Автор книги: Виктор Давыдов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)
Здесь же сидел и прапорщик КГБ. Как настоящий чекист, про себя он почти не рассказывал, было лишь известно, что напал на кого‐то с ножом – и получил семь лет. Уже сидел в уголовном лагере, но там, конечно, вскоре стало известно, что он чекист – наверняка еще и работал на кума. Так что сейчас находился в ожидании и подолгу не засыпал, ожидая вызова на этап – на спецзону для сотрудников органов в Иркутской области.
Полный мужчина с вечно расстроенным, но добродушным лицом был врач, майор армейской медицинской службы. За деньги он комиссовал солдат по состоянию здоровья, отправляя их домой. В свою защиту майор заявлял, что делал это не столько из‐за денег, сколько из соображений гуманизма. Солдаты строили ракетные шахты в Заполярье, среди них свирепствовали болезни, обморожения, цинга и даже дистрофия. Деды не только отбирали еду у салаг, но еще и заставляли их за себя работать. Майору дали ниже низшего по статье – только шесть лет, – он понимал, что на лучшее рассчитывать было нельзя. И все же, ожидая отправки на зону, ворчал в сторону советской власти, которая так «несправедливо» обошлась с ним за все заслуги.
Временами в камере № 76 сидеть было интересно. Возникало ощущение, будто находишься в дежурке ОВД или в секретарской суда, где коллеги обсуждают рабочие проблемы. Следователи рассуждали о приемах допроса, что было полезно послушать, – пусть после Соколова это и был низкий пилотаж. Участковый-убийца говорил о методах вербовки агентуры и о том, как строятся отношения с агентами. Как‐то полдня Сизмин в лицах описывал трагикомичное дело о краже коровы двумя нетрезвыми крестьянами – история была достойна пера О'Генри.
К тому времени, когда их дело дошло до суда, оба преступника успели уже больше года отсидеть в СИЗО – после чего выяснилось, что улик против них нет. Единственный свидетель оказался душевнобольным, не было и главного вещдока – коровы, которая успела сдохнуть. Сизмин походя объяснил и принцип, по которому действовали суды, чтобы не выносить оправдательных приговоров (работающий и до сих пор). Он приговорил обоих «по отсиженному» и выпустил их прямо из зала суда. Оба были счастливы, ну а Сизмин доволен, что не поставил в неприятное положение своего партнера по бизнесу – начальника ГОВД.
Майор медслужбы рассказывал об Африке, где пробыл год в составе «гуманитарной» миссии – по странному совпадению она полностью состояла из военных врачей. Сокамерников больше всего заинтересовала система полигамии в Мали. Что там еще делали военврачи, майор описывал весьма невнятно.
Ничего не рассказывал только один из сокамерников. Он не говорил вообще. Это бессловесное существо лежало на шконке, стоявшей у меня в ногах, так что я всегда мог видеть его лысую голову, покрытую какими‐то странными круглыми язвами. Существо никогда не одевалось и валялось целыми сутками на шконке в кальсонах и рубахе. Во время раздачи еды оно по‐звериному ловко спрыгивало вниз, забирало миску и возвращалось с ней наверх. Изредка существо сползало еще в туалет.
Существом был бывший лагерный надзиратель, начальник отряда в лагере в Самарской области – как раз там, где сидел Слава Бебко. Отрядный получил триста рублей от жены одного из заключенных за то, что представил того к условно-досрочному освобождению. Освобожденный муж на радостях первым делом запил, побил верную жену и ушел к другой – женщине, с которой познакомился по переписке, когда еще сидел в зоне. Возмущенная жена, недолго думая, донесла о взятке – тем самым убив сразу двух зайцев. Так она наказала неверного, добавив к его первому недосиженному сроку еще и новый, вдобавок вернула себе и неразумно инвестированные деньги.
По-видимому, еще в СИЗО отрядный заболел, его отправили на психиатрическую экспертизу в Челябинск, но по недосмотру засунули в столыпине в клетку с прочими зэками. Те сделали ему все плохое, что только можно сделать с человеком, кроме того, чтобы убить. Раздели до трусов, жестоко избили, конечно же, изнасиловали и всю дорогу тушили о его голову сигареты – от этого у него и были язвы на голове.
Сумасшедший вел себя тихо, никому не мешал, но один вид его был жуток, и страшен был замороженный взгляд невидящих глаз. Пусть ум и понимал, что несчастное существо неопасно, но все же, когда оно проползало мимо, инстинктивно хотелось то ли пригнуться, то ли замахнуться на него, чтобы отогнать – как лишайного пса.
Приятной особенностью камеры № 76 было то, что здесь отлично кормили. В первый же день раздали картофельное пюре с мясом весьма приличными порциями – ненароком я подумал, что начальство продолжало задабривать прекративших голодовку заключенных. Оказалось, совсем не так, и питание сюда доставлялось из котла хозобслуги. Это были густые щи, рисовая каша с настоящим маслом, и даже если кормили ухой, то она была наваристой и с рыбой – и почему‐то без чешуи и костей. В камере № 76 уже действовал принцип, позднее провозглашенный Путиным: «Своих не бросаем». Насытившись, я даже думал потроллить Шишкина, написав ему благодарность за отличные условия содержания, которые он мне предоставил.
На третий день из камеры на этап ушел чекист – но ровно на следующее утро, следуя какому‐то не известному физикам закону сохранения чекистов в природе, появился другой.
Это был кривоногий испуганный казах, вдобавок плохо говоривший по‐русски. Он что‐то врал про себя и смотрел вокруг затравленными глазами. Сизмин сразу заметил на его военных брюках темно-синий кант формы КГБ.
– Я их на базаре купил, – объяснил казах, и это тоже было вранье.
В конце концов казах признался, что служил где‐то «в охране». Скорее всего, он служил в Пятнадцатом Главном управлении КГБ на охране какого‐то резервного правительственного бункера, построенного на случай ядерной войны. В то время на Урале такие объекты произрастали как грибы. Наконец, Сизмин сжалился над казахом и объяснил, что в камере – все сотрудники органов, так что нечего бояться. Тот расслабился и тихо улегся на шконку, где еще вчера спал другой сотрудник КГБ.
Казах привлек мои симпатии тем, что сразу и молча взялся за то, чего здесь никто не делал, – за уборку. В камере № 76 не было иерархии, не было и порядка – до такой степени, что никто не убирал и даже не подметал. Пол был покрыт бумажками, разводами от плевков и бычками от сигарет, которые всеми принимались за данность. Подметать вроде бы полагалось по очереди, но в одно утро майор бросил швабру, заявив: «Здесь есть и более младшие по чину» (бедняга честно забыл, что чина у него больше нет).
Следующий за ним Сизмин как юрист принял казус за прецедент и тоже заявил, что убирать не будет. На следующий день была моя очередь, но прибираться за сотрудниками карательных органов, которые меня сюда и посадили, выглядело классическим проявлением стокгольмского синдрома. С тех пор уборку делал только тот, кто сам хотел, но поскольку число таковых постоянно уменьшалось, сократившись в итоге до нуля, то прекратились и уборки.
Казах же, видимо, считал, что он и так здесь человек последний, так что ему и положено убирать за всех (окажись в камере Лев Толстой, он был бы от его смирения в восторге).
В тот день звезды, наверное, были не благорасположены к сотрудникам правоохранительных органов, ибо к вечеру их появилось в камере еще двое – два следователя милиции, друзья и подельники в групповом изнасиловании несовершеннолетней. Вся камера хохотала, слушая их рассказ о преступлении. Это, действительно, было одно из тех редких дел, где столь же, сколько и жертву, хотелось пожалеть и насильников – хотя бы за дурость.
Мужской компанией из пяти человек они отмечали день рождения одного из них в ресторане. Там же познакомились с двумя девушками, представившимися студентками циркового училища. Ресторан закрылся, друзья решили продолжить банкет и пригласили с собой и девиц. Одна из них отказалась, другая согласилась, и вместе с ней они долго ездили по городу, где‐то покупали шампанское – что было задачей, решение которой после полуночи под силу разве что сотрудникам милиции. Путешествие закончилось в аэропортовской гостинице, где все веселились еще полночи. Как отмечали оба подельника, лифт в гостинице не работал, так что на пятый этаж все вместе с девушкой поднимались пешком.
Шок наступил, когда праздник приблизился к неизбежной кульминации. Девица, видимо, протрезвев – либо совсем захмелев, – наотрез отказалась делать то, чего от нее ожидали. Мужчины ее сначала уговаривали, потом один из них, схватив девушку для убедительности в охапку, пригрозил выкинуть ее из окна. Сопротивление было сломлено, ночь закончилась бурно, а рано утром дама шокировала всех еще раз, объявив, что она опаздывает – в школу. Оказалось, что она не студентка, а всего лишь десятиклассница, и ей 17 лет.
– Мне надо было отвезти ее домой, – жаловался один из насильников. – Но с похмелья было в лом подниматься – ну, я и дал ей пять рублей на такси.
Эти пять рублей девица сэкономила и, вместо того чтобы поехать домой, отправилась пешком в аэропортовское отделение милиции. Всех участников оргии арестовали прямо в гостинице тепленькими, вытащив из постелей. Теперь им предстояло следствие по очень тяжелой статье – от восьми до пятнадцати лет – и неизбежное объяснение с женами.
Под общий смех они ссорились. Оба заявляли, что не хотели никуда ехать, и обвиняли друг друга в том, что один другого в эту историю затащил чуть ли не силком, хотя понять, кто и кого, было невозможно. Склока прекратилась только тогда, когда, к общему удивлению, в первый же день оба получили передачи – от жен.
Ругань и ссоры вообще были постоянным явлением в камере № 76. Ее обитатели никак не могли привыкнуть к мысли, что теперь они находятся уже по другую сторону решеток. Сидевшие за взятки по несколько раз в день резонно заявляли, что «берут все, а посадили только меня». Севшие за уголовные преступления тоже почему‐то считали себя невиновными. Привыкнув при выполнении служебных обязанностей постоянно нарушать закон, они как‐то позабыли, что законы распространяются и на них.
Почти все находились в состоянии, пограничном депрессии, – она и затягивала их в ругань. Какое‐то слово, неосторожное движение, даже неодобрительный взгляд – сразу могли вызвать окрик и скандал. «Старшие по чину» относились к прочим как к подчиненным, мелкая сошка видела в остальных лишь арестантов, забывая, что и на них нет больше погон.
Философское отношение к жизни сохранял только один – бывший милицейский следователь Авраменко. Он сидел второй раз и смотрел на коллег немного свысока – в буквальном и переносном смысле, ибо был высокого роста. Еще на службе, пообщавшись с подследственными домушниками, он выведал у них нечто более важное, чем показания, – секреты ремесла. После чего приобрел вторую и более доходную профессию – стал квартирным вором. Поймать его, естественно, долго не могли – потому что кражи, совершенные Авраменко, расследовал сам же Авраменко. При этом все их он успешно «раскрывал» – навешивая на попавшихся на чем‐то другом воров.
Неизвестно, сколько бы это продолжалось, но однажды вернувшиеся домой хозяева столкнулись там с похитителем лицом к лицу. Авраменко отбыл срок – и снова занялся любимым делом. Сейчас, как рецидивист, он ожидал этапа на зону строгого режима для бывших сотрудников органов, находившуюся где‐то под Нижним Тагилом.
Все страдали от потери членства в своем привилегированном клубе и винили в этом кого угодно и всех подряд – но только не себя. Сизмин обвинял любовницу, следователь прокуратуры – взяткодателей, со слов военврача вообще выходило, что он был чуть ли не Иисус Христос, явившийся в мир ради спасения жизней всех трудящихся и обремененных солдат (пусть с большими поправками, ему как раз и можно было поверить).
По этой ли причине или по другим здесь постоянно витала агрессия. И, несмотря на то что вроде бы все были сыты, умудрялись ругаться даже из‐за еды. Передачи каждый съедал сам, игнорируя зэковский обычай делиться. Не успевший вникнуть в камерные порядки новоприбывший насильник, получив передачу с жареной курицей, честно поделил ее на всех сокамерников. Сокамерники мигом набросились на курицу, как коршуны, оставив в миске опоздавшим – и самому хозяину – только шкурки.
Курица в передаче вообще‐то была запрещена, и ощутить в тюрьме этот уже забытый вкус было странно. За десять дней в камере № 76 мне удалось немножко отъесться, почти исчезло непреходящее чувство голода, но все равно истеричная обстановка и постоянные «политические» нападки Сизмина делали жизнь здесь мукой. Поэтому, когда утром 17 марта меня, наконец, вызвали «с вещами», я покинул камеру № 76 с легким сердцем.
Глава IV. Челябинск: Психбольница
По дороге в судебное отделение психбольницы в стакане воронка я предвкушал спокойную больничную атмосферу, чистое белье и последнее – хотя и важное – нормальные кровати вместо жестких шконок. Пусть по опыту я уже знал, что спокойствия в сумасшедшем доме лишь на градус меньше, чем на станции пожарной охраны, и чрезвычайные происшествия там случаются каждый день. Тем не менее в больнице все же можно было всегда найти способ избегать неприятных людей – чего давно хотелось. Ну, и, конечно, больничная еда. Я давно замечал, с какой серьезностью относятся к пище домашние животные, – после пары месяцев голода у меня выработалось примерно такое же отношение. Тюрьма обращает человека в животное. И даже если не ломается этика, обостряются инстинкты.
К счастью, в отношении пищи ожидания оправдались. К несчастью, это было единственное сбывшееся ожидание из всех.
Судебно-экспертное отделение располагалось внизу пятиэтажного здания. Воронок подогнали дверь в дверь, далее следовали стальная дверь, дверь-решетка, еще решетка – и в комнате, выполнявшей роль приемного покоя, я оказался в клетке. В обычной стальной клетке – в зоопарке в такой мог бы уместиться пяток обезьян. Здесь она, однако, была предназначена для людей. Обыскивали тут же, мент в белом халате поверх униформы заставил меня раздеться догола и проверил самые укромные уголки тела. Мент старался не зря: его добычей стал огрызок карандаша, который я пытался пронести, спрятав в волосах за ухом.
В этой «больнице» было больше решеток и стали, чем в среднего размера КПЗ. Нам пришлось пройти еще сквозь пару решеток, прежде чем мы добрались до палаты – вернее, все‐таки камеры. Это была обычная камера размером около десяти квадратных метров. Окно было замазано белой краской. На деревянных нарах в форме буквы П нас оказалось пятеро. Одного я знал – это был тот самый запуганный петух из Самары с дыркой в голове, с которым я сидел в общей камере.
Я занял место на одной из верхушек этого П. В ногах у меня обитал старик, перерезавший вены на руках и лодыжках своей жене. Его обвиняли в покушении на убийство, старика это злило, и всем вокруг, включая медсестер и ментов, он обещал, что, вернувшись домой, обязательно старушку дорежет – «чтобы хоть было за что сидеть». Его статья была до 10 лет, самому старику уже 67, так что вряд ли в этой жизни у него был шанс исполнить угрозу.
Сосед сбоку тоже сидел за нечто похожее. Из ревности он избил свою сожительницу, и в этом не было ничего интересного – было интересно, что он делал с ней это уже в пятый раз. Пять раз он ее избивал, пять раз сожительница сдавала его в милицию, четыре раза он возвращался из лагеря – снова к ней, и четыре раза она принимала его назад. На пятый раз серийному домашнему насильнику, похоже, попался вменяемый следователь, который догадался, что в отношениях этих челябинских Ромео и Джульетты что‐то не так, и отправил не в меру страстного любовника на психиатрическую экспертизу. По профессии ревнивец был каменщик, глядя на его твердый, как кирпич, живот и мускулистые руки Калибана, можно было догадаться, что подруге приходилось от его оплеух несладко. Впрочем, для полного торжества справедливости на экспертизу стоило бы отправить и жену.
Я проспал там одну ночь, на следующий день оказался в другой камере – в крошечном помещении примерно в шесть квадратных метров, которое было больше похоже на стенной шкаф. Здесь не было ни окна, ни нар. На ночь матрасы укладывались просто на пол и сворачивались днем, дабы можно было сделать четыре шага и на чем‐то сидеть. Здесь не было смены дня и ночи, стояла вечная полутьма, и все освещение шло от лампочки – ее неяркий свет кое‐как проникал сквозь отверстия в металлическом листе, как и в самарской крысиной норе.
В «шкафу» нас находилось трое. Одним из соседей был 18‐летний баклан, сидевший за ограбление (снял шапку и часы с прохожего), – тип со столь явными психопатическими наклонностями, что диагноз был ясен и безо всякой экспертизы. По несколько раз в день на него находили приступы ярости, которую он обрушивал по поводу и без на другого соседа (меня он не трогал – я был старше и выше).
Его жертвой был слабоумный мальчишка, обвинявшийся ни много ни мало в убийстве. Он задушил отчима – причем из вполне благородных побуждений. Тот много пил и в пьяном виде избивал мать убийцы. Я не мог понять, как тщедушный 15‐летний ребенок с бледным лицом диккенсовского сироты и ручками-спичками смог сладить со взрослым мужчиной. Оказалось, все было просто. Задумав месть, мальчонка выждал день, когда мать уйдет на работу в ночную смену, а отчим вернется домой пьяным – и долго ждать ему не пришлось. Он задушил вусмерть пьяного отчима бельевой веревкой, после чего аккуратно прикрыл мертвого простыней. «Он уже был такой», – объяснил он матери утром, ибо, как ни придумывал, ничего умнее изобрести не мог. Ну «был такой» – с веревкой на шее и высунутым языком.
Днем в «шкафу» он вел себя тихо и всегда молчал. Однако ночью, зарывшись с головой в одеяло, он начинал тихонько скулить – в точности как скулит щенок, потерявший мать. Постепенно этот звук усиливался, переходил в громкий стон, вслед за чем мальчишка начинал по‐звериному выть. Тогда лежавший по другую сторону психопат перескакивал через меня и принимался колотить по несчастному обеими руками. Он зверски колотил до тех пор, пока либо я, либо дежурный мент – в зависимости от того, кто просыпался первым, – его не останавливал. Остаток ночи проходил спокойно.
Утром мы сворачивали матрасы и усаживались на них, как вороны на проводах. Делать было абсолютно нечего. Здесь не было радио, книг, газет, игр – ничего даже из того очень ограниченного набора развлечений, который можно найти в тюрьме. Раздобыв кусок газеты, я нарисовал шахматную доску – квадраты разрисовал зеленкой, которую все трое выпрашивали по очереди у медсестры. Зеленкой же покрасили фигуры, слепленные из мятого хлеба. Сосед-психопат, правда, не умел играть в шахматы, но в шашки мы с ним худо-бедно играли – пока и «доска», и «шашки» не погибли при шмоне.
Тогда я взмолился главной медсестре, и она принесла мне книгу – это был роман Генрика Сенкевича «Потоп». Читал ее без очков, придвинув книгу к носу – иначе ничего не было видно, да и так глаза болели. Книга повествовала о войнах и насилии давних веков:
Жителей не просто убивали, их подвергали сперва самым изощренным пыткам. Многие бежали оттуда, помешавшись в уме. По ночам эти безумцы наполняли лесную чащу дикими воплями… –
читал я там.
Не выводили отсюда и на прогулки. Раз меня, правда, вывели в другой корпус сделать флюорографию. Мент надел мне наручники за спиной, в таком виде я продефилировал по тропинке в глубоком снегу – испугав случайно встреченную женщину, явно пришедшую навестить кого‐то в больнице.
Через пару дней снова отправили туда же делать рентген легких. Потом в отделении появился терапевт, который тщательно прослушал легкие – и ничего не сказал. Расшифровать все эти манипуляции тогда я еще не мог.
Единственной возможностью «прогуляться» было пройти несколько шагов по коридору по пути в туалет. Здесь разрешалось курить, но оправка была еще и изощренным издевательством. Туалет не имел двери – ее заменяла стальная решетка – и ровно напротив в коридоре стоял диван, на котором на это время располагались мент и медсестра, обязательно присутствовавшие при зрелище чужих естественных отправлений.
Честно сказать, ни тогда, ни сейчас не могу догадаться, как, будучи круглые сутки под замком в темном шкафу, между двумя психами, можно было не двинуться умом. В свое оправдание могу только указать на достаточное питание в психбольнице. Еда работала, как лекарство, погружая надолго в летаргию. Ей же я был обязан и тем, что испарина прекратилась. Прочего вокруг я не очень замечал.
Дней через десять психопата, к большому облегчению, увезли, и мы остались в «шкафу» с идиотом вдвоем. Гораздо позднее, встретившись с автором повести «Жизнь с идиотом» Виктором Ерофеевым, я рассказал ему, что для меня «жизнь с идиотом» была не притчей. Ерофеев смеялся – но в Челябинской психбольнице мне было не до смеха. Днями идиот был тихим, но однажды ночью он задушил человека. Что мешало ему задушить и меня? Несколько раз за ночь, чисто по наитию, я просыпался и проверял, спит ли он. Если да, то засыпал дальше, иначе долго ворочался, пока не слышал рядом благостного посапывания, после чего можно было снова засыпать. Когда на идиота накатывал приступ и он снова принимался выть, я затыкал ему рот ладонью – пока не прекращался заглушенный вой.
Подэкспертные находились под круглосуточным наблюдением. Каждые 15–20 минут бесшумно отодвигался язычок, закрывавший волчок извне, и в нем появлялся чей‐то внимательный глаз – мента? медсестры? или самого Господа Бога? Столь же бесшумно глаз исчезал – до следующего пришествия. Что после этого писалось в «журнал наблюдений», бывший местным аналогом Книги судеб, можно было только гадать.
Сутки за сутками проходили в «шкафу». Почему‐то на беседы никто меня не вызывал, разговаривать со мной тоже никто не собирался.
Врач вызвал меня только однажды, на другой день после прибытия. За полчаса он довольно поверхностно меня допросил, ограничившись детством и школой. После этого я ожидал продолжения допроса и каждый день с утра к нему внутренне собирался и готовился. Однако проходили часы, наступал обед, дальше с каждым мигом ожидания слабели, пока не иссякали окончательно к ужину. В субботу – воскресенье нечего было ожидать, ничего не происходило вообще.
Так бессмысленно шли дни. Я было начал подозревать, что меня собираются отставить здесь еще на месяц, и упал духом. Однако точно на 28‐й день после прибытия на экспертизу меня вызвали во врачебный кабинет.
Там сидели человек пять в белых халатах, был здесь и уже знакомый врач-психиатр. Он и задавал вопросы – хотя их было только два. Первый был чисто формальным: «Как вы себя чувствуете?» Второй – «У кого из психиатров вы обследовались в частном порядке?» Он застал меня врасплох, но тут в голове сразу выскочили все красные флажки – и я честно рассказал об обследовании Волошановича. При словах «Рабочая комиссия по расследованию злоупотреблений психиатрией в политических целях» члены комиссии дружно уткнулись в бумаги, как бы заранее исключая подозрения, что они слышали какие‐либо крамольные слова.
На этом комиссия закончилась, оставив меня недоумевать, какое заключение можно вынести за пять минут подобной беседы. А уже через час меня отправили назад в СИЗО, в знакомую камеру № 76.
Ее население сильно изменилось. Увезли в лагерь Сизмина и следователя прокуратуры, сумасшедший отрядный тоже уехал в Самару. Не было и одного из следователей-насильников – его выпустили под подписку о невыезде. Его друг горько жаловался, что вышел не он. По его версии, подельника отправили на свободу только затем, чтобы надавить на жертву – чтобы она изменила показания и заявила, что никакого изнасилования не было, а «она сама». Как обычно в делах, где насильник – человек со связями, положением или деньгами, виноватой должна была оказаться потерпевшая.
Зато численность войск КГБ в камере возросла вдвое. Вдобавок к сидевшему казаху теперь здесь оказался еще один его коллега, который глухо молчал о своем деле, заставляя подозревать, что оно было сильно криминальным – и не исключено, что там было изнасилование или педофилия. В другой камере его заставили бы рассказать все и даже показать приговор – но в камере № 76 по отношению к «своим» царила тонкая деликатность. Загадочный чекист был уже осужден и ждал этапа на зону в Иркутской области (там через несколько лет мой сокамерник, наверное, встретится с некогда всесильным замминистра МВД, зятем Брежнева Юрием Чурбановым, посаженным Горбачевым за взятки – а если точнее, то чисто по логике борьбы за власть).
Из тюремных новостей сообщили, что пятерых участников бунта 27 февраля, действительно, обвиняют в «дезорганизации работы исправительных учреждений» – по статье, которая «до 15 лет или со смертной казнью».
Весна на Урале, как обычно, запаздывала. Заканчивался апрель, но на крыше тюрьмы висели огромные сосульки, на прогулочном дворе было холодно. Там молодняк гонял в футбол мячиком, стянутым из носков. Офицеры игнорировали игру, подчеркивая свою важность.
Вечером 21 апреля меня вызвали на этап. Глянув на тюремное дело и приняв за «своего», надзиратель спросил:
– Вас посадить вместе со всеми или отдельно?
– Конечно, отдельно, – я был тронут. Впервые в тюрьме надзиратель обращался ко мне на «вы», как к человеку – и как положено по правилам внутреннего распорядка.
Из своей камеры в привратке я слышал, как надзиратели собирали этап. В коридоре стоял топот и звучала обычная ругань. Неожиданно дверь открылась, и в камеру вошел странный человек – вернее, вполз по стенке. Он был в серо-коричневой полосатой одежде зэков особого режима, бледный и морщинистый, несмотря на то, что выглядел лет на сорок. Человек без сил упал на лавку и прошептал: «Помиловали… помиловали…».
Это был смертник – наверное, тот самый, который в коридоре смертников не откликался на голоса. Он рассказал, что, услышав приговор «к смертной казни», упал прямо в зале суда. Так его увезли в СИЗО и кинули в камеру, где он все время лежал, почти не вставая. Он не мог сказать, какой сегодня день, и не помнил, когда его осудили (приблизительно получалось, что он пролежал в камере смертников полгода). Я вглядывался в глаза человеку, который видел смерть и пережил ее несколько раз, будучи еще живым, – но ничего там не увидел. Они были пустыми, как у покойника, он только повторял: «Помиловали… помиловали…». Появился этапный конвой, и соседа увели.
Я же остался в привратке, утром надзиратель по дороге назад в камеру № 76 объяснил, что произошло: приближались майские праздники, из СИЗО увозили многих, и на этапе мне не нашлось места. Следующим вечером все повторилось снова. Снова вызов «с вещами», снова долгое ожидание в привратке, наутро снова возвращение в камеру – в том же сценарии отсутствовало только появление смертника. Когда следующим вечером вызвали снова, то вся камера уже смеялась: «До скорой встречи!»
Ее не произошло. Когда за полночь я уже совсем потерял надежду, наконец‐то открылась дверь и вызвали на этап. Прощай, город Челябинск! Я не видел твоих улиц, парков и площадей – и, увы, ничего хорошего о тебе сказать не могу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.