Текст книги "Культура и империализм"
Автор книги: Эдвард Саид
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц)
Вместе с тем очень важно оценить, как эти сущности строились, понять, как терпеливо идея не обремененной ограничениями английской культуры приобретала достаточные авторитет и силу, чтобы навязать себя всему миру. Это оказалась неподъемная задача для одного человека, но за реализацию предприятия взялось целое поколение ученых и интеллектуалов третьего мира.
Однако в этом деле требуются осторожность и сдержанность. Одна из тем, разбираемых мной, это непростые отношения между национализмом и либерализмом – два идеала, две цели людей, вовлеченных в борьбу против империализма. В целом верно, что за созданием многих новых независимых национальных государств в постколониальном мире последовало возрождение первенства так называемых «воображаемых сообществ»[280]280
Бенедикт Андерсон (1936–2015) – англо-ирландский историк, автор книги «Воображаемые сообщества» (1983), которая исследовала происхождение национализма. Нации, в прочтении Андерсона, и были такими «воображаемыми сообществами».
[Закрыть], высмеянных и спародированных такими авторами, как Вирджил Найпол и Конор Круз О’Брайен[281]281
Конор Круз О’Брайен (1917–2008) – ирландский политик, писатель и историк.
[Закрыть], и захваченных кучкой диктаторов и мелких тиранов, воспетых в разных государственных националистических традициях. Тем не менее существует оппозиция, которая противостоит сознанию ученых и интеллектуалов третьего мира, в особенности (но не исключительно) тех, кто оказался на Западе в статусе беженца, мигранта, экспата или изгнанника. Многие из них стали наследниками работ, созданных экспатами начала XX века, в частности Джорджем Антониусом[282]282
Джордж Антониус (1891–1942) – ливанский дипломат, журналист и историк.
[Закрыть] и Сирилом Джеймсом. Они пытаются в своих трудах увязать весь разделенный имперский опыт, пересматривая великие каноны, создавая то, чем критическая литература на самом деле быть не может и в целом не была. Их кооптировали мятежные национализмы, деспотизмы, негуманистические идеологии, предавшие либеральные идеалы в интересах актуальной повестки национальной независимости.
В их работах можно найти общие с метрополией важные опасения в отношении меньшинств и голосов «угнетенных» – феминисток, афроамериканских писателей, интеллектуалов, художников и многих других. Но здесь важно сохранять бдительность и самокритику, поскольку существует постоянная опасность институционализации оппозиционных усилий, превращения маргинальности в сепаратизм, а сопротивления – в догму. Активизм, переполагающий и переформулирующий политические вызовы в интеллектуальной жизни, защищает себя от возможности превратиться в ортодоксию. Однако всегда следует предпочитать содружество насилию, критику – солидарности, а бдительность – согласию.
Поскольку темы этой книге в какой-то степени продолжают тему «Ориентализма», который также был написан в Соединенных Штатах, то здесь необходимо описать особенности культурной и политической среды США. Соединенные Штаты – это не просто обычная большая страна. Соединенные Штаты – последняя сверхдержава, безмерно влиятельная, часто в силовой форме вмешивающаяся в дела почти всего мира. Граждане и интеллектуалы США несут особую ответственность за то, что происходит между Соединенными Штатами и остальным миром, и эту ответственность никак нельзя снять или уменьшить, просто сказав, что Советский Союз, Британия, Франция или Китай были или остаются хуже. На самом деле мы ответственны за то, чтобы влияние этой страны осуществлялось иначе, чем это делал Советский Союз до Горбачева или же другие страны, и способны на реализацию такого влияния. Мы должны сами очень тщательно следить за тем, как Соединенные Штаты заместили прежние великие державы и стали главной господствующей внешней силой в Центральной и Латинской Америке (если говорить о самом очевидном), а также на Ближнем Востоке, в Африке и Азии.
Признаться, сложившаяся ситуация не самая благоприятная. После окончания Второй мировой войны США осуществляли (и осуществляют поныне) военные вторжения почти на всех континентах, причем в основном с большим размахом и огромными государственными расходами, которые мы только сейчас начинаем осознавать. Всё это, говоря словами Уильяма Эпплмана Уильямса, империя как образ жизни. Постоянные споры по поводу войны во Вьетнаме, поддержки «контрас» в Никарагуа, кризиса в Персидском заливе – всего лишь часть истории сложных интервенций. Недостаточно внимания уделяется тому, что политика США на Ближнем Востоке и в Центральной Америке – будь то поддержка геополитической открытости среди так называемых «умеренных» в Иране, помощь «борцам за свободу контрас» в свержении законно избранного правительства Никарагуа, помощь королевским династиям Саудитов или Кувейта – может быть названа только империалистической.
Даже если мы допустим – как делают это многие, – что внешняя политика Соединенных Штатов альтруистична по своим принципам и преследует такие безупречные цели, как свобода и демократия, поводов для скептицизма всё равно останется предостаточно. Справедливыми кажутся вопросы о смысле истории Т. С. Элиота в работе «Традиция и индивидуальный талант»[283]283
«Традиция и индивидуальный талант» – эссе 1919 г.
[Закрыть]. Не повторяем ли мы как нация то, что до нас делали Франция, Британия, Испания и Португалия, Голландия и Германия? Не становимся ли мы склонны отделять себя от мрачных имперских авантюр, осуществлявшихся до нас? Кроме того, не возникла ли не подвергающаяся сомнению посылка, что наша судьба – править миром и вести его за собой, судьба, которую мы сами себе назначили как часть нашего блуждания по неизвестности?
Резюмируя, мы как нация сталкиваемся с глубоким, крайне запутанным вопросом наших отношений с другими – культурами, государствами, опытами, традициями, народами и судьбами. Нет такой архимедовой точки опоры, опираясь на которую можно было бы дать ответ; нет точки обзора за границами актуальных отношений между культурами, между неравными имперскими и неимперскими державами, между нами и другими; ни у кого нет эпистемологической привилегии судить, оценивать и толковать мир в свободной от бремени интересов и вовлеченности в уже существующие отношения манере. Мы все состоим из связей и не можем выйти за их пределы. И нам, как интеллектуалам, гуманистам и секулярным критикам, приличествует осознавать место Соединенных Штатов в существующем мире народов и сил изнутри актуальной повестки, к которой мы, как непосредственные участники, а не отстраненные наблюдатели, относимся, – «со вкусом цедившие ума эликсир», как Оливер Голдсмит[284]284
Оливер Голдсмит (1728–1774) – англо-ирландский романист, драматург. В стихотворении Йейтса описывается наравне с другими интеллектуалами Ирландии.
[Закрыть] из великолепной строки Йейтса[285]285
Строка из стихотворения «Кровь и луна», пер. Г. Кружкова.
[Закрыть].
Современные работы европейских и американских антропологов отражают эти метания и сложности симптоматичным и любопытным образом. Основополагающим, базовым элементом этой культурной практики и интеллектуальной деятельности выступает неравномерное распределение сил между внешним, западным этнографом-наблюдателем и примитивным или, по крайней мере, другим, но обязательно более слабым, менее развитым неевропейцем, человеком не из мира Запада. В удивительно богатом тексте романа «Ким» Киплинг экстраполирует политические реалии этих отношений и воплощает их в образе полковника Крейтона, этнографа в Службе картографирования Индии[286]286
Имеется в виду агентство Survey of India, занимавшееся районированием и картографированием территории Индии. Существует до сих пор.
[Закрыть], а также главы британской разведки в Индии, руководителя большой игры[287]287
Большая игра – геополитический штамп, обозначающий противостояние великих держав в Азии. Речь идет о противоборстве Британской и Российской империй за контроль над Центральной Азией, Ираном и другими регионами.
[Закрыть], в которую вовлечен и юный Ким. Модерные западные антропологи часто повторяли эту проблематику и эти отношения, и в недавних работах многих теоретиков речь идет о почти непреодолимом противоречии между политической повесткой, основанной на силе, и научным, человеческим желанием понять Другого герменевтически, эмпатично, способами, не связанными с силой.
Не так интересно, оказываются ли эти усилия успешными или нет, как то, что выделяет их, делает их возможными: острое, тревожное осознание всепроникающего, неизбежного имперского набора установок. Мне неизвестен способ постижения мира изнутри американской культуры (со всей историей уничтожения и инкорпорирования, стоящей за ней) без постижения имперского состязания как такового. Я бы сказал, что это культурный факт необычайной политической и интерпретационной значимости, хоть он и не признается таковым в теории культуры и литературы и обычно обходится или умалчивается в культурном дискурсе. Чтение большинства деконструктивистов, марксистов, приверженцев историзма – это чтение авторов, политический горизонт которых – историческое место внутри культуры и общества, прочно сцепленых с имперским преобладанием. Однако на наличие этого горизонта редко обращают внимание, редко признают набор установок, стоящий за ним, редко осознают имперскую ограниченность. Вместо этого может создаться впечатление, что толкование других культур, текстов и народов – а именно этим в основе является любое толкование – происходит в безвременном вакууме, настолько легко эти интерпретации перетекают в универсализм, свободный от привязанностей, умолчаний и предпочтений.
Мы живем в мировом потоке не только товаров, но и репрезентаций, а репрезентации – их производство, обращение, история и толкование – суть основа культуры. Согласно новейшей теории, проблема репрезентации обречена быть центральной, хотя она очень редко помещается в политический контекст, контекст, прежде всего, имперский. Вместо этого у нас, с одной стороны есть культурная сфера, считающаяся свободной и безусловно доступной возвышенным теоретическим размышлениям и расследованиям, а с другой – низкая сфера политики, где должна происходить реальная борьба интересов. Для профессионального исследователя культуры – гуманиста, критика, ученого – только одна сфера является ценной, и более того, общепринято, что две сферы разделены между собой, тогда как на самом деле они не просто связаны, а в конечном итоге – суть одно и то же.
В этом разделении заложена радикальная фальсификация. Культура освобождается от всякой связи с властью и рассматривается как множество грамматик обмена, как подлежащий разбору и интерпретации аполитичный образ, а развод настоящего с прошлым просто признается завершенным. Однако такое разделение сфер не является ни нейтральным, ни случайным выбором, его подлинное значение состоит в акте заговора, гуманистического предпочтения замаскированной, обнаженной, систематически очищаемой текстовой модели перед более конфликтной моделью, главные черты которой будут неизбежно срастаться вокруг постоянной борьбы по вопросу империи как таковой.
Постараюсь изложить эту идею другими словами, использовав примеры, знакомые каждому. Уже не менее десяти лет в Соединенных Штатах ведутся довольно упорные дебаты о значении, содержании и целях либерального образования. Многие из этих споров, хотя и не все, были инициированы в университетах после бунтов 1960-х годов, когда впервые в этом веке стало очевидно, что структуре, авторитету и традициям американского образования брошен вызов со стороны мародерствующих сил, выпущенных на волю с помощью общественных и интеллектуальных провокаций. Престиж и высокий статус приобрели новейшие течения в академической науке и то, что называется теорией, – категория, в которой сгрудились многие новые дисциплины, такие как психоанализ, лингвистика, ницшеанская философия, не принятые в лоно традиционными сферами: филологией, духовной философией и естественными науками; они подрывали авторитет и стабильность устоявшихся канонов, хорошо капитализируемых сфер знания, устоявшихся процедур аккредитации, исследования и разделения интеллектуального труда. Всё это происходило на скромной, очерченной площадке культурно-академической практики одновременно с мощнейшей волной антивоенных, антиимпериалистических протестов, что было совсем не случайной, а скорее закономерной точкой схода политики и интеллектуальной деятельности.
Есть немалая доля иронии в том, что наши поиски внутри метрополии новой устоявшейся, желаемой традиции происходят после исчерпания модернизма и выражаются либо как постмодернизм, либо, как я уже упоминал раньше, цитируя Лиотара, как потеря легитимирующей силы нарратива западного освобождения и просвещения; одновременно модернизм открывается заново в бывших колониях, на периферии, где задают тон логика сопротивления, дерзания и изучение древних традиций (al-turath в исламском мире[288]288
Имеется в виду термин «تراث» – наследие.
[Закрыть]).
Один из ответов Запада, сформулированный на новые предпосылки, был глубоко реакционным: это попытка восстановить старые авторитеты и каноны, заново вернуть статус десяти, двадцати или тридцати главных западных книг, без которых нельзя изучить западный мир, – эти усилия покоятся на риторике уязвленного патриотизма.
Но может существовать и другой ответ, достойный упоминания здесь, поскольку он открывает важную теоретическую возможность. Культурный опыт, и даже больше – каждая культурная форма, – это в своих корнях, в своем основании гибрид, и если на Западе со времен Иммануила Канта стало общей практикой отделять царство культуры и эстетики от мирской сферы, то пришло время соединить их обратно[289]289
Эстетика была одним из центральных объектов изучения Канта, в частности в трактате «Критика чистого разума» (1781).
[Закрыть]. Это ни в коем случае не простой процесс, поскольку, как мне кажется, как минимум с конца XVIII века сутью западного опыта стало не только владение далекими территориями и подкрепление своей гегемонии, но и разделение мира культуры и мира опыта на принципиально отдельные сферы. Такие сущности, как расы и нации, стереотипы – английскость или ориентализм, азиатский или западный способы производства[290]290
Азиатский (политарный) способ производства – одна из недосказанностей работ Маркса, связанная с попыткой изучения социально-экономической структуры индийского общества, которая вызвала дебаты и разночтения у последующих поколений марксистов.
[Закрыть], на мой взгляд, свидетельствуют об идеологии, культурные корреляты которой предшествуют собиранию имперских владений по всему миру.
Большинство историков империй, говоря о формальном начале «имперского века», указывают на 1878 год, год начала «драки за Африку»[291]291
«Драка за Африку» – процесс противостояния европейских держав за контроль над африканской территорией. К 1914 году 90% континента контролировалось европейцами, за исключением Либерии и Эфиопии.
[Закрыть]. Более пристальный взгляд на культурные реалии раскрывает, что представления о гегемонии Европы за морями установились и глубоко закрепились гораздо раньше. Мы можем локализовать непротиворечивую, полностью отмобилизованную систему идей уже в конце XVIII века. За этим следует целый набор закономерных этапов: первые крупные систематические завоевания при Наполеоне, подъем национализма и европейских национальных государств, наступление эры масштабной индустриализации и консолидация власти в руках буржуазии. В этот же период ведущей формой нового исторического нарратива становится роман, в котором закрепляется значение субъективности исторического времени.
Однако большинство культурологов и все литературоведы не смогли заметить географические знаки, теоретическое картирование, расчерчивание территории западной художественной литературы, историографического и философского дискурса той эпохи. Во-первых, посредством этих действий устанавливается авторитет европейского наблюдателя – путешественника, торговца, ученого, историка, романиста. Во-вторых, формируется иерархия пространств, в которой метрополия, а постепенно и экономика метрополий показана как зависимая от контроля над заморскими территориями, экономической эксплуатации и социокультурных взглядов; без этого стабильность и благополучие дома – а слово «дом» обладает исключительно мощным резонансом – оказываются невозможными. Идеальный пример этого можно найти в романе Джейн Остин «Мэнсфилд-парк», где рабовладельческая плантация Томаса Бертрама на Антигуа загадочным образом оказывается необходимым залогом красоты и устойчивости парка Мэнсфилд, описанного в моральных и эстетических терминах задолго до «битвы за Африку», то есть до официального начала века империй. Как писал Джон Стюарт Милль в «Принципах политической экономии»:
Их [наши удаленные владения] едва ли следует рассматривать как страны… а более верно как удаленные сельскохозяйственные или промышленные учреждения, принадлежащие большому сообществу. Наши вест-индские колонии, к примеру, нельзя рассматривать как страны с собственным производительным капиталом… [они скорее] место, где Англия сочла удобным развернуть производство сахара, кофе и некоторых других тропических товаров[292]292
Mill J. S. Principles of Political Economy. Vol. 3. ed. J. M. Robson. Toronto: University of Toronto Press, 1965. P. 693.
[Закрыть].
Прочитайте этот удивительный фрагмент параллельно с текстом Джейн Остин, и проступит гораздо менее благостная картина, чем привычный нам образ культурных реалий доимпериалистической эпохи. У Милля мы видим безжалостный владетельный тон белого хозяина, привыкшего не замечать существование, работу и страдания миллионов рабов, перевезенных по среднему пути. Он сводит их к вмененному статусу «все на благо владельцев». Эти колонии, по словам Милля, следует рассматривать как нечто большее, чем благоприятную возможность, и эту оценку подтверждает Остин, которая в «Мэнсфилд-парке» придает возвышенный характер мучениям карибской жизни через полудюжину мимоходных отсылок к Антигуа. Совершенно тот же процесс происходит и в других канонических текстах британских и французских авторов. Резюмируя, метрополия получает свой авторитет в значительной мере за счет обесценивания и эксплуатации далеких колониальных владений. (Неспроста Уолтер Родни озаглавил свой великий доклад 1972 года о деколонизации «Как Европа сделала Африку отсталой».)
И наконец, авторитет наблюдателя и центральное место европейской географии подкрепляются культурным дискурсом, придающим неевропейцу второстепенный расовый, культурный, онтологический статус, который его ограничивает. Однако парадоксальным образом эта второстепенность необходима для первенства европейца. Именно этот парадокс изучали Сезер, Фанон и Мемми, и это только один из многих парадоксов модерной теории критики, которая редко отмечалась исследователями апорий и невозможностей чтения. Возможно, дело в том, что эта теория делает акцент не столько на том, как читать, сколько на том, что читать и где это написано и представлено. Огромная заслуга Конрада состоит в том, что в его такой сложной, разорванной прозе отчетливо прозвучал подлинный империалистический голос: как вы поставляете ресурсы для собирания территорий по всему миру и управления при помощи самовосполняющегося идеологического двигателя (то, что Марлоу в «Сердце тьмы» называет эффективностью, с преданностью подкрепляющей ее идеи, а «идея» состоит в том, чтобы забрать всё из земли людей с темным цветом кожи и плоскими носами) и одновременно возводите экран посреди этого процесса, заявляя, что искусство и культура не имеют к этому отношения.
Что читать и что делать с этим чтением – вот полная форма вопроса. Все усилия, вложенные в критическую теорию, в роман и демистифицирующие теоретические практики, в частности новый историзм, деконструктивизм и марксизм, не позволили заметить главного, я бы даже сказал, определяющего политического горизонта модерной западной культуры – империализма. Такое массовое избегание поддерживало канонические включения и исключения: вы включаете всех Руссо, Ницше, Вордсвортов, Диккенсов, Флоберов, и в то же время вы исключаете их взаимоотношения с тягучей, сложной, заскорузлой работой империй. Но почему так важно, что читать и о том где? Очень просто. Потому что критический дискурс принял к рассмотрению бесконечно увлекательную, разнообразную постколониальную литературу, созданную в противовес империалистической экспансии Европы и Соединенных Штатов последних двух столетий. Читать Остин, не читая Фанона и Кабрала (а также многих других) – значит разъединять модерную культуру с ее ангажементами и предпочтениями. Этот процесс следует повернуть вспять.
Но предстоит еще многое сделать. Историческое литературоведение и критика переинтерпретировали и заново оценили целые пласты западной литературы, искусства и философии. Зачастую это были увлекательные, мощные работы, хотя кажется, что больше сил было потрачено на уточнение и разработку, чем на заинтересованную вовлеченность в то, что я называю секулярной и аффилированной критикой; такую критику нельзя развернуть без подлинно сильного ощущения, как осознанно выбранные исторические модели соотносятся с социальными и интеллектуальными изменениями. Если читать и толковать модерную европейскую и американскую культуру, имеющую непосредственное отношение к империализму, то становится очевидным, что надлежит переосмыслить канон в свете текстов, которые были недостаточно увязаны, недостаточно оценены относительно европейской экспансии. Иначе говоря, эта процедура повлечет за собой чтение канона как полифонического аккомпанемента европейской экспансии, пересмотр оценки и вектора таких авторов, как Конрад и Киплинг, которых всегда читали для развлечения, а не как писателей, чьи очевидно империалистические темы имеют длительную скрытую, предвещающую жизнь в работах более ранних писателей, в частности Остин или Шатобриана[293]293
Франсуа-Рене де Шатобриан (1768–1848) – французский писатель и политик. Один из героев «Ориентализма».
[Закрыть].
Далее в теоретических работах следует начинать формулировать взаимосвязи между империей и культурой. Было несколько краеугольных камней – к примеру, работа Кирнана или Мартина Грина[294]294
Мартин Грин (1927–2010) – специалист по литературоведению, культурной истории.
[Закрыть], – но внимание к этой теме было недостаточно пристальным. Однако, как я уже отмечал ранее, ситуация начинает меняться. Целый ряд работ, принадлежащих группе молодых ученых критиков – из Соединенных Штатов, Европы и третьего мира, – начинают осваивать новые исторические и теоретические горизонты; многие из них так или иначе затрагивают вопросы дискурса империализма, колониальных практик и тому подобные. В теоретическом плане мы еще находимся на стадии попыток составить опись интерпелляций культуры империей, но до сих пор на этом пути совершены лишь робкие первые шаги. По мере того как изучение культуры расширяется за счет массмедиа, популярной культуры, микрополитики и других областей, внимание к средствам обретения власти и гегемонии обостряется.
В-третьих, мы должны сохранить приоритет настоящего как указателя и парадигмы для изучения прошлого. Я настаивал на связи между прошлым и настоящим, между империализатором и империализуемым, между культурой и империализмом не для того, чтобы сгладить или смягчить различия, а скорее, чтобы придать больший вес взаимозависимости между явлениями. Империализм как опыт, связанный с ключевыми сферами культуры, настолько обширен и при этом детализирован, что мы должны говорить о перекрывающихся территориях, переплетенных историях, общих для мужчин и женщин, белых и небелых, населяющих метрополию и периферию, прошлое, настоящее и будущее. Эти территории и истории можно увидеть только с точки зрения секулярной истории человечества в целом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.