Текст книги "43. Роман-психотерапия"
Автор книги: Евгений Стаховский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
– Большой был срок? – я не мог придумать вопроса глупее.
– Восемь месяцев, ей рожать было вот-вот, и тут такое, ну она и родила в тот же день. Так что день рождения Штефана – это день смерти его отца.
– Печально, – теперь я загрустил тоже. – Это действительно очень печальная история, даже слишком печальная для меня. А она потом вышла замуж?
– Мать Штефана?
– Да, Алисия…
– Вышла, но не сразу. Когда Штефану было шесть, она встретила наконец нормального мужика, который смог её утешить, а то всё тряпки какие-то попадались. Женщины после таких потрясений или погибают, или становятся очень сильными – и найти мужчину, который был бы сильнее их, не так уж просто. К сожалению, в мире довольно мало мужчин, готовых признать силу женщины.
– Но и не так много женщин, желающих признать слабость мужчины.
– Согласен, нужен какой-то баланс.
– Каждому своё.
– Да. Штефану, например, пришлось наращивать силу в школе.
– Так часто бывает.
– Но не со всеми, – Патрик на минуту замешкался, доставая салфетку, чтобы протереть стол, на который упала капля алкоголя. – Я прошёл свои классы совершенно безболезненно. Мне даже вспомнить о себе нечего. Ни одной приличной истории. Учился средне, кулаками не махал, к девочкам через край не приставал, один раз участвовал в театральной постановке на Новый год, правда, забыл, о чём она была, особо нас не хвалили, но и не ругали. Было и было. А Штефан столкнулся с самым ужасным, что может быть – он столкнулся с самым настоящим нацизмом, который в детском виде приобретает ещё более зловещий оттенок. Вот я, взрослый человек, до сих пор сам ни себе, ни другим не могу объяснить, откуда это берётся, а ребёнок – он объяснить разве может? Он мыслит только с позиций собственной силы, исходя из желания превзойти, подчинить, стать главным – ему это необходимо, чтобы почувствовать, что он вообще есть, что он существует. На взрослых уповать в этом деле не приходится, они сами растеряны, поэтому ничего не остаётся, нужно изобретать себя за счёт других – сверстников или кого помладше. Но если одни находят нормальные пути, в хоре, допустим, поют, на раскопки едут, пироги с бабушкой пекут, то другие… В общем, Штефана стали дразнить за имя. Его стали дразнить за то, что он даже не выбирал, на что он не давал согласия, хотя это не имеет значения. Что в имени Штефан лучше или хуже, чем в любом другом? Выбери он его сам – что это меняет?
Патрик замолчал. Он смотрел на меня так выразительно, что я почувствовал нарастающее в нём возмущение. Это не была агрессия или злоба, это было настоящее недоумение, пребывая в котором, Патрик продолжал искать ответы на вопросы, беспокоящие его с юности.
– Наши одноклассники, не все – некоторые, и там, конечно, был главарь, сговорились и однажды довольно сильно Штефана избили. Они стали задирать его и обвиняли в том, что его мать – фашистская подстилка, а сам он должен отречься от отца.
– Это через пятьдесят лет после войны? – уточнил я. – Это в Польше?
– Да, – кивнул Патрик. – Это в Польше. Все знают, что мы первыми приняли удар. Варшава закончилась на двадцать седьмой день. Пять лет оккупации, потом – Советы. Нам с детского сада рассказывают об ужасах войны, о том, что фашизм – худшее, что может произойти со страной, а нацизм – худшее, что может произойти с человеком. А потом появляются эти люди, с которыми мы вместе пошли в первый класс, с которыми мы дружили – их главный, самый задиристый, даже имени его называть не хочу – он был у меня на дне рождения! До того случая, конечно. Понимаешь? Мы торт одной ложкой ели! Нормальный был парень! Почему он вдруг решил, что должен отомстить за своего какого-то деда, за боль страны – человеку, другу, чей дед по отцовской линии, скорее всего, тоже принимал участие в той войне, естественно, со стороны рейха и наверняка не по своей воле? Сам Штефан к нему, по сути, не имеет никакого отношения. Ты можешь объяснить, откуда это берётся? – спросил Патрик, не ожидая категоричного, единственно возможного ответа.
И я понимал, что ни один ответ его не устроит. Есть вещи, которые можно объяснить, и они станут стройными и ясными, лягут, как тетрис, и подойдут, как пазл; и есть вещи, которые и объяснять не надо, но они никогда не проникнут в сознание, потому что понять, как такое вообще может быть, невозможно. Уж точно выше моих сил.
– Нет, не могу, – сказал я, погрустнев ещё больше, или это уже была не грусть, а злоба; я знал, что и мою страну не миновала эта зараза.
– Я не оправдываю Германию ни одним словом, – продолжал Патрик. – Это чудовищное преступление против людей, народов, против человечества и против – как это сказать?..
– Человечности…
– Да, против человечности. Но разве это не главный нам урок? Разве мы не должны понимать, к чему может привести сама мысль, единственная и кажущаяся изначально невинной мысль, если за неё возьмётся больной мстительный фанатик?
– Мне кажется, это вирус, – сказал я, вспомнив наш разговор с Максом в Киеве, и то, какие очевидные вещи ему открылись и были приняты именно как откровение. До чего же слабо человеческое сознание.
– Вирус, – повторил я, – он проникает в мозг и что-то там нарушает.
– Если б это был вирус… – хмыкнул Патрик. – Если б это был вирус, тогда можно создать вакцину? – В его голосе мелькнула надежда.
– Война и была вакциной. Но вирус всё время мутирует. И Польша тут ни при чём – это может произойти где угодно. Это есть везде.
– Да, – согласился Патрик. – Польша тут ни при чём. Это просто пример. Тех парней тогда сильно наказали. Я помню, был большой школьный совет, нас всех собрали в зале, чтобы снова рассказать о том, как отвратительно всё это. О том, чтобы напомнить, что всё начинается с малого.
– Всё начинается с малого, – повторил я, вспоминая слова Макса. – Сначала ты отбираешь у того, кто слабее, игрушку, просто потому что тебе хочется такую; потом спрашиваешь у парня из соседнего двора, что он делает в твоём дворе, будто ты пометил территорию; а в конце концов – оттяпываешь кусок другой страны, не в силах толком объяснить, зачем это нужно.
– А зачем объяснять? Кругом одни идиоты, которые давно убедили тебя в том, что они всё проглотят или, того больше, обрадуются. Идиоты, конечно, обрадуются. Остальные хмуро уткнутся в ладони, понимая, что ты это делаешь только для того, чтобы занять своё место в истории. Чтобы удержать власть, доказывая самыми отвратительными методами, что страна сильна. Но к чему такая сила? Человек должен быть сильным только для того, чтобы защищать слабых! И сила страны разве не в этом?
– Как понять, кто слабый? И главное, методы защиты у всех разные. Оттяпывая кусок другой страны, всегда можно сослаться на то, что именно таким образом защищаешь слабых. Не бросаешь своих в трудную минуту, в то время как уже имеющиеся свои бесхозные под лавкой валяются. На них рейтинг не сделаешь. Вспомни, сколько войн началось с провозглашения братской помощи угнетаемому народу?
– И сколько войн так закончилось. Да только заразу не вымели. Вместо одной часто появляется другая. Как жить с этим?
– Живём же как-то, – отмахнулся я. – А что Штефан? Как он перенёс издевательства? Что он думает, он вообще вспоминает тот случай?
– Штефан удивительный человек, – Патрик заметно повеселел. – Я до сих пор корю себя за то, что не был тогда рядом с ним, не понял, как далеко это может зайти. Мне казалось, что всё шалости, не взаправду, казалось, что мы сможем дать отпор. К тому же в открытую он никогда не жаловался.
– Значит, он не обозлился? Не захотел мстить?
– Нет. Знаешь, что он мне сказал, когда я предложил ему отмутузить их как следует, чтобы выбить всю эту дрянь? Он сказал, что слегка разочарован. Его печалило не то, что он – жертва, а то, что это вообще возможно. А потом, я так хорошо это помню, сейчас рассказываю тебе, а у меня картинка перед глазами, как кадры хроники пробегают, Штефан, нам тогда было тринадцать, он лежал на больничной койке, уже неплохо выглядел, я пришёл его навестить, а он ел яблоко, увидел меня, улыбнулся и говорит: «Так странно, я совсем не чувствую зла. Да и как можно злиться на тех, кто заблудился в дремучем лесу и от голода набросился на первую ядовитую ягоду?»
Эта рассказанная Патриком история произвела на меня такое впечатление, что я хотел немедленно встать, вернуться в бар, где работал Штефан, и пожать ему руку. Просто пожать ему руку. Я сказал об этом Патрику, но тот заверил меня, что торопиться нет необходимости, Штефан никуда не денется, и мы обязательно к нему вернёмся, только я должен пообещать, что не расскажу Штефану о том, что Патрик проговорился. Он сделал это только потому, что я в Варшаве гость и скоро уеду, а ему, Патрику, захотелось, чтобы у меня остались хорошие впечатления и, может быть, даже гордость за людей, которые живут в его стране.
– И раз я сам на такую гордость не тяну, то о ком же мне было ещё рассказывать, если не о Штефане? – подытожил он.
– Как же я тогда объясню Штефану, что восхищён им и что меня накрывает довольно странное чувство, граничащее с внезапным патриотизмом? – возмутился я. – Если я фактически воодушевлён!
– Придумай что-нибудь, – спокойно сказал Патрик. – А лучше скажи ему, что он отличный бармен. Он будет очень рад. Это для него важно.
Я согласился. Мы пробыли в том заведении ещё один маи-тай, продолжая задавать друг другу вопросы без ответов, делая выводы и приходя к умозаключениям, от которых тут же отказывались; говорили, что было бы здорово изобрести какую-нибудь безотказную систему регулирования, а лучше – возможность саморегуляции, но поразмыслив, сходились в том, что любая система даёт сбои и нацизм – очень яркий пример таких сбоев.
Если же говорить чистую правду, то тема сбоев возникла у нас ещё раньше, если я ничего не путаю – в пятом заведении, где мы решили выпить по чашке кофе, добавив к нему несколько рюмок чудесного коньяка.
– И что, – спросил Патрик, – ты вот так всё время разговариваешь с людьми?
– Пытаюсь, – ответил я. – Не всегда выходит удачно.
– Почему?
– Случайность знакомства не гарантирует интересного разговора.
– А со мной интересно?
– Интересно.
– Может, сначала пообедаем? – предложил Патрик. – Тут подают отличную чернину.
– Я не знаю, что это.
– Это суп из гусиной крови. Ты, надеюсь, не вегетарианец?
– Нет, – ответил я, сильно задумавшись, насколько готов отведать гусиной крови. – Но не попробуешь – не узнаешь, верно?
Мы заказали чернину и по порции пирога мазурек из песочного теста. Что-то подобное пекла моя бабушка к приходу незваных гостей. Незваным гостем обычно был я, часто являясь без предупреждения, чем вызывал неподдельную бабушкину радость, так что она сокрушалась только тому, что не успела приготовить ничего специального к моему приходу – и пирог, навроде мазурека, был её, да и моим, любимым спасением.
– Главное, найти что-то, что будет интересно вам обоим, – объяснял я Патрику прописные истины, бывшие для меня открытием. – Но я воспитываю в себе любопытство. Пытаюсь быть вовлечённым в жизнь другого. О себе говорить легко, слушать труднее.
– Зачем тебе это нужно? – интересовался он.
– Я стал бояться одиночества. Хоть до сих пор не могу понять, что это значит. Что это значит для меня, понимаешь?
– Понимаю. Одиночество – это когда ты один, разве нет?
– Может быть. Но что такое – один? Тут замешана любовь, наверное. Любовь хочет чувствовать себя вечной. Если она не готова длиться всегда – грош ей цена.
– Ты ищешь любовь? – спросил Патрик, подливая мне коньяку.
– Вероятно, – ответил я, заметив, что пожимаю плечами в сотый, должно быть, раз. – Я ищу людей, ищу человека, не зная, куда он меня заведёт. Суть в том, что сейчас я готов идти.
Оставив на столе ещё один комплект солонки и перечницы, мы вышли на улицу и направились в сторону следующей вывески.
27. Прага (Чехия)
Часть первая
– Не знаю, не знаю, – всё ещё сомневалась Анна, хотя что тут было сомнительного, я никак не мог взять в толк. – Точно не хочешь, чтоб я пошла с тобой?
– Точно, – подтвердил я. – Я так пока не делал, надо попробовать.
– Кто ж тебе запретит, – кивнула она и подлила себе кофе.
Я подумал: почему мы всё время что-нибудь пьём? Наверное, потому что человек на семьдесят процентов состоит из воды, но почему тогда, если ткнуть его пальцем – он оказывается твёрдым?
– Не твёрдым, а желеобразным, – пояснила Анна. – Мы нормально разбавлены и хорошо подморожены, некоторые взбиты, другие приправлены, третьи украшены вишенкой. Ты вообще – пардубицкий пряник.
И я подумал: почему мы всё время говорим о еде? Я хотел взять с собой Анну в оперу, но кто ходит в театр в августе – все на байрёйтском фестивале, а кто не там, тот дурак. Но Анна не пошла бы со мной в оперу всё равно.
– Не могу сегодня, надо петь, – сказала она, я понял, что она не врёт, хоть и не уловил, какая связь.
– Я пою в церковном хоре, – пояснила она, но я всё равно не понял, какая связь.
– Кто в церкви работает, тот музыку не любит, – поставила она жирную точку, и я многозначительно скривился. Мне тут же пришла на ум сотня примеров, да что там – примеров было не меньше тысячи, но во всех сквозила какая-то вынужденность, а то и просто нужда. Все эти примеры в церкви не работали, а были её рабами – впрочем, это прописано и в законе божьем, стибренном из арабских сказок про джиннов.
– Ладно, – сказал я. – Тогда ты иди, пожалуйста, куда тебе вздумается, и я пойду, куда мне вздумается, проще говоря, на все четыре стороны. А если уж совсем откровенно, то просто погуляю ночью.
– Не знаю, не знаю, – всё ещё сомневалась Анна, и далее по тексту.
– Я так давно не гулял ночью, один, а по Праге вообще никогда не гулял ночью один. Разве так можно? В глаза людям смотреть стыдно. Говорят, по старому городу бродят призраки, а там, за поворотом, можно увидеть, как Рабби Лёв лепит своего Голема, такого же красивого, как в фильме Вегенера, а может, ещё лучше. Опять же – Кафка.
– Почему как только Прага, так сразу Кафка! – возмутилась Анна, не обращая никакого внимания на Рабби Лёва, с ним она, видимо, давно то ли смирилась, то ли сроднилась, то ли не раз столкнулась на густых улицах, да не разглядела впотьмах.
– Я как-то поехала к нему на могилу, – продолжала она, почему-то уставившись в окно; люди так часто смотрят в окно, когда что-то вспоминают, что я начинаю их подозревать в том, что они пользуются окном как подсказкой, словно там облако пролетает и на нём нужные слова написаны, а другие его не видят, потому что языка не знают или каждому своё облако.
– Поехала я как-то к нему на могилу, – повторила Анна. – На метро поехала, ну это все знают где – новое еврейское кладбище и дальше по прямой за угол. И вот я приехала, там указатель стоит, я пошла, нахожу могилу, а она семейная, ну это тоже все знают, такой белый столб и три имени выбито. Самое верхнее – это и есть Dr. Franz Kafka. Я смотрю и не могу понять – почему Dr.? Герман там, Юлия – все как люди, а тут Dr.! Мне невдомёк было, что он доктор права вообще-то… Какое право? При чём тут право?.. И вот я присела на край могилки, прочитала там же, на столбике, что умер он раньше родителей, вот они плакали, наверное, три сестры у него было, но я всё равно не могу представить это. И сижу я на краю могилки. Вокруг никого. Сейчас подумала, может – тишина? Нет, не тишина – трамвай слышно. И сижу я, и понимаю одну простую вещь. Что ни одной книги его я не знаю. Не потому, что не поняла, а потому, что не читала. Не открывала даже. И стало мне так стыдно, что я встала, пошла на тот трамвай и поехала куда глаза глядят, а потом обратно. И всё в лица людей вглядывалась – читали они или я одна такая дура? Видно по мне, что я дура, или это само собой разумеется? У меня такое только после первого секса было – идёшь по улице и думаешь, видно по мне, что я уже трахалась или не видно? Не проступило ли какого пятна на лице, отметины какой, цвет ауры, может, поменялся? Так и с Кафкой.
Анна отвернулась от окна и обратилась ко мне взглядом, в котором утвердилось ожидание приговора. Словно она уже знает мой следующий вопрос и знает свой следующий ответ.
– Ну, сейчас ты начиталась Кафки вдоволь? – спросил я как-то неуверенно.
– Не-а, – спокойно ответила она. – Я ехала-ехала в этом трамвае, потом пересела в другой и думала, что сейчас доеду до книжного магазина и как куплю себе всё, но почему-то отвлеклась на винные стаканы, купила два комплекта и успокоилась.
– А потом?
– А потом всё.
– То есть ты так и не читала Кафку, несмотря на то, что полжизни корила себя за это? – опять очень неуверенно уточнил я.
– Не-а, – ответила она так же спокойно. – И мне кажется, что уже не буду. Из принципа. У меня чувство, будто он сам не хочет, чтоб я его читала. Вдруг это что-то изменит. Знаешь, когда люди фамилию меняют, и жизнь у них начинает идти по-другому.
Я знал. Но не хотел уходить с темы. Я так и сказал:
– Прости, но тогда я не очень понимаю, к чему вся эта история.
Анна не обиделась. Есть люди, которые вообще не умеют обижаться. Анна из таких, хоть я и знал её всего два дня. Поэтому она ответила:
– А ни к чему. Только и слышишь кругом – Кафка, Кафка, а я не одна такая. Он разошёлся на сувениры, а читать его… – она осеклась и снова уставилась в окно. И тут я чуть было не забрал назад все прошлые ощущения насчёт обид. Может быть так, что люди не умеют обижаться на меня, а может, я никак не научусь это видеть. На секунду у меня возникло ощущение, что она собралась заплакать.
Не тут-то было. Анны не плачут.
– Ты-то вот точно читал Кафку, у тебя такая пустота в глазах иногда, что я голову даю на отсечение – читал.
Я утвердительно, но как-то очень резко кивнул, а потом пояснил:
– В переводе. Я не знаю немецкого. Я настолько сильно не знаю немецкого, что мне постоянно приходится об этом себе напоминать.
– Это не проблема, – отмахнулась она. – Заведи записную книжку и записывай туда всё, что хочешь забыть, очень помогает. Я всегда так делаю и теперь вообще ничего не помню. Как поняла это, так и успокоилась. Гори оно всё огнём. Постой! А почему ты мне врёшь?
В старинных источниках это называлось бы – встрепенулась. Но красиво так встрепенулась, со смыслом, с прищуром, с подозрением. Так встрепенулась, что я почувствовал себя богомолом. Или морским коньком. Точно не решил.
– Где это я тебе вру? – спросил я и тоже на всякий случай прищурился и встрепенулся.
– Да врёшь, врёшь! Почему ты говоришь, что никогда не гулял по Праге ночью один? Ты заявился к нам чуть не под утро или около полуночи – я точно помню, как ты появился за столом, там и было-то два человека, и все пьют. А ты чай заказал. Кто так делает? Подозрительный ты, что ни говори.
– Это я-то подозрительный? Да я только и делаю, что всем объясняю всякие глупости. Кто виноват в том, что все лезут ко мне со своими дурацкими расспросами? А ты? Зачем же ты привела меня к себе, если я подозрительный?
– Понравился, вот и привела, – сказала Анна. – А чего мне бояться – я вас всех насквозь вижу. С каждым понятно, кто сколько стоит. Но не сразу, не сразу. Этого я ещё не умею. Ярка издалека видит, кто к столу подходит – влёт определяет. А я не могу, мне времени нужно немного, минут десять, тогда понятно. Как Ярка, я пока не умею. Та – сразу. А я – нет. Но ты не расстраивайся, с тобой я помучилась. Правда, только сначала, а потом – нет.
(И тут я должен прерваться и сказать, что с Анной я познакомился, оказавшись среди ночи в пражском казино. Но это другая глава.)
Часть вторая
Где же это было? Вроде неподалёку от Вацлавской площади, от Вацлавака, где-то рядом, на соседней улице. Не с той стороны, где Ян Палах, а с другой. Бог знает, как я там оказался. Через лабиринт прошёл, не иначе.
Помню мост и Рудольфинум, и статую голого мальчика с золотым петушком, но это ещё днём, а ночью на улицах никого. Тусклые фонари на перекрёстках узких улочек, и только тени шмыгают. Я немного побоялся около скульптуры командора, ссутулившись, как этот пустой плащ, посмотрел по сторонам и вышел на свет.
Там, во дворе, и было адово логовище – сиятельное и угнетённое, обирающее и воздающее, сокрушительное и сокрушающее принцип неопределённости Гейзенберга, но мы-то знаем, что бог не играет в кости, не так ли, профессор?
Где это видано, чтоб я предпочёл рулетку, но что мне оставалось.
Я убеждал себя, что рулетка необходима мне хотя бы потому, что это просто. Какие цифры нравятся – туда и ставь. Выбирай любимые – и снова ставь. Можно ставить на разные, но если есть любимые, как 22 или 1, то ставь на них и остальные, какие ты хочешь. И что-нибудь на зеро, оно всегда выпадает, когда его совсем не ждёшь.
Если не нравятся цифры, лупи на красное или чёрное, на чёт или нечет, на старшие или младшие, но мне нравятся столбики. Поставишь, бывало, на два столбика сразу – глядишь, один и выпадет. Но это если никуда не торопишься и можно позволить себе играть размашисто. Медленно и надменно. При всей своей скорости рулетка на деле очень медленная игра – тут желательно вообще никуда не торопиться и засесть как следует, что я и сделал.
В продолжение комбинации – за покером всё равно не было ни одного человека, а играть с крупье тет-а-тет я не любитель. Не потому, что боюсь проиграть, и не потому, что будет казаться, что он шулер, а я нет, а потому, что мне нравится наблюдать за другими и радоваться, если у кого интересная история выпадает. У меня редко – один раз в жизни флэш-рояль выпал, но это такое исключение из всех моих правил, что я его совсем не помню.
Есть старая истина, что казино всегда выигрывает. Мне она очень нравится. Наверное, потому, что я не хожу в казино выигрывать. Я хожу туда получать развлечение и удовольствие и проводить время, если, конечно, не продуваюсь слишком сильно. Такое со мной было, наверное, тоже один раз в жизни, и я очень расстроился, когда проиграл больше, чем мог себе позволить. Мне пришлось брать в долг и отдавать все эти деньги следующие три месяца. Таким я чувствовал себя дураком, что зарёкся – больше никогда, но кто ж держит такие обещания по юности лет. Теперь я и суммы не помню, но знаю, как надо останавливаться. Я никогда не буду играть на последние и вообще не буду играть на большее, чем могу себе позволить. На то, что не смогу компенсировать в ближайшей перспективе. Мне кажется, что я защищён, но, скорее всего, я заблуждаюсь. Как все игроки. Поэтому я хочу верить, что я не игрок. Как все игроки. Я, как известно, предпочитаю играть на чём-нибудь другом, что как раз и компенсирует мне игру в казино, но тогда получается, что я игрок. Будем считать, что я запутался.
Безусловно, мне нравится выигрывать. Но выигрывать чаще всего получается в тот момент, когда передо мной на столе собирается достойная стопка фишек крупного номинала. По тысяче там, или я не знаю. Мне не приходится себя уговаривать – я с достоинством меняю их на деньги и отправляюсь спать. В этот момент можно выпить последние пятьдесят – на удачу, но обязательно отправиться спать, чтоб не началось. На некоторых пятьдесят действует возбуждающе.
На меня нет.
Самый главный недостаток в большом проигрыше заключается в том, что он обычно очень быстрый. Он наступает как-то сразу. Я не успеваю опомниться, как всё валится в одну кучу, и мне кажется, что кто-то просто обогащается за мой счёт, не давая ничего взамен. Выражаясь языком экономики как науки – я не получаю услуги. То есть, говоря откровенно, я готов проиграть, но дайте мне хоть немножко поделать туда-сюда. Так, чтобы вашим-нашим. Дайте мне покачаться. Исполнить не лучший этюд, но гамму. Дайте мне провести время.
Время в казино наделено особым смыслом, именно поэтому там нет часов. Именно поэтому там нет окон. Утро или вечер перестают существовать и время предстаёт в чистом виде, то есть в его отсутствии. Само воспоминание о времени или желание узнать, который час, кажется фантазией – какая разница, который час, если всегда есть ещё чуть-чуть, если есть наличные. Так что и франклиновский постулат «время – деньги», видимо, родился в казино и работает как в прямом, так и в противоположном смысле. Откуда тут к чёрту противоположный смысл? Глупости.
Я могу сказать, что если есть время, я не должен тратить его впустую – это время я могу использовать для работы и получения прибыли, а теряя время – я теряю деньги, что само по себе укладывается в теорию упущенных возможностей. Сколько я их упустил и представить страшно.
Я могу сказать, что если есть деньги, то есть и время, чтобы отвлечься от бесконечного их зарабатывания; это время я могу использовать для получения удовольствия от любимых занятий.
Но так же я могу сказать, что если нет денег – появляется время, которое в ином случае я использую на то, чтобы тратить деньги; а если нет времени – то к чему мне деньги, которые некогда тратить. Модель Лотки-Вольтерры настигает меня везде.
Единственный плюс в том, что одно всё время сменяется другим, хотя на свете наверняка есть люди, у которых, как ни старайся, никогда нет денег, и есть люди, у которых, что ни твори, никогда нет времени. Это очень увлечённые своими делами или своим бездельем люди, чей мир можно разрушить, просто попытавшись внести в него разнообразие. Одним нужны большие деньги, другим – много времени, но и большие деньги и много времени зависят от единицы измерения.
Тут я поклонюсь Эйнштейну, и будем считать, что я снова запутался.
Но именно об этом я думал, пока сидел за столом рулетки и делал вид, что пытаюсь вычислить возможную последовательность выпадаемых чисел. В конце концов музыка рождается и в тот момент, пока шарик бежит вокруг колеса.
Крупье, молодой парень, с абсолютно отсутствующим выражением лица монотонно произносил на чешском понятные любому человеку фразы, затем бодро сгребал проигравшие фишки и запускал рулетку заново, дожидаясь не столько завершения очередного захода, сколько конца рабочей ночи. По левую руку от меня сидел беспокойный темнокожий мужчина неизвестной национальности, а напротив – белая женщина неопределённых лет, вяло попивавшая виски. Между ними была разница, заметная невооружённым взглядом, но если вооружиться, станет понятно, что разницу определяла не половая или этническая принадлежность, а сам стиль ставки. Если гость из Танзании (а может, Замбии) усыпал мелкими фиолетовыми чипами полстола и потирал ладони каждый раз, когда хоть какая-нибудь ставка выигрывала, то местная (максимум из Карловых Вар) дама ставила фишки по пятьсот крон то на красное, то на чёрное и одинаково безучастно относилась как к проигрышу, так и к выигрышу. Было ясно, что танзаниец тут исключительно ради денег, а женщина просто убивает время. Вариант с поиском партнёра на ночь, а то и на всю жизнь я отмёл как несостоятельный, потому что, во-первых, она не выказывала ни малейшего интереса к тому, что происходило вокруг, а во-вторых, вокруг мало что происходило. Если уж и искать себе пару, то вряд ли ночью среды в почти пустом заведении. Я бы точно не стал.
Но было в поведении этой парочки и кое-что объединяющее, если считать стол рулетки за непременный атрибут, и потому он в расчёт не принимается. Объединяла их одинаковая реакция на моё появление. Оба ответили доброжелательными, но не выражавшими ничего более улыбками и почти одновременно сделали новые ставки.
Заказав чаю, я снял с карты двадцать тысяч крон и, не имея представления – много это или мало, присоединился к игре.
Мне показалось, что прошло минут десять до того момента, как мне пришлось разменять ещё тридцать тысяч, и минут двадцать до того, как я разменял ещё двадцать. Это была игра в одни ворота. В глазах танзанийца сквозило недоумение, и даже дама проявила сочувственный интерес. Отдать за чай семьдесят тысяч крон казалось непозволительным безрассудством. Я решил сделать последнюю маленькую ставку в тысячу крон на красное и проигравшись отправиться домой, как тут появилась она. На смену ободравшему меня крупье пришла Анна, и я понял, что просто обязан попробовать новые руки. Я знал, что буду ругать себя наутро, но я бы гораздо сильней ругал себя не за проигрыш, а за то, что не попытался переломить игру. «Десять тысяч, и всё!» – сказал я себе и получил новую стопку фишек.
Ставил я аккуратно, если так можно выразиться. На самом деле во мне проснулся настоящий азарт, и я ловил себя на том, что очень хочу выиграть хоть самую малость. Хоть сколько-нибудь. Или не выиграть, но пусть немного отыграться. В конце концов, это были деньги, и они не свалились с неба, а были заработаны большим трудом. К тому же было просто обидно выйти из казино, не получив совершенно никакого удовольствия. Поэтому я избрал очень простую и не выдерживавшую никакой критики тактику, вылившуюся тем не менее в некоторое подобие чуть усложнённой системы кьюбан.
Я неизменно ставил пятьсот крон на первый столбик, ещё пятьсот попеременно на второй или третий столбик и ещё пятьсот крон на цвет. Причем цвет каждый кон повторял: если выпадало красное, то снова ставил на красное, а если выпадало чёрное – то непременно ставил на чёрное. От цвета зависел и столбик. Если ставка была на чёрное, то помимо первого столбика я выбирал третий, а если ставил на красное – то второй. Таким образом, не закрытыми на столе оставалось только четыре числа плюс зеро, отменяющее всегда всё на свете.
Анна раскусила мой метод, наверное, с первого хода, но прекрасно скрывала эмоции и только скользнула по мне благожелательным взглядом, когда я выиграл пять ставок подряд. Пять полных ставок подряд без единого промаха. Пять тысяч крон.
«Двадцать четыре, чёрное», – безучастно произнесла она и забрала мои фишки с первого столбика, добавив пятьсот крон к ставке на чёрное и тысячу к ставке третьего столбика, что дало мне тысячу чистого выигрыша.
«Двадцать два, чёрное» – на этот раз я проиграл ставку третьего столбика, но компенсировал её с плюсом ставкой первого.
«Двадцать два, чёрное», – провозгласила она снова через несколько минут, оставив на столе только мои фишки. И дама, и танзаниец проиграли.
«Пятнадцать, чёрное». «Тридцать три, чёрное». «Зеро».
Танзаниец хлопнул в ладоши. Дама сделала знак официантке, чтоб та принесла ещё виски. Я закусил нижнюю губу и посмотрел на Анну из-под бровей. Ни единого движения на лице. Даже не моргнула. Уверенной рукой сгребла фишки и приготовилась запустить шарик.
Почему-то мне никогда не было обидно проигрывать на зеро. В нём есть какая-то вселенская справедливость, стирание матрицы, уничтожение кармы. Возвращение к первородному началу. Если дабл-зеро американской рулетки походит на шулерство и желание казино увеличить собственные шансы на выигрыш, хотя этих шансов и без того хватает, то классическое зеро европейской рулетки напоминает землетрясение, где фишки выступают в роли руин разрушенного города. Однако пространство расчищается, и можно закладывать первый камень в основание новой жизни. В фундамент новой игры. Начать с нуля, в его мифологическом смысле, ибо у меня нет сомнений, что если на древе жизни и произрастали листья, то окрашены они были в зелёный цвет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.