Электронная библиотека » Виктор Давыдов » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 11 ноября 2021, 10:00


Автор книги: Виктор Давыдов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Походя, парень рассказал, что сидел со Славой Бебко, и объяснил, в чем была причина Славиных конфликтов с другими зэками. Еще в вольные времена на Славу нападали приступы «аутизма» – тогда на какие‐то периоды он исчезал, не общаясь ни с кем. В тюрьме под воздействием стресса на него, вероятно, тоже накатил такой приступ. Слава перестал следить за собой, стираться, нарушал простые зэковские законы – вроде того, что нельзя встать к толчку пописать, если в камере кто‐то ест.

Сначала ему объясняли, потом били. В конце концов, заставили есть мыло, определив тем самым в низкую тюремную касту – чушек, или чуханов. Слава все равно ничего не понял, спасаясь от избиений, стучал в дверь надзирателям – или, на жаргоне, ломился, – что законом тоже запрещено, и в итоге оказался в обиженке. А это уже было названием для камеры самой низшей касты – петухов, пидарасов.

Славу было жалко. Он напоминал европейского путешественника, случайно оказавшегося среди племени каннибалов. Сам же я только запоминал все do's and don't do[32]32
  Что делать и чего не делать (англ.).


[Закрыть]
 – чтобы не оказаться в той же ситуации.

В какую‐то ночь или поздний вечер мне приснился странный звуковой сон. Как будто бы я снова оказался в КПЗ и по коридору снова вели малолеток из Рождествено. Вроде бы слышал топот и молчаливое шарканье ног по коридору. Утром от всего этого отмахнулся и оказался неправ – в карцеры, действительно, завезли тех самых малолеток.

После завтрака начались звучные переговоры из камеры в камеру:

– Нонночка, любимая, ну куда же от меня ушла? У нас только отношения наладились, такая любовь – а ты?..

– Твою Нонночку я всю ночь драл, – отзывался из другой камеры басистый голосок. – Так что, как говорится: «была тебе любимая, а стала мне жена»…

– Шуруп, гад поганый, мою девушку любимую развратил! Своим крученым хуем ей в разные места двигал… А ты, Нонка, сука, – блядь настоящая: даешь любому… Нет, пацаны, вы только посмотрите, какая блядь!

Персонаж-петух по кличке Нонна не отзывался, но громкий хохот из камер свидетельствовал, что шутка удалась.

Малолеток увели из подвала еще до обеда, и вокруг снова установилась глухая тишина.

Вспоминалось что‐то из древней истории. В одной римской тюрьме в темных камерах тоже содержались заключенные – вина которых была недостаточна для смертной казни, но слишком велика для обычного телесного наказания. Пищу им подавали из темного же зала наверху – так, чтобы ни один луч света не проникал в подвал. Темнота уже была наказанием сама по себе.

Темнота порождала зрительные галлюцинации. Время от времени казалось, что пятна мутного света на стенах меняют свое положение. Я точно знал, что этого не могло быть, но все же иллюзия была столь убедительной, что для ее разоблачения пришлось делать отметки на стене черенком ложки.

Сделать это было непросто: на ощупь оказалось, что вся стена была покрыта так называемой шубой – заведомо неровным слоем цемента, похожим на сильную рябь на воде. В тюрьмах так часто заделывали стены – чтобы зэки не могли на них ничего писать и таким образом оставлять месседжи друг другу[33]33
  После СССР делать так было запрещено. Выяснилось, что многие получают раны, проехав телом по шубе.


[Закрыть]
.

Это не помогало – и здесь, чиркая спичками, я рассмотрел сделанную карандашом надпись: «Леха Рыжий. Чапаевск. Ст. 102. Расстрел». Стояла и дата – 30 ноября 1979 года, так что осужденный за убийство Леха сидел здесь совсем недавно – ровно в то время, когда я был в КПЗ. Поелозив по стенам еще, я обнаружил целый мартиролог – разные имена и города, но все надписи оканчивались одинаково кратким «расстрел». Оказалось, эта камера служила еще и камерой смертников – до того, как их увозили дальше в тюрьму в Сызрани. Там они сначала долго дожидались решения кассационного суда, потом ответа на прошение о помиловании – ну и, в худшем варианте, смерти. В Сызрани их и расстреливали.

«Игнат. Зубчаниновка. Расстрел», «Роман. Тольятти. Расстрел», «Блоха. Серноводск. Расстрел». «Вован Лысый. Расстрел. Привет пацанам с Безымянки» – последняя запись была самой старой, ей был почти год, так что к этому времени Вован Лысый, по всей вероятности, слал привет пацанам с Безымянки уже с того света.

Увлеченный своим занятием, я не расслышал шагов за дверью, ключ стукнул в двери, она распахнулась неожиданно.

На пороге стоял эсэсовский офицер.

Иллюзия продолжалась ровно секунду – столько потребовалось глазу, чтобы привыкнуть к свету из коридора, на фоне которого фигура стоящего на пороге офицера казалась абсолютно черной, а форма эсэсовской.

Офицер был, конечно, советский – сходство возникло из‐за высоких сапог и старомодных галифе. Впрочем, я тут же заметил, что офицер и на свету был очень похож на эсэсовца, какими их показывают в кино: худой, с военной выправкой и плотно сжатыми губами – к тому же блондин.

– Начальник режима учреждения ИЗ-42 / 1, подполковник Мальковский, – произнес он с интонацией киборга, после чего принялся меня молча рассматривать.

– Жалобы, просьбы есть?

– Нет, – я опешил. – Все нормально.

Киборг еще пристальней посмотрел на меня:

– Вопросы есть?

– Прогулка будет? – спохватился я.

– Из карцера не положено. Переведем – будет.

Тут что‐то дернуло меня за язык:

– Можно не переводить? Меня здесь все устраивает. Будет прогулка – могу сидеть тут и дальше все следствие.

Мне показалось, что в глазах Мальковского появилось какое‐то выражение, хотя расшифровать его я не смог.

– Ну, думаю, мы найдем для вас что‐нибудь получше.

Аудиенция закончилась, дверь закрылась.

Потом я часто видел Мальковского, спрашивал о нем зэков и пришел к выводу, что, по всей видимости, он, действительно, был не человек. Никто не мог сказать о нем ничего определенного. Он никому не давал каких‐либо льгот, очень редко удовлетворял даже те просьбы, которые существовали в рамках тюремного режима. С другой стороны, по сравнению со многими другими островами ГУЛАГа на самарском царили довольно вегетарианские нравы. Здесь надзиратели не устраивали периодических и немотивированных массовых избиений заключенных, как в Ростове, не травили их собаками, как в Новосибирске. Были или нет в ИЗ-42 / 1 специальные камеры – пресс-хаты, – где прирученные уголовники выбивали явки с повинной из подсаженных к ним арестантов, я так и не выяснил. Так что отсутствие свойств на поверку оказалось далеко не самым плохим свойством для тюремщика.

Мальковский не обманул, и где‐то через сутки мент вызвал меня «с вещами» и повел наверх, на второй этаж, в коридор небольших камер – спецов. По дороге, наконец, выяснилось, какой сегодня день. Тут оказалось, что я пробыл в «крысиной норе» неполные пять суток – но ощущение было, что прошло как минимум дней десять.

Надзиратель запустил меня в пустую камеру под номером 47, и с порога я задохнулся – от света. Уже был вечер, но здесь было светло. Свет шел не из окна – закрытого, как обычно, зонтом. Он струился от лампочки, висевшей на шнуре под потолком. Светлым был побеленный потолок и стены – окрашенные синей краской лишь наполовину. Позднее выяснилось, что лампочка была не очень сильной, всего 60 ватт, но после подвала казалось, что вышел на солнечный берег моря.

Здесь было чисто и сухо, чистыми были цементный пол, стол и четыре пары двойных шконок. Шконки были хуже, чем в КПЗ. Если там ложем служил сплошной ряд досок, то тут оно состояло из нешироких металлических полос, между которыми зияли провалы. Спать предстояло на решетке. Предыдущие обитатели камеры оставили мне в наследство и свое ноу-хау для улучшения постели: на шконках был уложен в меру толстый слой газет.

По газетам определил, что обитателей вынули из камеры только сегодня. Лежавшая на столе газета была сегодняшнего числа. На ее полях вились какие‐то бессмысленные узоры карандашом, и там же кто‐то нарисовал портрет-скетч. Лицо с длинными волосами, прямой пробор, борода. Рисунок был довольно точен – это был Борис Зубахин.

На этом все встало на свои места. Камера 47 была камерой для «клиентов» КГБ. Ранее тут сидел Зубахин, где‐то тут должны были быть и жучки. Оставалось только выяснить, с кем я должен был разговаривать, чтобы жучки могли что‐то записать.

Ждать пришлось недолго.

Не прошло и часа, как дверь открылась и через нее, сильно хромая, проковылял новый заключенный. Внешне он был похож на дикобраза – разве что с более острым носом. Это был немолодой человек, почти старик, в помятом костюме и с теплым пальто подмышкой. Кроме пальто, он держал в руках еще два довольно больших мешка. Сходство со зверем происходило из‐за жестких и необычно длинных для тюрьмы волос, зачесанных назад.

Он глянул на меня недобрым взором, что‐то буркнул вместо приветствия и уселся на шконку, выставив несгибающуюся ногу вперед. Ни слова не говоря, разложил свои мешки и стал перебирать содержимое – большей частью еду. Потом уложил мешок с колбасой и маслом на подоконник, а сахар-печенье остались во втором. Его он положил себе под подушку – видимо, опасаясь, что я ночью могу что‐нибудь украсть.

Только после этого он вперил в меня неприятный взгляд – который сразу напомнил земноводные глаза чекистов – и спросил:

– За что?

– Статья 190‐1.

– А-а, – знающе протянул хромой. – Значит, диссидент?

– Диссидент, – ответил я и, чтобы не продолжать разговора, закрылся на шконке бушлатом с головой, в камере вообще‐то было прохладно. Настроение было безвозвратно испорчено.

Хромой, однако, не унимался, он был явно разозлен чем‐то – видимо, как раз переводом в эту камеру – и, наверное, считал, что я имею к его неприятностям отношение:

– Диссидентов развелось. И чего вы все мутите, что от вас простым людям только неприятности? Вы вообще чего хотите?

– Свободы.

– Свободы, на хрен? Ну, вот она тебе – твоя свобода: сиди теперь здесь и жри казенную баланду.

На это я уже отвечать не стал.

Глава VII. СИЗО

– Пааадъем! – стук металла о дверь. – Пааадъем, быстро!

Где я? – вопрос, который уже который день задаю себе спросонья.

В тюрьме – где еще?

В жестком режиме тюрьмы было свое очарование монастырского устава, и временами казалось, что в монастырской келье я и нахожусь – этого впечатления не портили даже решетки, тем более что в русской истории монастыри и тюрьмы неоднократно менялись местами.

Ежедневная рутина, казалось, словно скрижаль, красовалась на стене. На ней висели «Правила внутреннего распорядка». Каждый день в шесть утра динамик в нише над дверью взрывался грохотом, сигналя подъем. Он играл аккорды государственного гимна – и, думаю, каждый из миллионов советских зэков, кого годами будили эти звуки, уже никогда не мог слушать их без ненависти. Гимн вытаскивал из свободного мира снов в мир несвободы, и контраст был слишком силен, чтобы сердце мгновенно не сжималось от боли. Холод камеры, решетки, опостылевший свет негасимой лампочки под потолком, сбившиеся ватные внутренности тонкого матраса. Таково было начало тюремного дня – и не было утра, когда в этом мире хотелось бы просыпаться.

Хорошо, что «Подъем!» еще ничего не означало, достаточно было только накрыть постель одеялом и дальше можно было, укрывшись бушлатом, лечь поверх и досматривать сон. В половине седьмого все же требовалось встать – раздавали пайку с сахаром и чай. В семь в камеру подавали скудный завтрак, обычно кашу из сечки или «уху» – жиденький рыбный суп с ложкой крупы на донышке.

В восемь происходила проверка. Зная, что я сидел один, дежурный по корпусу – корпусной – в камеру не заходил, только открывал волчок. Я же рапортовал: «Один», – и корпусной убегал куда‐то дальше.

Исключение составлял только Мальковский – почему‐то в свое дежурство ДПНСИ он брал эту работу на себя. Как и положено киборгу, он выполнял все свои служебные формальности с точностью до запятой. Когда он первый раз вошел в камеру, то от удивления я даже встал – как, собственно, это и предписывается делать зэкам при появлении в камере начальства. Позднее мы пришли с Мальковским к компромиссу: я лишь приподнимался на шконке, как бы делая вид, что встаю, – и в этом движении было достаточно уважения, чтобы подполковнику было не на что обижаться. Он же в свою очередь только приказывал открыть камеру и считал меня с порога вслух: «Один», – уже не заходя внутрь.

Обычно в неопределенное утреннее время случалась прогулка. Путь на прогулочный дворик был недалек и проходил по коридорам – сами дворики располагались на крыше соседнего тюремного корпуса. Меня выводил прогулочный надзиратель – «Руки за спину!» – до конца коридора, где мы попадали в воздушный переход в соседний корпус. У противоположного выхода уже ждал другой надзиратель с walkie-talkie – они вполне могли хорошо слышать друг друга и так, но игра в гаджеты доставляла им удовольствие.

– Лови одного. Прием.

– Одного принял. Отбой.

Прогулочный дворик был «двориком» только по названию. На деле это была точно такая же камера, как и моя – лишь самую чуточку побольше, – с той разницей, что там не было потолка. Его заменяла сетка, натянутая так, чтобы заключенные не перебрасывали со дворика во дворик записки, сигареты, да и вообще что угодно. Так в одном дворике в сетке застрял самодельный мячик размером с теннисный, сделанный из носков, – им зэки играли в футбол. Наверху в крытой галерее расхаживал надзиратель, пресекавший игру или попытки переговариваться между двориками.

Прогулка вряд ли когда продолжалась положенный час: пользуясь отсутствием часов у зэков, надзиратели жульничали, старясь закончить свою работу быстрее.

С часу до двух проходила раздача обеда. Это была важная часть зэковской жизни, и неизбежные гадания на голодный желудок о том, что дадут на обед, занимали последний час перед ним. Обычно давали «щи» – жидкий суп с капустой, где изредка попадалась синяя мороженая картофелина или сухожилие. По четвергам, как и всюду тогда в СССР, готовилась только рыбная пища – и запах «рыбных щей», сочетавших вонь кислой капусты с запахом несвежей рыбы, был еще более отвратительным, чем обычных. Почти всегда на второе была каша, пару раз в неделю давали макароны. Наверное, еще за несколько месяцев до того от одного вида этой склизкой массы меня бы стошнило. Сейчас организму были в радость обильные углеводы независимо от их цвета и вкуса. Опять‐таки, вспоминая Достоевского: «Ко всему‐то подлец человек привыкает!»

В шесть часов раздавали ужин, обычно, перловку, для разнообразия пшенку или гороховую кашу – все без капельки масла. В восемь происходила новая смена караула, а в десять следовала команда «Отбой!» Примерно полчаса надзиратель ходил от двери к двери, громко стуча ключом о стальные обшивки, таким образом укладывая всех спать. Если к тому времени я уже засыпал, то от криков и стука обязательно просыпался.

Наверное, от того же просыпались и соседи по коридору. Все камеры вокруг были заполнены малолетками из Рождествено – они аккуратно продолжали свой путь из КПЗ за мной следом. Днем там было тихо, все спали, но к вечеру начинались переговоры между камерами через окна, что‐то переправлялось из одной в другую посредством коней – скрученных из ниток тонких жгутов. К концу такого коня привязывается пачка сигарет, коробок спичек или письмо-ксива – да и вообще все, что нужно было передать соседям.

«Посылка» выкидывается через жалюзи зонта, ее ловят из другой камеры таким же конем или прутом, выдернутым из веника, – причем после небольшой тренировки можно легко научиться гонять коней в камеру наверх или в соседнюю. Главное, чтобы почту не заметили снаружи – тогда за это можно залететь в карцер. Но вечер был временем самым безопасным, и малолетки использовали его по полной программе.

После отбоя они вообще активизировались, через коридор я слышал, как они начинали устраивать игры, спортивные состязания и вообще пытались получить хоть какое‐то удовольствие от своей бездарно пропадавшей юности.

– Хата 4‐4! Что делаете?

– Да Нинку трахаем.

– И как?

– Хреново, даже не подмахивает.

– А вы веник под нее подложите – и вверх-вниз…

– Ха-ха-ха!..

Малолеткам нравилось дразнить коридорного надзирателя, и почти каждый вечер они проделывали один и тот же фокус. Выкручивали лампочку, оборачивали вокруг цоколя полоску мокрой бумаги и после этого вставляли лампочку назад в патрон. Через какое‐то время бумага высыхала, лампочка гасла. Надзиратель, думая, что лампа перегорела, давал малолеткам новую – только чтобы через 15 минут все повторилось снова. С третьего раза до надзирателя доходило, что над ним издеваются, он орал, угрожал карцером и «по печени» – если малолетки заводились и отвечали, то очередь доходила и до нее. Самого голосистого вытаскивали на продол и быстро били. Избиение начиналось с удара в под дых, так что происходило в тишине – слышны были лишь глухие удары и сопение надзирателей.

Узнав, что я политический, малолетки взялись меня подкармливать. Сначала они прислали конем немного сахара, потом – пару пачек сигарет «Прима». Для самих малолеток «Прима» считалась табу. Среди правил этого дикого племени попадались и такие, по сравнению с которыми жизнь ортодоксального иудея должна была казаться вызывающим либертинажем. По политическим причинам малолетки не носили и не употребляли ничего, что было красным или имело красную упаковку – как «Прима». Объяснялось это как протест против назойливого коммунистического кумача. Я тоже был антикоммунистом – что не мешало ту же самую «Приму» курить.

Мы еще общались посредством ксив, из моих записок на политические темы малолетки поняли только то, что надо «бить ментов и коммуняк», на этом общение как‐то естественным образом сошло на нет.

В раз и навсегда расписанном распорядке дня ничего никогда не менялось, и ничего нельзя было изменить. Можно было проголодаться задолго до обеда, но, хоть разбей голову о стенку, миска с баландой не появилась бы и на десять минут раньше. Организм это тоже как‐то чувствовал и легко стал притуплять неурочные приступы голода. Лишенное выбора, существование стало легким, примерно как плавание в потоке дао – которое и предписывали китайские философы. Ну или, как точно отметил другой философ, он же заключенный «с. 3.3» тюрьмы Ее Величества в Рединге a. k. a Оскар Уайльд: «Один из многих уроков, которые нам дает тюрьма, – порядок вещей таков, как есть, и все будет, как будет»[34]34
  De Profundis.


[Закрыть]
.

Камера стала одиночной вскоре после Нового года, когда меня покинул мой недружелюбный сосед Хромой.

Диссиденты, уже отбывшие заключение, предупреждали, что в тюрьме среди сокамерников кто‐нибудь обязательно будет наседкой – и необязательно, что один. То, что Хромой принадлежал к этой породе двуногой фауны, было очевидно. Легко можно было догадаться, что в прежней жизни он имел отношение к системе МВД, – как выяснилось позднее, он действительно был капитаном МВД, некогда служившим в лагере и получившим шесть лет за взятку. За деньги он представлял зэков к условно-досрочному освобождению.

В камере Хромой не мог толком объяснить, почему он, будучи осужденным, вместо лагеря продолжал сидеть в СИЗО и даже оказался вместе с подследственным. Путался в версиях: по одной, его держали здесь как свидетеля по какому‐то чужому делу, по другой – он находился под новым следствием, хотя и по непонятному обвинению.

Обычной работой наседки было выведывать у «объекта внутрикамерной разработки» неизвестную следствию информацию, но не только это. Наседка должен был постоянно пугать и убеждать колоться – чем мой сосед и занимался всякий раз, как только открывал рот.

Его разговоры были посвящены одной теме: как ужасна жизнь в лагерях. То, как описывали сталинские лагеря Солженицын и Шаламов, звучало просто рождественской сказкой по сравнению с тем, что сообщал мне Хромой о лагерях нынешних. По версии Хромого, лагеря были какой‐то внутренней империей зла, системой тотального уничтожения, где постоянно кого‐то режут и убивают. Там умирали от голода, побоев, несчастных случаев на работе (что было недалеко от истины), сама работа доводила людей до дистрофии и самоубийств.

Действие его историй происходило в лагерях Самарской области – не зная этого, можно было бы подумать, что он пересказывает романы Стивена Кинга. В его рассказах – так же, как и у Кинга, – людей уничтожали исключительно изощренными и сложными способами. Кого‐то замуровывали в бетонной стене, кого‐то сжигали живьем в печи для обжига кирпича, кого‐то пилили циркулярной пилой на части – начав с промежности и постепенно доходя до шеи.

Из других рассказов: несколько заключенных рыли подкоп из зоны, но вход в него обвалился, и все неудачливые беглецы задохнулись. Один сюжет – явно придуманный – мне особо понравился. В рабочем цехе зэки положили солагерника под мощный пресс – и от бедняги осталась только обильная лужа крови. Число людей, проткнутых заточкой – остро заточенным напильником, самым популярным оружием в российских зонах, – в рассказах Хромого вообще приближалось к числу погибших в Сталинградской битве.

Хромой неизменно заканчивал очередную лагерную версию своего романа ужасов нравоучением о том, что мне нужно быстрее колоться и признавать вину – только чтобы не попасть в лагерь. Я слушал все это вполуха, принимая повествование за стандартный служебный монолог наседки, – пока однажды не заметил, что Хромой играет слишком талантливо. Его самого трясло, злые глазки прыгали, он вскакивал и пытался ходить, размахивая негнущейся ногой.

Тут уже становилось ясно, что Хромой озвучивает свои собственные страхи перед зоной – пусть, как бывшему работнику органов, ему и светил специальный лагерь для сотрудников МВД. Из этих страхов он, должно быть, и согласился работать наседкой, топя других заключенных. Тогда он мог, не доехав до лагеря, выйти на УДО прямо из СИЗО, просидев лишь треть срока.

Кроме этого большого пряника, Хромой имел в СИЗО массу мелких, но важных для зэка привилегий. Если обычные зэки могли покупать продукты на сумму не более 10 рублей раз в месяц, то Хромой закупал на 16 и говорил, что ему, как инвалиду, это было разрешено врачом. Он никак не объяснял эту странную некруглую сумму, оставалось только достроить, что оперчасть платила наседкам за работу именно 16 рублей.

Пару раз в неделю Хромой писал с утра «заявление на прием к врачу», и тогда сразу после обеда его куда‐то вызывали. (Позднее я выяснил, что попасть на прием к врачу в СИЗО почти невозможно.) Иногда Хромой придумывал что‐то оригинальное вроде «допроса у следователя» или «визита адвоката». Однажды Хромой пропал на несколько часов и вернулся с двумя мешками еды. Он объяснил, что дали свидание с женой – это был, наверное, единственный случай, когда он сказал правду. Другое дело, что обычному зэку получить два мешка еды никто бы не позволил.

В качестве другого «бонуса» моего сокамерника – и меня заодно – сводили в больничную баню. В отличие от обычной тюремной бани, заросшей с пола до потолка плесенью и грязным мылом, в больничной было гораздо чище, и никто не торопил. Когда мы стояли рядом под душем, Хромой взял мою руку и приложил к своему бедру. На секунду мне показалось, что это была просьба о гомосексуальной ласке, но я ошибся – он просто хотел показать мне глубокий кратер у себя на бедре.

– У меня там железный штифт стоит, – с гордостью сказал он.

(Однако об обстоятельствах, при которых получил ранение, Хромой молчал – видимо, там было нечем гордиться.)

При ходьбе у Хромого в ноге что‐то скрипело и постукивало, так что про себя я прозвал его Железный Дровосек. Как и книжному Железному Дровосеку, этому тоже очень пригодилось бы настоящее сердце. Вдобавок к обильной отоварке он получал еще и диетическое питание – нечто, что формально в тюрьме было положено только туберкулезникам. Особо диетического в этом питании не было ничего – но это была вполне съедобная еда и в достаточных количествах. К тому же к ней, вместо тюремного, выдавался белый хлеб.

После того как Хромой съедал свой мясной суп и рисовую кашу, приправленную парой ложек сахара, он раскладывал на столе масло, сыр, сало и колбасу из мешков и долго раздумывал, с чего бы начать. В итоге намазывал белый хлеб маслом и ел все вместе. Во время этого представления я обычно ложился на шконку и отворачивался, чтобы ничего не видеть. Хромой никогда не предлагал мне еду – сам я тоже, конечно, не спрашивал. Питался я исключительно тюремным супом и кашей, передач почему‐то никто не передавал, деньги, прихваченные с собой в день ареста, пропали в той же черной дыре, куда канули сумка и остальные вещи.

Тюрьма и голод стали синонимами. Я терял вес, или, на метком зэковском жаргоне, доходил. Если в КПЗ берцовая кость болела от спанья на голых нарах, то здесь я начал чувствовать ее уже и тогда, когда лежал на матрасе. Занятия зарядкой по утрам превратились в имитацию – не было ни сил, ни желания. Все больше времени я проводил, просто лежа на шконке, укрывшись бушлатом. В камере и так было прохладно, а от голода еще и знобило.

Как рассказал всеведущий Хромой, тюремный бюджет на питание одного заключенного составлял 36 копеек в день. Это все объясняло: на 36 копеек можно было сытно накормить разве что собаку средних размеров.

Передач я не получал. Как выяснилось, мама не делала передачу намеренно: она планировала ее ближе к Новому году с тем, чтобы на праздник осталось побольше продуктов. Она знала, что заключенному разрешена только одна передача в месяц, но, к сожалению, не знала credo заключенного – «живи сегодняшним днем». Наесться сегодня было важнее праздника через две недели.

Лишь только двадцатого декабря кормушка неожиданно отворилась, и надзиратель задал загадочный вопрос: «Кто здесь на «Д»?» (Эта странная форма обращения была придумана еще в сталинские времена, чтобы самозванцы не могли перехватить чужую передачу.)

Передача была от мамы и от Любани – охапка свертков с чем‐то съедобным и вкусно пахнущим. По странной прихоти тюремного начальства продукты не принимали в пластиковых пакетах, поэтому все было завернуто в обычные газеты – что мне понравилось, ибо давало дополнительный материал для чтения. Как оказалось чуть позднее, чтение там было интересное. Однако первым делом я набросился на еду и лишь только после этого обратил внимание на газеты. Они были почти свежими, но меня интересовало не то, что там было напечатано. Лежа на шконке против света, осторожно, чтобы не возбуждать любопытства Хромого, я просматривал газетные листы, и точно, – вскоре нашел то, что искал.

Это были точки, проткнутые иглой над буквами газетного текста. Они складывались в слова. До ареста мы договорились с Любаней, что таким образом она сможет писать свои сообщения – метод примитивный, но его было невозможно обнаружить при проверке. И Любаня проделала множество точек, сочинив столь экзотическим методом письмо – первое, которое я получил от нее в тюрьме.

Любаня писала, что скучает и первое время после ареста не находила себе места. Она вернулась жить домой, но и туда, и в институт за ней периодически приезжают чекисты на машине, чтобы отвезти на допрос. Ехать с ними она отказывается, учиться стало невозможно, так что Любаня взяла академический отпуск – к удовольствию декана, который открытым текстом пообещал, что ее все равно завалят на сессии.

Любаня сообщила, что в день 28 ноября прошли еще пять обысков, забрали довольно много запрещенной литературы, впрочем, ничего из изъятого не имело отношения ко мне. Иновлоцкий на следствии предсказуемо добивается от свидетелей показаний о том, что я давал им «Феномен» или иную запрещенную литературу, – насколько Любане было известно, никто таких показаний не давал.

Любаня передавала приветы от друзей и заканчивала письмо простым «люблю и жду» – эти обычные слова в камере звучали сильнее любых самых поэтичных объяснений в любви.

После получения передачи отношения с сокамерником резко ухудшились. Он стал открыто враждебным и агрессивным. Всякий раз, когда я садился есть, он вскакивал, ругался в пространство и начинал топать по камере своими асинхронными ногами.

Этот феномен хорошо описан – пусть не психологами, а биологами. Альфа-самец впадает в истерику, когда видит, что «низших» по касте кормят лучше, чем его. Особо Хромого добивало финское масло Valio, переданное, вероятно, Фондом помощи политзаключенным – в магазинах оно не продавалось. В правильной картине мира коммунист и сотрудник МВД должен был кушать хорошо, а «врагу народа» полагалось глодать сухую корку – и вдруг оказалось наоборот. Вся «правильная» картина вмиг порушилась, этого Хромой не мог перенести.

Оставалось только ждать обострения конфликта, что и произошло ровно на другой день.

Сидевшие в соседней камере малолетки сообщили, что через камеру в № 45 сидит Иван Извеков. Тот самый «террорист», который взорвал бомбу у бюста Устинова в 1978 году. Я попросил малолеток вызвать Извекова на решку поговорить. Однако разговора не получилось. Неожиданно Хромой начал бесноваться, заведомо громко орать, что нас обоих посадят в карцер, и наверняка у меня за спиной незаметно нажал кнопку вызова надзирателя. Надзиратель тут же появился и матом через кормушку согнал меня вниз.

Через полчаса Хромого вызвали из камеры. Прошло еще некоторое время, и уже в совсем неслужебные часы вызвали меня – к начальнику оперчасти СИЗО майору Козлову.

Начальник оперчасти – или кум, как его называют на тюремном жаргоне – существо почти мистическое, имеющее в тюрьме не меньшую власть, чем сам начальник тюрьмы. В ГУЛАГе он выполняет ту же роль, что в государстве КГБ-ФСБ. Кум плетет сети агентуры, которая присутствует почти в каждой камере и с автоматичностью сенсоров доносит обо всем – чем занимаются зэки и о чем они говорят. Доносят не только на зэков, но и на надзирателей – когда те заводят с зэками слишком дружеские отношения либо начинают заниматься бизнесом, продавая зэкам табак и наркотики.

«Мистический» статус кума укрепляет система двойного подчинения. С одной стороны, кум – сотрудник МВД, отчитывается перед начальником тюрьмы и здесь же получает зарплату. С другой, кум отчитывается также и перед КГБ (ныне ФСБ). В его ответственности – следить за политическими разговорами и пресекать протесты в тюрьме. Иногда бывало, что отчаявшиеся от беспредела зэки вдруг начинали сочинять политические листовки и пытались поднять заключенных на бунт. Позднее я даже слышал про случай, когда зэки смогли раскидать листовки на воле – по дороге на следствие из воронка.

Внешне Козлов оказался довольно невзрачным маленьким человечком в фуражке. Как и большинству чекистов, ему гораздо больше подошел бы серый костюм мелкого клерка, чем униформа. С плотоядной ухмылкой он объявил, что за нарушение режима меня отправляют на пять суток в карцер. Сразу от Козлова, не заводя в камеру, надзиратель повел меня в подвал – в уже знакомый карцерный коридор.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации