Электронная библиотека » Виктор Давыдов » » онлайн чтение - страница 33


  • Текст добавлен: 11 ноября 2021, 10:00


Автор книги: Виктор Давыдов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Коля был из «клуба женоубийц», при этом одним из самых безобидных из них. Некогда он жил в деревне в Амурской области, зарабатывал старательством – уходил в тайгу на недели, мыл там золото. Вернувшись однажды домой, он обнаружил в комнате пьяный бардак – пустые бутылки, засохшую закуску и прочие следы беспробудной пьянки. Прошел в спальню – и там нашел жену, спящую в постели с другим мужчиной, их соседом. Петя растолкал жену – бедная женщина, видимо, была совсем пьяна, если сказала ему: «А, это ты… Иди помой посуду».

Это было то, чего никак нельзя говорить мужчине, вернувшемуся из тайги с ружьем на плече. Петя выстрелил сразу из обоих стволов, убив жену и разбудив тем соседа.

– Ты и его застрелил? – спрашивали Петю.

– Не, его я не тронул. Только сказал, что с ним будет то же самое, если начнет болтать. И ведь молчал. Потом отнес ее в тайгу, вымыл пол, написал заявление в милицию, что жена пропала…

– А как же нашли?

– Через полгода. Провели экспертизу, выскребли из щелей в полу, нашли там кровь.

По всем признакам, никакой экспертизы не было, либо она была липовой, и Петю взяли просто «на понт», чтобы признался. Однако одного этого было недостаточно, поэтому его – совершенно здорового человека – отправили в СПБ, спрятав тем самым концы в воду.

Коллегой Пети по «клубу женоубийц» был Виктор Лебединцев, хотя он и попал туда по чистому недоразумению. Лебединцев был инженером – и одним из немногих интеллигентных людей в СПБ. Внешне он был похож на Пьера Ришара: высокий, худой, нескладный блондин – ну, разве что не кудрявый, зато с печальными голубыми глазами, часто мокрыми от слез.

– Ну, зачем она это сделала? – вопрошал он всех подряд. – Мы же так хорошо жили…

Своей жены Лебединцев, конечно, не убивал – в жизни он не мог бы прикончить и муху. Просто однажды, прогуливаясь возле дома с собакой, Лебединцев обнаружил жену, целующуюся в машине с другим мужчиной. Дома Лебединцев устроил жене скандал, швырнул ее на пол, пообещал убить и даже потряс для убедительности топором. (Можно было догадаться, как комично все это выглядело и как смешно Лебединцев истерил своим фальцетом.) Жена справедливо заявила на него в милицию: это была чистая статья – «угроза убийством». Однако, учитывая обстоятельства дела и личность преступника, ничего серьезного ему не грозило, и Лебединцев остался бы дома даже после приговора.

В планы жены это не входило, благо у нее оказались возможности устроить мужу веселую жизнь. На беду Лебединцева, тем мужчиной в машине, который целовался с его женой, был капитан милиции и начальник ГОВД. В дело добавились показания, что Лебединцев не просто махал топором, но ударил им жену семь раз по голове, и заключение медэкспертов, которые обнаружили «легкие повреждения без расстройства здоровья». После этого несчастный Лебединцев стал уже обвиняемым в «попытке убийства».

Понятно, что на суд все это было выносить нельзя, ибо тогда требовалось бы провести еще одну экспертизу: не являлась ли потерпевшая инопланетянкой, коли ее голова легко выдержала семь ударов топором. И тогда в деле появилось еще одно заключение – психиатрической экспертизы, признавшей Лебединцева невменяемым и «особо социально опасным». Так Лебединцев оказался в СПБ.

Тут он плакал, скулил и нудил, приставая ко всем с вопросом: «Ну, зачем она так сделала? Мы так хорошо жили…» Катков даже как‐то ему сказал: «Хватит убиваться – я вот свою жену на самом деле убил и то не плачу», – и это было пусть парадоксальной, но правдой.

Десятого числа не выводили и на прогулку. Периодически санитаров приходил проверять Павел Иванович Рымарь.

Он был, пожалуй, единственным из сотрудников СПБ, кто сохранял присутствие духа. Нервничали санитары, нервничали медсестры, нервничали проносившиеся по коридору врачи, казалось, забывшие про такие обязательные вещи, как обход и назначение лекарств. Однако Павел Иванович пересидел в тюрьме все власти, отчего за свое будущее не беспокоился – и вряд ли за будущее страны.

Здесь царствовали «правила внутреннего распорядка», которые заменяли и правителей, и законы, и власть. С тех пор, как Павел Иванович в первый раз вошел в тюрьму, в ней мало что изменилось. Менялись правители, но в тюрьме только параши заменили на толчки – и сидел на них тот же самый «контингент». Неизменными были и обязанности Павла Ивановича делать неприятности «контингенту» – их он исправно исполнял.

В июле в одну неделю в «лечебные» с его подачи вылетели сразу три человека – все за гешефты. Лето выдалось жарким, мы задыхались в раскаленных солнцем камерах, где вентиляцией служила лишь маленькая форточка. Кисленко снизошел к просьбам зэков и приказал выставить рамы, после чего мы могли спать в прохладе, не путаясь ночами в мокрых простынях.

Увы, далее случилось то, что уже в гораздо большем масштабе произошло со всей страной в 1990‐х годах. Получив всего на одну степень свободы больше, люди обнаглели и пустились злоупотреблять ею во всех возможных формах. Открытые окна давали еще и замечательные возможности для торговли с санитарами. Вход в их камеры находился почти ровно под окнами Шестого отделения – тогда как Павел Иванович шмонал санитаров задолго до того у ворот СПБ. Через окно можно было спокойно выкинуть вниз свой товар, чтобы завтра получить за него в отделении табак и чай. Лафа продолжалась ровно до того дня, когда Павел Иванович случайно оказался под окнами, а не видевший его сверху Кропаль кинул санитару вниз новые казенные тапочки – попав Рымарю ими чуть не по голове. После этого Кропаля посадили на уколы аминазина, а Рымарь оборудовал внизу невидимый из окон пост наблюдения и два дня ловил нарушителей – которые исправно ловились.

Вслед за торговцами тапочками постоянную позицию у окна занял Астраханцев, которого перевели в Шестое отделение вскоре после освобождения его двойника – Жени Платонова. У Платонова тоже в анамнезе была служба в спецназе, в СПБ он тоже имел статус VIP и накачивал мускулы в свободное время, да и статья была той же – убийство.

Когда в зимнюю комиссию Женя освободился, на его койку в маленькой камере лег Астраханцев. Здесь он вел себя точно так же, как и в Третьем отделении. По полдня занимался упражнениями, распихивая других обитателей тесной камеры по койкам. Схлестнулся на этой почве с Егорычем, перед которым пасанул – Астраханцева приставили надзирать за ним, так что Астраханцеву пришлось дать ему место потусоваться. В цеху Астраханцев шил от силы половину нормы – и все равно получал полную отоварку в четыре рубля.

Открытое окно Астраханцев использовал более интересно, чем «спекулянты»: он завел виртуальный роман с молодой симпатичной медсестрой из Пятого отделения. Окно процедурки Пятого было хорошо видно с нашего этажа, и, вернувшись с прогулки, Астраханцев снимал куртку, оставаясь в майке, открывавшей его мускулы, и ложился животом на подоконник. После чего разыгрывалось нечто похожее на сцену из «Ромео и Джульетты», разве что только зеркально: здесь Ромео был заперт в своей обители на втором этаже, а Джульетта была свободна и на улице. И, да, – вся сцена игралась без слов.

Ромео делал немые и до неприличия откровенные пассы, Джульетта смущалась и, кажется, плохо знала, как реагировать, хотя игра была ей явно не неприятна. Вряд ли план действий был и у Астраханцева. Встретиться парочке было нигде и никак, так что этот роман был даже более безнадежен, чем у веронских влюбленных, и жаль, что в Благовещенской СПБ не сидел Шекспир, который написал бы тогда еще один бессмертный шедевр.

Наконец, кто‐то заметил спектакль, и занавес опустился в финале столь же жестокой сцены, как и в трагедии Шекспира. Джульетту перевели в какое‐то другое отделение.

Еще весной, в конце мая, на вязки попал Егорыч. Отправил его туда мой старый знакомый Зорин. Мордобой случился, когда Дебила в припадке «административного восторга» начал мыть пол еще до того, как все курившие разошлись из туалета. Егорычу пришлось невольно пройти по луже, на что Дебила обозвал его «хуесосом». Вариантов у Егорыча не было, и он не задумываясь дал Дебиле в лоб. Зорин опешил, ибо давно уже не отвечал за слова, но принялся махать кулаками, пусть Егорыча толком и не достал.

Зато дежурный врач Белановский, который, вызванный медсестрой в неурочный час, с удовольствием положил Егорыча на вязки и назначил ему пять кубов аминазина. Своих политических у Белановского в отделении не было, так что издеваться над ними оставалось ему только во время дежурств.

Сразу, как только после ЧП нам разрешили вновь переходить из камеры в камеру, я отправился к Егорычу. Он уже засыпал, тяжело дышал, и глаза его закрывались сами собой. Я ослабил холщовые ремни, которыми руки и ноги Егорыча были крепко привязаны к койке – примерно тем же косым распятием, на котором казнили апостола Андрея, разве что, в отличие от апостола, Егорыч лежал. Над его койкой висел праздничный календарь-постер ко Дню Победы, и на нем курносый солдат с охапкой цветов широко улыбался всему миру. Под постером, привязанным за руки за ноги, лежал другой бывший солдат, которому за последние пятнадцать лет никто не дарил цветов на День Победы.

На другое утро пришел Кисленко и снял Егорыча с вязок. Кисленко провел беседу с Дебилой, видимо, достаточно жесткую, ибо после этого Дебила при виде Егорыча начинал тупо смотреть в пол и бормотать что‐то злобное себе под нос.

А на следующей неделе на вязки чуть не угодил и я. Задержавшись на швейке, я выскочил в отделение на обеденный перерыв – и тут же попал в руки Валентины, проводившей шмон. Шмон на выходе со швейки был процедурой привычной – и обычно безболезненной. Шмонали медсестры и санитары, делали они это халатно и только по карманам, ну, и ожидание в очереди давало все возможности запрещенные вещи перепрятать.

Тут же я попал совсем неожиданно и сразу в руки, ибо оказался последним. Валентина засунула обе ладони в карманы куртки – и вытащила из одного лезвие бритвы и из другого купюру в пять рублей.

Лезвие, как ни смешно, использовалось в производственных целях: пороть швы им было куда сподручнее, чем огромными швейными ножницами. Им же я вспорол и воротник куртки, где хранились последние деньги. За пять рублей я договорился купить сразу пять пачек сигарет для Егорыча – чем постоянно занимался. Однако сигарет у санитара не оказалось, купюра осталась в кармане до лучших времен – хотя, как часто в жизни бывает, сразу и неожиданно наступили худшие. Прошли три года после ареста, но я снова сделал ту же ошибку, что и в 1979‐м – понадеялся на авось.

На другой день пришлось давать объяснения Кисленко и снова что‐то врать. Я сильно нервничал: по «уголовному кодексу» СПБ за лезвие сразу полагалась отправка в «лечебное» отделение, и никакие смягчающие обстоятельства во внимание не принимались. Однако мои басни Кисленко вновь удовлетворили – на чем инцидент и был исчерпан.

Чуть позднее выяснилась причина столь мягкой реакции Кисленко. Как‐то ни с того ни с сего он вызвал меня в кабинет и вдруг совершенно неофициальным тоном стал рассказывать, что работа в СПБ его устраивает, но дальневосточный климат суров и болеет дочка. Ему предложили должность нарколога в диспансере в подмосковных Мытищах, но решиться на переезд и потерю всех бенефиций офицера МВД было непросто.

– Как считаете, стоит переехать? – спросил Кисленко.

Это был сложный вопрос, ибо я отчасти являлся заинтересованной стороной. Кисленко, без всяких оговорок, был лучшим начальником отделения во всей СПБ. Как и все прочие, он был, конечно, сначала офицер МВД, а потом врач – и то, что он делал, было гораздо ближе к должности начальника отряда на зоне в ГУЛАГе, чем к работе психиатра. Кисленко беседовал с «пациентами» от силы раз в год, не лечил депрессий, не говоря уж о психозах, и назначал нейролептики в наказание за проступки с такой же легкостью, с какой отрядный отправляет провинившегося зэка в ШИЗО.

Однако все это Кисленко делал «по должности», и никогда не наблюдалось, чтобы к выполнению надзирательских обязанностей примешивались эмоции – которые неизбежно превращают человека, облеченного абсолютной властью, в садиста. В отделении он сохранял баланс между строгостью режима и теми мелкими свободами, которые мы имели. Уход Кисленко неизбежно означал бы и нарушение этого баланса.

Тем не менее из неспособности врать я все же посоветовал Кисленко бросить эту службу и переезжать в Москву. Сам же отправился думать, как мне сохранить свой внутренний баланс, который чудесным образом установился к лету 1982 года.

Это состояние стоило многого, ибо было наилучшим со времени одиночки в самарской тюрьме.

Еще в феврале я был очень плох. Я был на грани, за которой почти стопроцентным становился риск суицида или какого‐нибудь индуцированного психоза – с переводом в Первое отделение. Все‐таки быть нормальным среди сумасшедших – это ненормально.

Я снова начал доходить, несмотря на достаточное питание: терял вес, кровоточили десны, в глазах через пару часов шитья появлялись темные круги. Почти все выходные дни я проводил, валяясь на койке. По вечерам иногда вдруг накатывало состояние оцепенения – и тогда я долго сидел, держа в руках книгу, которой не читал, и не менял позы, сколь бы неудобной она ни была. Сказывалось отсутствие витаминов, недостаток солнца и свежего воздуха – ну, и главное, смысла такой жизни.

И вдруг на свидание приехала Любаня.

Дата свидания долго была неопределенной – Любаня то болела, то ей нельзя было отпроситься на работе. Еще какое‐то время Бутенкова – вернее, КГБ – отказывалась выслать вызов, необходимый для въезда на пограничную территорию. Поэтому я сильно удивился, когда Валентина неожиданно вызвала меня со швейки, после чего отконвоировала вниз на первый этаж.

Там я увидел Любаню.

Первый раз за полтора года.

Она не изменилась ничуть.

Те же свитер и джинсы, высокие каблуки, та же Любаня – ну, разве что чуть худее, чем раньше; видимо, мы доходили с ней синхронно, пусть по разным причинам. Те же улыбка и жесты – слегка манерные, как и всегда.

Третьим с нами сел сам Кисленко – что было против всех правил СПБ. Минут двадцать он промаялся, оказавшись в некомфортной ситуации – третьим в беседе мужа с женой, – после чего без объяснений вышел, оставив нас на все оставшиеся сорок минут наедине.

Мы больше ничего не говорили. Мы целовались. Я сел рядом с Любаней и целовал все открытые места на ее теле, бывшем так близко и так любимом, – как уже давно не было. Аромат Любаниной кожи кружил голову и пьянил. Каждый поцелуй бил сильной дозой наркотика, выводившей куда‐то в космос, за пределы пространства.

Таким я и вернулся в отделение – парящим над землей и совершенно вне ума.

На другой день свидание продолжилось. Место Кисленко заняла Валентина, которая тоже вела себя достаточно халатно, периодически выходя и возвращаясь, – что не давало нам уже возможности долго целоваться, но позволило достаточно откровенно разговаривать и спокойно передать Любане список политзаключенных СПБ (уже в мае эта информация появится в мюнхенском бюллетене «Вести из СССР»).

Вечер я провел в ходьбе от двери и до окна, периодически вскакивая с койки и после отбоя. Санитары рычали, появлялась медсестра – и во избежание последствий приходилось для вида лечь. Мысли летали в голове вихрями, сталкивались, рассыпались и, собираясь, снова летели навстречу друг другу.

В новое морозное утро, выйдя в туалет совсем не выспавшимся, я встал рядом с Егорычем у крана, разделся до пояса и облился обжигающе-холодной водой. Она придала бодрости, достаточной для того, чтобы сделать зарядку – несколько раз присесть и отжаться. После этих жалких потуг голова сразу закружилась.

С того дня весь образ жизни резко изменился. Я не только стал заниматься зарядкой по утрам и на прогулке – пусть это было и «не положено», – я начал заниматься йогой, выучив по «Науке и жизни» несколько базисных упражнений. (Обучение йоге было уже запрещено к тому времени, но под другими названиями пролезало в подцензурную печать.)

Вслед за зарядкой и йогой я занялся медитацией. Как ни смешно, сам я не догадывался, что те практики назывались именно так. Эзотерика к этому времени была выжжена из всех публикаций, но, как обычно бывает, отвечая на спрос, будучи выгнанной в дверь, она вернулась в окно. Ныне известный психолог Владимир Леви популяризировал технику «аутогенной тренировки», которая, по сути, является одним из методов медитации.

Уже к апрелю я начал чувствовать в теле бодрость, которой никогда не испытывал за все благовещенское время. В здоровом теле воспрянул и дух. Ум, уже давно существовавший в анабиозе, погруженным в серую тягучую жидкость, неожиданно вернулся к жизни, стал ясным и потребовал – как и желудок после голодания – пищи.

Я вернулся к художественной литературе, в субботу и воскресенье, когда добавлялись свободные часы, я читал журналы, которые мне присылали: «Науку и жизнь», «Химию и жизнь», «Науку и религию», «Вопросы философии». Обсуждения «Феноменологии духа» читались в СПБ примерно столь же актуально, как в окопах под обстрелом, но некоторые публикации пробуждали и интересные мысли.

Этого оказалось недостаточно. Тогда я попросил прислать мне языковые учебники, после чего каждый день два академических часа занимался английским и еще два часа – немецким. Немецкий я начал учить с нуля – пусть после английского это было и несложно. Еще два часа в день четко по расписанию я читал толстые литературные журналы и книги. Это требовалось, чтобы если не развить, то хотя бы не потерять умения мыслить и свои мысли выражать. Обычные тюремные базары мышлению мало помогали.

Хотелось писать, но перед тем, как за это приняться, требовалось еще семь раз подумать. Писать открыто – даже самые безобидные тексты – было неразумно. Проблема была даже не в политическом содержании, а в том, что любая необычная фраза, любая метафора могли быть истолкованы как симптом психического заболевания. Точно так же, как в Институте Сербского эксперт Герасимова заподозрила галлюцинацию в «черном свете».

В Шестом отделении была пара человек, которые имели разрешение писать и занимались этим. Одним из них был Дима Щеголев – неглупый парень-бурят, писавший свои воспоминания. Щеголеву шел двадцать первый год, но ему уже было что рассказать о своей жизни.

Своих родителей Щеголев не знал – был усыновлен русской парой врачей, причем не абы кем: его приемная мать была главным терапевтом Читинской области. Тем не менее Щеголев в юности связался с плохими компаниями и, соответственно, с четырнадцати лет отбывал сроки за кражи и грабежи сначала на малолетке и потом на зонах. Это была уже третья его ходка, на чем родители, видимо, решили поставить крест и, несомненно, использовали свои связи, чтобы сына признали невменяемым.

На самом деле Щеголев был абсолютно нормален, более того, к тому времени он был и настроен очень позитивно: принял решение с криминалом завязать. Рассказывал, что некогда сидел на героине, но слез с иглы сам методом cold turkey (чем сломал в моем сознании миф о наркозависимости как о болезни).

Маленький и юркий, как все азиаты, Щеголев был для меня постоянным стрессовым фактором. В СПБ он получал письма и посылки от своего приемного отца – тогда как мне мой родной отец не написал ни строчки за прошедшие три года.

Завидовал я Щеголеву еще и потому, что ему разрешалось писать. Мне – нет, если только это не было таблицей спряжения немецких глаголов. Тетрадки с таблицами исправно отбирались на шмонах и возвращались столь же исправно дня через два. Дабы проверить бдительность психиатров, раз я написал краткий и совершенно безобидный рассказик про любовь – примерно такой, какие многомиллионными тиражами печатал в то время журнал «Юность». Тетрадь с рассказом быстро замели и вернули, но уже через неделю – уверен, что она полежала у Бутенковой. На этом моменте стало ясно, что сочинительство до добра не доведет – собственно, мне это надо было понять уже в день ареста.

Можно было писать, маскируя текст под письма Любане, как делал то Андрей Синявский, написавший в лагере целую книгу под видом писем к жене. Увы, все это было в 1960‐е, в 1980‐е переписка даже в политлагерях пресекалась – ну, а в СПБ писать цензору было примерно тем же самым, что писать донос на самого себя.

Подцензурная переписка – вообще странный вид эпистолярного жанра. Присутствие цензора, как Полония за ковром в сцене объяснения Гамлета с королевой, лишает ее того момента интимности, который необходим для искреннего выражения чувств. Письмо жене неизбежно обращается в письмо к цензору. Если держать в уме, что цензор всегда может дать свою «рецензию» на письмо в виде дозы аминазина, то больше всего в письме хотелось бодро отчитаться: «Все хорошо». В итоге писать приходится не для того, чтобы выразить свои чувства – а наоборот, чтобы их скрыть.

Любаня это чувствовала и просила:

Ну напиши мне – хоть что‐нибудь – о любой книжке, о любой своей шахматной партии, о своих мыслях по вечерам. О том, как поживает Егорыч, и соседях, какие цветы растут на вашей швейке (я бы хотела, чтобы там была хоть одна настурция – знаешь ли такой нежнейший хрупкий влажный цветок?). С кем разговариваешь, почему вдруг решил стать вегетарианцем, какая погода – что угодно, мне все равно будет интересно. Каждое твое письмо мою душу оживляет.

Мало что из этого перечня искренне я смог бы описать.

В итоге я забросил идею и лишь только изредка кратко записывал в блокнот приходившие мысли, подписывая их для конспирации именами великих – чаще всего Шопенгауэра и почему‐то Спинозы.

Этот маленький, размером с ладонь, блокнот, исписанный мелким почерком, сохранился, и там можно встретить интересные идеи. Тема свободы в записях повторяется постоянно. Из них вырисовывается некая теория «парадоксальной необходимости», из которой я пытался вывести категорический императив. Несложно догадаться, что вся теория была продумана как объяснение собственному парадоксальному поведению на следствии – когда, хорошо видя все выходы, я все равно загонял себя в психиатрический тупик.

В соответствии с этой концепцией, повторяющей в чем‐то положения экзистенциалистов – и еще больше философию Будды, – человек изначально не имеет сути, или души. Все это возникает в процессе его реакции на Ситуацию, главное в которой – Воля, Креативность, созидательный импульс – что и создает Личность. Посему предполагаемая «нормальная» реакция, по сути, стирает Личность в ноль, тогда как парадоксальная реакция, даже отрицая чувство самосохранения, Личность и создает.

Ничего нового в этом не было, ибо вся теория была просто кратким пересказом биографий великих людей – от Сократа до Сахарова, – однако в моем положении она пусть немного, но утешала.

Философия заканчивалась поэзией, и последней записью в блокноте стоит стихотворение малоизвестного итальянского поэта Данило Дольчи, позднее названного «итальянским Ганди»:

 
побеждает тот кто противится отвращению
побеждает тот кто меньше теряет
тот кому нечего терять
побеждает тот кто противится искушению плюнуть на все
кто противится постоянному искушению
наложить на себя руки
побеждает тот кто старается
не сбиться с пути
побеждает тот кто не обольщается[89]89
  Перевод Е. Солонович.


[Закрыть]
.
 

К лету удалось восстановить почти все способности, убитые нейролептиками в Третьем отделении, – разве что кроме возможности писать стихи и играть в шахматы.

Стихи почему‐то после Третьего отделения не складывались. Я не был высокого мнения о своих поэтических способностях, но два курса нейролептиков – в Казани и тут, – как палкой отбили способность писать стихи и чувство ритма. Читая стихи, трудно удавалось услышать музыку, она доносилась приглушенная, как из склепа. Что‐то подобное произошло и с шахматами. Потерялась способность видеть комбинацию, все ходы приходилось просчитывать – что превращало игру в скучную процедуру.

В компенсацию, как обычно это бывает, когда обделенный творческими способностями человек становится продюсером, я устроил в Шестом отделении чемпионат по шахматам. Идея была не моя, а Коли Кислова. Он подписал на чемпионат примерно пятнадцать человек, но самая неприятная задача досталась мне – получить разрешение от начальства. Иначе чемпионат по шахматам – вполне по сталинским представлениям – мог быть расценен как «подпольная организация».

Придумав благовидный предлог, я представил идею Валентине – вместе с гарантиями порядка, за который готов отвечать собственной головой, пообещав, что никаких инцидентов не будет – что было рискованно, ибо шахматные партии изредка, но все же действительно заканчивались ударом доски по голове. Валентина удивилась: в СПБ все инициативы от зэков автоматически попадали под категорию «не положено». Тем не менее она передала просьбу по начальству. Похоже, что окончательное разрешение давала сама Бутенкова, и только через неделю мы получило «добро».

Сам я выиграл только одну партию – у того же Кислова, доставшегося мне в партнеры по жеребьевке, после чего я вылетел в следующем туре. Чемпионат кончился без драк и ругани – но и без победителя. В финале оказались два и так всем известных лучших шахматиста, которые играли друг с другом постоянно. Сами того не зная, оба они опровергали известный мем Иоганна Вольфганга Гете о том, что «шахматы есть мерило человеческого ума» – победители имели с умом довольно сложные отношения.

Одним из них был Петя Строков – маленький деревенский человечек, придурковатый и грязный, удивительно похожий на сказочного гнома, разве что вонял. Петя переодевался раз в десять дней по банным дням, спал во всей одежде и даже в халате – отчего уже скоро от него начинало разить. Лицом он был похож на плохо испеченную картофелину – к которой была приклеена жесткая седая щетина. Петя был еще одним членом «клуба женоубийц», хотя невозможно было понять, то ли он действительно отравил жену крысиным ядом, то ли она сама по ошибке съела что‐то не то. На все вопросы Петя отвечал кратко: «У меня баба умерла, сказали, что отравил…» – и больше не говорил ничего.

Равным Строкову по силе в шахматах был Саша Денисов, и за их игрой было приятно наблюдать, ибо она всегда была неординарна. Денисов и Строков играли «ноздря в ноздрю» – и, как монета падает орлом 51 раз из ста, победителем мог оказаться любой из них.

Александр Денисов сидел по нашей, политической, статье 190‐1. Рабочий-сварщик из Южно-Сахалинска, косноязычный и необразованный, Денисов по неизвестным причинам решил проявить себя в политике и записал две тетради с обоснованием необходимости мировой революции – и никак иначе. Эти тетради он дал почитать на работе буквально паре друзей – и уже среди них нарвался на стукача.

Странно, что, следуя почти слово в слово Троцкому, сам Денисов имел о его идеях весьма смутное понятие – как и вообще о теории политической мысли. Политическая «теория» Денисова сводилась к тому, что «если устроить революцию здесь, то они ее с Запада задавят, а если только там, то наши задавят и у них устроят ГУЛАГ».

В СПБ Денисов избрал «тихую» линию поведения. Политических разговоров не вел, общался лишь с Петей Строковым за шахматами, и вместе они представляли забавную пару: высокий, под два метра ростом, и худой, как циркуль, Денисов – и Строков, бывший ему чуть выше пояса. К тому времени Денисов уже на полтора года пересидел срок по статье, видимо, тайно надеялся на скорое освобождение, и лишь только временами было заметно, как ему было тяжко. Тогда Денисов не играл в шахматы и лежал на койке, укутавшись в одеяло и в кепке, которую не снимал даже на время сна, – он лысел, чего явно стеснялся.

Обо всем этом и о своих духовных трансформациях, конечно, хотелось написать Любане. Я долго пытался, но так толком и не выработал кода, который позволил бы ей читать между строк. Сказывались еще и годы разлуки. Тонкие нити, связывавшие нас с Любаней так тесно, что мы могли понимать друг друга с одних намеков, уже начали провисать.

Назад в Самару Любаня летела через Москву, там задержалась – ходила по музеям и выставкам. Она писала:

В Москве, Слава Богу, не сразу оказались билеты, и я с удовольствием зависла в некоем счастливом воздухе. Воспоминания – как листья. Целую блаженную неделю, неотделяемая от своих видений, бродила по Москве, смотрела картинки. Сейчас в Пушкинском много работ Шагала, Матисса, Пикассо, есть Модильяни. Целых ползала – японцы. Среди них и несколько листов «53 станций дороги Токайдо» Хиросигэ – прелесть непостижимая. Усумнишься, что человеческой руке такое доступно.

Юлий Ким сводил Любаню на закрытый прогон спектакля Владимира Дашкевича по Хармсу:

Ах! Три часа – единым дыханием. Именины сердца! На сценах города, увы – едва ли появится, – приведу слова одного господина из Высокой Комиссии. «Замечательно! Восхитительно! Но не пойдет. Это осиновый кол в оные места соцреализму».

В Москве Любаня стала свидетелем «чудесного исцеления» Петра Якира. В Благовещенске Любаня уже рассказала мне о том, что Петр попал в клинику, печень – его «ахиллесова пята» – отказала, и доктора честно предупредили дочь Ирину: «Готовьтесь к худшему».

Тем более было радостно узнать, что всего через неделю Якир вернулся к жизни и «затопал ножками», как написала Любаня, – сказано очень точно, ибо Ионыч был невысок и именно так передвигался. Угроза миновала, и вскоре он отправился домой – чем сильно удивил врачей.

Как и все самарские диссиденты, Ионыча я честно любил. Приезжая в Москву, всегда старался у него остановиться – пусть в Москве у меня и жили добрые родственники. Однако Якир мог рассказывать до бесконечности интереснейшие истории о диссидентском движении и сталинских лагерях. Сегодня об этом можно прочитать в книгах и на сайтах, в то время на такие темы легко разговаривали только те, кто сидел и был при этом не робкого десятка.

Имя Петра Якира сильно перемазано грязью, виною чему в первую очередь является он сам, хотя и соратники тоже постарались. Они описывают Якира разложившимся алкоголиком, которого чекистам по этой причине было легко сломать. (Что только ставит вопрос, почему влияние Якира на диссидентов было в 1960‐х столь сильным.) На самом деле роман с алкоголем у Якира по понятным причинам закончился в день ареста, в 1972 году – и это была одна из его трагикомических историй.

О том, что его будут брать, Якир, конечно же, знал. В те дни за ним ездили четыре машины чекистов вместо обычных двух – а что это значило, было известно каждому диссиденту. Естественно, что все эти дни проходили на нервах и в беготне от наружки.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации