Текст книги "Главная тайна горлана-главаря. Ушедший сам"
Автор книги: Эдуард Филатьев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 64 страниц)
Илья Сельвинский:
«Самый кокетливый жанр стиха – это предсмертное письмо стихотворца».
Валентин Скорятин обратил внимание на высказывание российского поэта-эмигранта Владислава Фелициановича Ходасевича (дяди художницы Валентины Ходасевич, мужа писательницы Нины Берберовой):
«Откликаясь на смерть Маяковского, его недруг В.Ходасевич назвал этот документ "мелочным и ничтожныммол, поэт в течение двух дней носил „письмишко“ в кармане. Написано ядовито, но, честное слово, и, на мой взгляд, это письмо рисует Маяковского не в лучшем свете.
Не говорю уже о финансовых расчётах в конце письма. О чём думает человек перед лицом вечности! Какие налоги, какой ГИЗ! Хочешь не хочешь, а приходится в чём-то согласиться с В.Ходасевичем».
15 апреля 1930 года Виктор Шкловский отправил письмо ленинградскому писателю Юрию Тынянову. В нём излагались некоторые подробности произошедшей трагедии и, в частности, говорилось о том, что Маяковский оставил три прощальных письма. Кроме общеизвестного «Всем» было ещё два:
«…одно Полонской, другое сестре».
Агентурно-осведомительная сводка агента «Шороха»:
«Говорят, что М. оставил несколько писем. ХАЛАТОВУ, СУТЫРИНУ, эти письма в ГПУ, в них будто бы скрыты подлинные причины».
Но этих прощальных писем (даже если они существовали на самом деле), кроме Агранова и его сослуживцев, никто никогда не видел.
Впрочем, и послание «Всем» тоже в ту пору (и очень долго) никто в руках не держал. Кроме, опять же, Якова Сауловича, который показывал это письмо, не выпуская его из своих рук.
Валентин Скорятин:
«И рукописный документ этот на долгие годы куда-то исчез. Известно, что даже члены правительства при разделе наследства Маяковского руководствовались не подлинником, а… его перепечаткой (факт беспрецендентный!)».
Возникло даже предположение, что такого послания Маяковский оставить вообще не мог – не такой он был человек. Чтобы поэт, так гордившийся своей паркеровской авторучкой, вдруг написал своё прощание со «Всеми» карандашом? Подобного быть не могло! Это явная подделка, изготовленная умельцами с Лубянки.
Но всё-таки сама «карандашность» письма свидетельствует о том, что оно создано Маяковским, а не кем-то другим. Ведь те, кто, допустим, хотел изготовить подделку, вне всяких сомнений, написали бы это послание именно паркеровской авторучкой, зная, как любил это «стило», сам Маяковский.
Валентин Скорятин:
«А вновь это письмо высплыло на поверхность в конце 50-х годов. И вот при каких обстоятельствах. К печати готовился том “Литературного наследства”, посвящённый Маяковскому. В отличие от членов правительства, удовлетворившихся четверть века назад вырезкой из газеты, редакция посчитала необходимым опубликовать факсимиле письма. И настойчивые обращения в различные инстанции дали результаты.
В журнале поступлений Музея Маяковского появилась лаконичная запись: “№ 9442. Предсмертное письмо В.В.Маяковского «Всем» получено 24 января 1958 года из архива ЦК КПСС…”».
Вчитаемся в это прощальное письмо со вниманием, сопоставляя прочитанные строчки с теми комментариями, которые давали им современники поэта и его биографы.
Человек, прощаясь со всеми и уходя навсегда, как правило, не лукавит. Он говорит или пишет обо всём предельно откровенно, не боясь никаких пересудов – ведь это его самые последние слова. Надо лишь суметь правильно понять их.
Над содержанием краткого предсмертного письма поэта ломали головы многие исследователи. И задавались вопросами. Но, пожалуй, один из самых первых задал агент ОГПУ «Арбузов» в своей агентурно-осведомительной сводке:
«Разбирали посмертн. письмо Маяковского
«Любовная лодка разбилась о быт».
о какой быт? Быт только один сейчас – новый».
Ещё больше недоумённых вопросов возникло у Аркадия Ваксберга, сразу обратившего внимание на адресатов, к которым обращался Маяковский:
«Письмо адресовано „Всем“, а внутри есть два специальных обращения. Одно – к „товарищу правительству“, где перечисляется состав его семьи. И другое – к „маме, сёстрам и товарищам“, то есть НЕ к Лиле и Осе („товарищами“ он их никогда не называл, товарищи – это коллеги и окружение) и НЕ к Полонской: „простите – это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет“».
Странно, но Ваксберг почему-то не упомянул третьего обращения (персонального и очень краткого), расположенного между двумя другими. А ведь именно на него ссылались Лили Брик и Эльза Триоле, выстраивая свою версию трагического ухода поэта. Беседуя в Париже (в июне 1968 года) с Аркадием Ваксбергом, Эльза Триоле сказала:
«Давайте посмотрим, какая фраза предшествует в предсмертном письме Володи перечислению состава его семьи? "Лиля – люби меня! "Почему? Потому что самое главное для него – это Лиля, самое главное – это его любовь к ней. Никто не мог ему её заменить, и ничто не могло заставить его отказаться от Лили».
Логика Эльзы Триоле проста. И очень убедительна, так как основана на простой житейской мудрости, которая вырабатывалась в человеческом сообществе веками.
Проследим за её размышлениями дальше.
«Теперь смотрите: с кого начинается список членов семьи? Опять же с Лили, а не с матери, не с сестёр и уж, конечно, не с Полонской. Она вставлена туда только из-за благородства Володи. Он же понимал, что… Давайте говорить откровенно!.. Он же поссорил её с мужем, разбил семью. Значит, был обязан о ней позаботиться. Он считал, что это долг любого мужчины. И только поставил Нору в ужасное положение».
Вот такая у Эльзы Триоле логика. Логика женщины, которая выросла в царское время, всего восемь месяцев прожила под властью большевиков и практически всю оставшуюся жизнь провела во Франции. Жизнь и нравы страны Советов, о людях которой она высказывала своё мнение, ей были известны весьма поверхностно. Отсюда и её суждение о Маяковском – такое простое и однозначное:
«Лиля была частью его самого, неотторжимой частью, он для неё – тоже. Верность ему и его творчеству она пронесла через всю жизнь».
Сама же Лили Брик в письме Эльзе Триоле, написанном в апреле 1930 года сразу же по приезде в Москву, утверждала: «Стихи из посмертного письма были написаны давно мне и совсем не собирались оказаться предсмертными:
Как говорят “инцидент исперчен”,
Любовная лодка разбилась о быт,
С тобой мы в расчёте и ни к чему перечень
Взаимных болей, бед и обид.
“С тобой мы в расчёте”, а не “Я с жизнью в расчёте”, как в предсмертном письме».
Вспомним мнение Галины Катанян (из её книги «Азорские острова»):
«Предсмертный вопль его: “Лиля, люби меня!” – это не мольба отвергнутого возлюбленного, а крик бесконечного одиночества…
У него была крыша над головой в Гендриковом переулке, комната в проезде Политехнического музея, свежевымытая рубашка, вкусный обед…
А дома у него не было. А он нужен ему, этот дом».
Мнение Валентина Скорятина:
«Общеизвестно, что Маяковский, в общественной полемике допускавший резкость и подчас даже бестактность, был предельно деликатен, благороден с людьми близкими, особенно с матерью. Почему же, обращаясь к «товарищу правительству», он столь неожиданно бросает тень… нет, не на Л.Брик (она в общественном мнении давно уже слыла неофициальной женой поэта при официальном муже), а прежде всего на замужнюю молодую женщину? Мало того, обнародовав связь с ней, он тут же ещё раз унижает её восклицанием: «Лиля – люби меня». Чудовищная бестактность, по-моему!»
Василий Васильевич Катанян:
«ЛЮ считала, что Маяковский по отношению к Норе поступил дурно, написав о ней в предсмертном письме. Письмо на другой день перепечатали газеты, и все узнали об их отношениях. Сделал он это, конечно, с благой целью, чтобы обеспечить её материально, но получилось всё трагично».
Но почему Наталья Брюханенко, которой Маяковский сказал почти то же самое, не посчитала его слова бестактными? Вот какие слова привела она в воспоминаниях:
«– Я люблю только Лилю. Ко всем остальным я могу относиться хорошо или О ЧЕНЬ хорошо. Но любить я уж могу только на втором месте».
Наталья Александровна привела, скорее всего, не все слова. Полностью фразы, произнесённые Маяковским, звучали, надо полагать, так:
«– Из агентесс ГПУ я люблю только Лилю. Ко всем остальным агентессам я могу относиться хорошо или ОЧЕНЬ хорошо, но любить я уж могу только на втором месте».
В своём прощальном письме Владимир Владимирович повторил ту же самую мысль, считая Полонскую такой же гепеушницей, как и Лили Брик. И, прося Лили Юрьевну любить его, он обращался и к ведомству, в котором она служила, надеясь, что и оно не разлюбит его. Какая же тут бестактность?
Многих заставила призадуматься и другая фраза предсмертного письма:
«Мама сестры и товарищи простите – это не способ (другим не советую) но у меня выходов нет».
Аркадий Ваксберг:
«Сразу возникают вопросы: „Это не способ“ – чего? Из какого состояния (ситуации, положения, обстоятельств) Маяковский не советует другим выходить с помощью пули, поступать так, как поступил он? Из любовных неудач? Из отвержения женщинами, хотя всерьёз говорить о каком-либо его отвержении вообще не приходится, и он это прекрасно знал. Неужели Маяковский полагал, что „другие“, потерпев любовное фиаско, непременно захотят стреляться? Если даже это и так, то причём здесь мама? Или речь в этой фразе вовсе не о „любовной лодке“? Не запоздалая ли реакция на травлю в печати? Но опять же – причём тут мама и сёстры? И кто в его окружении („товарищи“) пытался стреляться из-за литературной, пусть даже и политико-литературной грызни?»
«Лодка», которую Маяковский упомянул в своём письме, была скорее не столько «любовная», сколько «лубянская». Ему не хотелось повторять трагическую участь Владимира Силлова, Якова Блюмкина, Сергея Есенина и Алексея Ганина, которой его явно пугал (и запугал) Яков Агранов. Погибнуть от пыток в застенках Лубянки или быть расстрелянным в её подвале Владимиру Маяковскому не желал. Чтобы избежать такого бесславного конца, у него был только один «способ».
Через восемь лет после встречи с Эльзой Триоде Аркадий Ваксберг побывал в гостях у Лили Брик – посидел «за рождественским столом в её квартире на Кутузовском проспекте». Речь, конечно же, зашла о Маяковском. И Лили Юрьевна сказала:
«Володя боялся всего: простуды, инфекции, даже – скажу вам по секрету – „сглаза“! В этом он никому не хотел признаваться, стыдился. Но больше всего он боялся старости. Он не раз говорил мне: „Хочу умереть молодым, чтобы ты не видела меня состарившимся“. <…> Я думаю, эта непереносимая, почти маниакальная боязнь старения сжигала его, и сыграла роковую роль перед самым концом».
Рассуждение логичное, жизненное (всякое бывает), поэтому и звучит убедительно. Но причину трагического исхода совершенно не разъясняет. Не случайно же Александр Михайлов по поводу этого заявления Лили Брик воскликнул:
«Какая „боязнь старости“ в 36 лет! Какая „хроническая болезнь“, мания самоубийства у человека, так страстно отрицавшего подобный уход в стихотворении „Сергею Есенину“, так страстно, нетерпеливо устремлённого в будущее! У человека, который носился с идеей бессмертия!»
В самом деле, почему, внося 4 апреля деньги на счёт жилищно-строительного кооператива, Маяковский ни о каком «старении» не думал, а 12 числа (всего через восемь дней) вдруг написал, что у него «выходов нет»?
И уж совсем непонятными выглядят слова, произнесённые Лили Юрьевной далее (в том же разговоре «за рождественским столом»):
«Мне кажется, в ту последнюю ночь перед выстрелом – достаточно мне было положить ладонь на его лоб, и она сыграла бы роль громоотвода. Он успокоился бы, и кризис бы миновал. Может быть, не очень надолго, до следующей вспышки, но миновал бы. Если бы я могла быть тогда рядом с ним!»
Но Ваксберг принимать на веру эту точку зрения не спешил, очень уклончиво заметив:
«Она была абсолютно убеждена, что вот эта её версия причины трагедии, что именно она достоверна, убедительна и непререкаема. И позже ни разу от неё не отказалась».
Да и сама поездка Бриков за границу выглядит очень странной. Ведь навестив мать и сестёр Маяковского накануне своего отъезда, Лили Юрьевна откровенно призналась:
«– Володя нам надоел!»
А вернувшись в Москву, принялась причитать в течении десятилетий:
«– Если бы я могла быть тогда рядом с ним!»
В июле 1967 года она дала очередное интервью, начинавшееся с фразы:
«– Ничто не предвещало трагического конца».
Но затем следовали такие слова (вспомним их ещё раз):
«Володя страшно устал, он выдохся в непрерывной борьбе без отдыха, а тут ещё грипп, который совершенно его измотал. Я уехала – ему казалось, что некому за ним ухаживать, что он больной, несчастный и никому не нужный. Но разве я могла предвидеть эту болезнь, такую его усталость, такую ранимость? Ведь с него просто кожу рвали разные шавки со всех сторон. Стоило ему только слово сказать: „Оставайся!“, и мы никуда бы не поехали, ни Ося, ни я. Он нас провожал на вокзале такой весёлый…»
С одной стороны – «ничто не предвещало» и «был такой весёлый», а с другой – подробнейшее перечисление невзгод и напастей, обрушившихся на поэта, и неожиданный вопрос: «разве я могла предвидеть?»!
Бросается в глаза и попытка выставить себя в качестве сиделки, которая любовно «ухаживала» за «больным» и «несчастным». Разве Лили Брик когда-либо «ухаживала» за кем-то? Ведь само понятие «ухаживание» предполагает проделывание целого ряда элементарных домашних работ, которыми в семье Бриков-Маяковского занималась домработница. Она и ухаживала за всеми. А завершая этот процесс «ухаживания», Лили Юрьевна театральным жестом клала на лоб «больного» и «несчастного» свою ладонь.
Как бы там ни было, но эту версию Лили Брик активно отстаивала на протяжении без малого полувека своей дальнейшей жизни. Однако сомневавшихся в подобной трактовке причин самоубийства поэта всё равно было предостаточно.
Мнения и сомненияМного лет спустя после смерти Маяковского журналист Владимир Владимирович Радзишевский в книге «Между жизнью и смертью: хроника последних дней» написал:
«Люди, которые пишут, что он не мог покончить с собой – не учитывают его стихи. А ведь Маяковский был склонен к самоубийству. И важно задавать вопрос не о том, кто его убил или как – а как он вообще дожил до 37-ми лет при таком мироощущении».
Агент ОГПУ «Зевс» в агентурно-осведомительной сводке сообщал начальству (орфография агента):
«Для тех, кто хорошо знал В.В.Маяковского, смерть его не представила большого изумления и загадки. Это был человек крайне истеричный, болезненно самолюбивый, индивидуальный до мозга костей. Критика и публика не рассмотрела его за той маской, которую он носил всю свою жизнь – маской презрения, видимой бодрости и нарочитой революционности. Стоит прочесть „Про это“, „Люблю“ и те слова из „Облака в штанах“, которые начинаются словами – "Вы думаете это плачет моллерия " – чтоб ясно понять Маяковского».
Другой агент ОГПУ («Михайловский») доносил о точке зрения видного большевика, журналиста и литературного критика Михаила Владимировича Морозова:
«М.В.М0РО3ОВ высказал оригинальный взгляд на причины самоубийства Маяковского, взгляд который расходился с большинством писателей и журналистов.
Он сообщал, что на тему о смерти Маяковского он прочел доклад публичный. Основная мысль МОРОЗОВА заключается в том, что гибель Маяковского явилась для него не только не ошеломляющей (как для большинства) но вполне ожиданной, логической, вытекавшей из его творчества. Целым рядом цитат из произведений поэта, взятых, начиная от самых ранних его произведений, до последних, МОРОЗОВ доказывал, что Маяковский в известном смысле был человек больной, одержимый навязчивой идеей самоубийства.
На протяжении всего своего литературного пути, он на разные лады повторял слова о самоубийстве. Таким образом – по мнению МОРОЗОВА – его самоубийство явилось лишь логическим завершением его литературного пути».
В апреле 1930 года вспомнили и о стремлении Есенина покончить с собой (дескать, он часто заявлял об этом и в стихах своих писал). На эти толки откликнулась (в самом начале 1926-го) и Айседора Дункан:
«…те, кто много говорят о самоубийстве, на деле никогда его не совершают».
Но её слова потонули в потоке совсем иных высказываний. Хотя Валентин Скорятин был с Айседорой солидарен:
«…жонглирование отдельными „смертными“ строчками, призванными убедить нас едва ли не в запрограммированности „выстрела в себя“, встретило резкий отпор того же Н.Асеева: "Подбирают цитаты, пытаются „узаконить“ такой конец выдержками из его стихов, из давних строк, чтобы доказать, что „это у него было“. Какая враждебная ему и всем, кто с ним одинаково мыслил, ерунда! Болтовня эта тем опаснее, что создаёт видимость правдоподобия…"»
Аркадий Ваксберг внимательно рассмотрел официальную («романтическую») причину самоубийства поэта:
«О запутанности в любовных сетях писано-переписано, и роль свою это, конечно, сыграло, но не запутался ли он ещё и в сетях лубянских, что куда как страшнее? Даже если на Маяковского не возлагались по этой части какие-то очень серьёзные функции, но и „мелкие“, а возможно, совсем не мелкие, поручения („дружеские просьбы“), которые давались ему за право свободно, по своему желанию, пересекать границу в оба конца, неизбежно приковывали его кандальной цепью к чекистской колеснице. Из этих цепей вырваться не удавалось никому, тем более что сжимавшие его объятия были вроде и не служебными, а чисто дружескими, лишь они делали его как бы свободным человеком, для которого граница вообще не была на замке».
Валентин Скорятин:
«Действительно, ещё в 30-х годах в печати и в устных выступлениях звучало немало осторожных, но настойчивых намёков на весьма странные обстоятельства гибели поэта. Один из ближайших друзей Маяковского поэт Н.Асеев в беседе со студентами Литературного института (15 ноября 1939 года) заявил: «Что-то здесь неладно, нужно докопаться». Но докапываться никто не стал. В те годы это занятие не сулило ничего хорошего. Тема была закрыта».
Павел Лавут приводит слова Ильи Эренбурга, произнесённые на выступлении в Московском университете:
«Выставка. РАПП. Сердечные дела. Обострённая чувствительность. Он жил без обыкновенной человеческой кожи… Он сокрушал самого себя».
Павел Лавут к этим словам добавил:
«(точнее – его сокрушали. – П.Л.)».
И ещё Павел Лавут написал:
«К концу жизни (начиная с 28 сентября 1929 года) у Маяковского произошли тяжёлые события, которые нанесли ему огромную травму.
Ссылаться на то, что вопрос о причине гибели поэта решит будущее – было бы неправильным.
Таинственность, с одной стороны, противоречивость – с другой, приводят к кривотолкам, порождают сплетни, и всё это, вместе взятое, искажает облик поэта и большого человека.
Чтобы избежать этого, необходимо осветить обстоятельства жизни поэта в последний период…
Сейчас уже мало кто отважится утверждать, что предсмертная записка поэта даёт исчерпывающее объяснение истинных причин трагедии…
Какие же эти обстоятельства?»
Елизавета Лавинская была, пожалуй, самой категоричной и прямой в своих суждениях. В воспоминаниях она написала (неточно указав дату кончины):
«…великий поэт был окружён врагами, которые давили, сжимали в психологические тиски (многого мы не знаем), и самоубийство 13 апреля <…> – это убийство, такое же, как Горького – именно так ощущаю я смерть Маяковского…
Так просто, от личных причин не мог застрелиться Маяковский».
Точно такой же точки зрения придерживался и Валентин Скорятин, искавший (и, как ему казалось, находивший) подтверждения своей версии: Маяковский не застрелился, его убили. Скорятин писал:
«И тут хочу обратить внимание читателя на такую тонкость: тогда никто из присутствовавших (в том числе и П.Лавут) не запомнил, чтобы В.Полонская говорила о револьвере в руках поэта, когда она выбегала из комнаты. Почему? Ведь эта важная подробность/ Она всё сразу бы объяснила: Полонская выбегает – Маяковский тут же пускает пулю в сердце. И никаких сомнений в самоубийстве».
Но, беседуя с Лили Брик, Вероника Витольдовна, видимо, всё-таки сказала о том, что Маяковский достал пистолет и направлял его не неё. Она повторила это и в своих воспоминаниях, перенеся историю с пистолетом на вечер 13 апреля. Только тогда (по свидетельству других участников той вечеринки у Валентина Катаева) Полонская не заходила в комнату, в которой уединился поэт, поэтому он не мог угрожать ей своим маузером. А утром 14 апреля, услышав её категорический отказ на предложение не ходить на репетицию и остаться жить в комнате на Лубянском проезде, Маяковский мог (чтобы хоть как-то подкрепить свои слова и намерения) достать оружие, которое (уже заряженное) лежало в ящике стола.
Не случайно же Лили Юрьевна (в присутствии Елизаветы Лавинской) воскликнула:
«И её отчитаю… Я её выгоню. Как она могла убежать?»
Иными словами, если бы, испугавшись пистолета, Полонская не выбежала из комнаты, выстрела не последовало бы?
17 или 18 апреля Лили Брик сказала Веронике Полонской (по словам последней):
«– Яне обвиняю вас, так как сама поступала так же, но на будущее этот ужасный факт с Володей должен показать вам, как чутко и бережно нужно относиться к людям».
Директор Государственного музея В. В. Маяковского Светлана Ефимовна Стрижнева на вопрос, могли ли поэта застрелить какие-то его «враги», ответила так:
«Сторонники гипотезы об убийстве поэта должны задаться вопросами, почему, „тщательно готовя акцию устранения“, её разработчики остановились на таком „трудном“ способе устранения, как самоубийство? Зачем надо было убивать Маяковского в коммунальной квартире, в присутствии соседей? Можно было инсценировать смерть без эффектных выстрелов с подменой оружия, писанием подложного письма и многочисленными свидетелями. Анализ документов дела говорит о полной растеренности ОГПУ и его представителя Я. СЛгранова, „проворонившего“ эту трагедию. То, как ОГПУ спешно собирает документы, свидетельствует скорее о желании сохранить честь мундира, успокоить общественное мнение.
Что мешало «врагам поэта» избрать формой устранения не самоубийство, а убийство? Если первый вариант создавал множество трудноразрешимых проблем и грозил серьёзными пропагандистскими потерями (агентурно-осведомительные сводки убедительно это показывают), второй вариант давал прекрасный повод для развёртывания широкомасштабной информационной кампании и репрессивных акций, как в случае с Кировым. Убедительно ответа на такого рода вопросы нет.
И, следовательно, в случае с письмом и оружием, кроме «руки ОГПУ, заметающей следы», которая ныне стала общим местом, необходимо рассматривать и другие версии, особенно если они подкреплены не только предположениями и пристрастным толкованием мнений, поступков, документов, но и установленными фактами».
Аркадий Ваксберг, ближе всех приблизившийся к разгадке самой последней (и самой главной) тайны Маяковского, в своей книге постоянно ставил очень точные вопросы, касавшиеся тех событий в биографии поэта, которые наиболее необъяснимы и загадочны. Вспомним ещё раз хотя бы такую его фразу:
«Без видимых причин события вдруг обрели фатальный характер к концу первой половины апреля».
Здесь сразу возникает вопрос: «без видимых» для кого?
Ответ напрашивается сам собой: для тех, кто искал эти «причины событий». И имена тех «искателей» известны всем – Ваксберг писал:
«События этих – последних его – дней описаны в литературе множество раз».
Ссылаясь на утверждение Полонской о том, что Маяковский в последние дни был чрезвычайно молчалив и мрачен, Ваксберг задался вопросом и попытался ответить на него:
«С чего бы? Если он в неё влюблён, а любимая рядом!»
Версия, которую мы предлагаем, разъясняет если не всё, то очень многое. Согласно ей, ОГПУ, узнав о смерти поэта, некоторую «растерянность», надо полагать, всё-таки проявило. А вот Я. С.Агранов эту трагедию не «проворонил» – он организовал её. И Брики в этом деле активно участвовали. Лили Юрьевна в письме Эльзе Триоле написала прямым текстом (проговорилась?):
«Я знаю совершенно точно, как это случилось, но для того, чтобы понять это, надо было знать Володю так, как знала его я».
Впрочем, мы не утверждаем, что Яков Саулович и Брики собирались убить Маяковского. Они, возможно, всего лишь хотели как следует припугнуть его, примерно наказать, поставить на место – тем самым достойно отомстив за нанесённые им обиды. И поэту стали досаждать множеством всевозможных каверз, коловших его беспрестанно. Бриков специально отправили за рубеж, чтобы Маяковскому некому было поплакаться в жилетку. И Полонской было приказано водить Владимира Владимировича за нос. Но поэт-дислексик слишком стремительно переходил от состоянии эйфории к тяжкой депрессии, поэтому ему, загнанному в угол многочисленными «уколами» и запугиванием, действительно казалось, что у него «выходов нет». Кроме одного – нажать на курок маузера.
И всё же попытаемся хотя бы немного приоткрыть эту «завесу над входом в тайну» ухода горлана-главаря Владимира Маяковского.
Почему «выходов» у него не было?
Такие вопросы ставились многократно. И все они очень существенны. Потому как налицо явная несоразмерность причины («любовная лодка разбилась о быт») и трагического следствия (роковой выстрел). Эти вопросы порождают другие, не менее существенные, пытающиеся хотя бы намёком выяснить, из чего, собственно, у поэта не было выходов.
Даже предположив, что Маяковский мог действительно попасть в некое совершенно безвыходное положение, в некий тупик, из которого, в самом деле, «выходов нет», Ваксберг вновь недоумевает:
«…в чем именно состоит тот тупик, в котором он оказался? И почему, признаваясь в постигшей его тупиковой беде, среди адресатов его обращения, среди тех, у кого он просит прощения, – почему-то среди них нет ни Лили, ни Осипа? Может быть, потому, что они-то как раз и есть этот самый тупик? Но как совместить это с тем, что они же – его семья, да ещё вместе с Норой?»
17 апреля 1930 года вышел объединённый номер «Литературной газеты» и «Комсомольской правды». В нём было помещено интервью с Владимиром Сутыриным, который сказал о Маяковском:
«Письмо, которое он оставил нам, говорит, что «любовная лодка разбилась о быт». Такое объяснение многих не удовлетворяет. Знавшим Маяковского по его огромному – количественно и качественно – творчеству это объяснение кажется неправдоподобным или недостаточным, наконец, таким, что в связи с ним возникает огромное количество вопросов».
Один из таких вопросов задал и Валентин Скорятин:
«…почему, готовясь к решающему разговору с возлюбленной, он заранее, уже 12 апреля, предопределяет исход ещё не состоявшегося с нею разговора – „любовная лодка разбилась…“? Да ведь и не разбилась в общем-то: как мы знаем, предложение поэта было принято Вероникой Витольдовной…»
Отсутствие ответов на этот длиннющий перечень вопросов побудило Аркадия Ваксберга задаться другим, на который официальное маяковсковедение до сих пор не может ответить: «Какими всё-таки были отношения Маяковского – его самого, а не только Бриков – с лубянским ведомством? Никто этим вопросом не задавался.
Да что там не задавался!.. Все, даже самые дотошные и въедливые, просто гнали от себя самую мысль о том, чтобы задаться. Уж на что был дотошен Скорятин, как неистово копался он в секретных архивах, и тот, ничего не объясняя, написал – чёрным по белому: «Не стану углубляться в степень взаимоотношений Маяковского с сотрудниками ОГПУ». Почему же «не стану»? Разве это не самое интересное? Уж загадочное-то – вне всякого сомнения… И вдруг – табу: «не стану». Не оттого ли, что при «углублении» рухнули бы напрочь не только маниакальная идея Скорятина (Маяковский не застрелился, а был убит), но и все прочие, ставшие именно хрестоматийными, как бы и не вызывающими никаких сомнений, объяснения причин, которые привели поэта к фатальному решению поставить "точку пули в конце'!»
Александр Михайлов попытался подойти к этой загадке с другой стороны, написав:
«Случись невероятное – откроется тайна – и открытие это не принесёт утешения. Так почему же мы так настойчиво бьёмся над разгадкой тайны? Ищем причины? Да! Потому что сердце и сознание наше… не допускают никакой внутренней логики в последнем роковом шаге человека, и заставляют нас искать, хотя бы для себя, более или менее убедительное его оправдание или, если не оправдание, то хотя бы смягчающие „вину“ обстоятельства. Мы находим их… и понимаем, что тайна остаётся тайной».
Поищем разгадку этой тайны в последующих годах. Ведь 14 апреля 1930 года жизнь Владимира Владимировича Маяковского прекратилась. Но житие поэта Маяковского и его поэзии продолжалось. Поэтому попробуем отыскать в бурных событиях последующих лет те крупинки информации, которые будут иметь отношение к почившему стихотворцу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.