздалось: «Собрались! Все назад в отделение!»

Подняться на второй этаж, выстоять очередь в раздевалку, найти свои упрятанные в угол тапочки – иначе их запросто могли и украсть – и вернуться в камеру. От свежего морозного воздуха саднило в легких, сразу потянуло в сон.

Удар двери над ухом его мигом порушил. У двери стоял новенький – брошенный на освободившееся место Соколова. Он был смешон: маленький, еще молодой, но уже с морщинами на лбу. Новенький держал в нескладывающейся охапке матрас и прочие постельные принадлежности.

– Ты откуда? – спросил Астраханцев.

– Из Биробиджана, – охотно ответил новичок.

– Зовут как?

– Лева, – стыдливо произнес новенький, – Фридман.

– Еврей, что ли?

Об этом можно было не спрашивать: лицо было курносым, но все остальные черты сразу выдавали семитское происхождение. Внешне Фридман был удивительно похож на Бабеля – а то и на какого‐то «мишугенера» из рассказов Шолом-Алейхема.

Историю его тоже надо было бы писать Шолом-Алейхему – пусть в оные времена и не было СПБ. Фридман происходил из семьи простых евреев, которые в 1930‐е приехали в Еврейскую автономную область, то ли польстившись на обещания рек с кисельными берегами, то ли приняв предложение, от которого нельзя было отказаться.

Семья работала в колхозе, Лева тоже образования не имел, но подрабатывал, играя в рок-группе колхозного дома культуры. Его директора музыканты убедили купить им хорошую аппаратуру, которая стоила аж две тысячи рублей, – но поиграли на ней только один вечер. Вдохновившись качеством звука, через несколько дней рок-группа в полном составе выкрала гитары и усилители, растащив их по домам. Все обставили как ограбление со взломом.

Совершенное Фридманом должно было получить очередную номинацию на «Самое идиотское преступление года». Местному участковому понадобились сутки, чтобы его раскрыть – кроме музыкантов, украсть гитары в поселке было просто некому.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации