Текст книги "43. Роман-психотерапия"
Автор книги: Евгений Стаховский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
43. Хельсинки (Финляндия)
«Здесь такое размытое солнце, что мне немедленно захотелось написать тебе письмо. В этом есть смутная необходимость фиксации того, что происходит, и в особенности того, что происходило в последнее время – необходимость, замешанная на нежелании фиксировать что-либо вообще. Не знаю, является ли это симптомом моего выздоровления, но я всегда полагал, что письма и дневники дают возможность говорить при отсутствии возможности быть услышанным. Устанавливая срок давности до момента, когда они должны быть вскрыты. Вряд ли я захочу ждать. Вряд ли я захочу ждать так долго. Я вообще очень устал ждать. Я это разлюбил и больше не вижу в ожидании никакого смысла – напрасная трата времени, не возмещаемая радостью от свершений. Я убедился в этом, благодаря некоторым новым знакомствам и встречам, выпавшим мне в этом моём путешествии, которое вначале казалось таким длинным и на которое так трудно было решиться, в основном по причине уверенности, что я не смогу довести его до конца и остановлюсь на середине пути, сверну в сторону и вернусь к обычному жизненному повествованию – но теперь оно заканчивается или уже закончилось, и я жалею об этом. Настолько, что мне хочется немедленно начать его заново, и, может быть, всю жизнь так и ходить по кругу, всё больше утрамбовывая знакомые дороги, и наблюдать, как меняется мир, в котором живу такой не меняющийся я.
Ты заметишь, что я до сих пор путаюсь в мыслях и сам порождаю противоречия, но это всё от того, что меня страшит любая устоявшаяся система. Мне кажется, всё законченное – очень ненадёжно, оно уничтожает всякое творчество, намекая на его конечность; и тут я должен сказать, что отдаю себе отчёт в том, что говоря о финале – говорю о смерти, которая пугает меня не самим фактом своего присутствия в мире и не необходимостью выдумывать что она вообще собой представляет, а своей внезапностью, и теперь я понимаю, что непременно бы умер, поддайся в Париже порыву купить билет в одну сторону и улететь домой, вычеркнув из списка одиннадцать городов. Теперь я понимаю, что я мог упустить, если бы не убедил, если бы не заставил себя идти до конца. Ты скажешь – я бы никогда этого не узнал, если бы мне сейчас не с чем было сравнивать, но я отвечу тебе, что раз уж история не обладает способностью изменить саму себя, то во всяком случае она обладает объёмом, который необходимо заполнять. И в моём случае на месте одиннадцати городов царила бы густая пустота, разрастающаяся в моём сознании со скоростью клеточного деления, так что мне останется только ждать, когда она выйдет за свои пределы и сотрёт все воспоминания о моём путешествии, а я уже сказал, что перестал видеть в ожидании хоть какой-нибудь смысл.
Всё-таки очень странно писать тебе письмо, я имею в виду не вообще письмо тебе, а именно в этот момент, именно письмо и именно тебе. Мы так много с тобой разговариваем, что сама эта идея кажется абсурдной, так что, видимо, это действительно вопрос фиксации некоторых моментов, и всё дело тут в попытке создать какой-то стройный поток сознания, который таким, конечно, не будет, но позволит при следующей встрече определить, в чём мы заблуждались. Пальцы сами тянутся написать «практически во всём», но тогда мы вынуждены будем скатиться в противоположность, не забывая о законах диалектики, в которых я по-прежнему барахтаюсь, как дитя в тёплом море, до посиневших губ и мурашек, словно боюсь, что море пересохнет, а в лужи я уже не помещаюсь. И тогда ты напомнишь мне про океан, а я отвечу, что не настолько смел, чтобы представлять его необъятность. Ведь если я всё ещё дитя, то вряд ли жалуюсь на недостатки глобуса.
Надо ли пояснять, что я всё ещё в Хельсинки. Это удивительно, но ты тоже, и спасибо тебе за это. Спасибо за то, что ты смог приехать и поддержать меня в этой сутолоке последних дней. Хотя не скрою, твоё присутствие – твоё и ещё нескольких людей, добавляло мне как спокойствия, так и волнения. Я знал, что вы в любом случае будете со мной, и чувствовал это тепло, но тем сильнее я понимал, что и отдать мне придётся больше, и исходящая из меня энергия будет направлена среди прочего к совершенно конкретным точкам, которые заслуживают гораздо большего внимания, чем я в состоянии им дать. А ты знаешь, как я стремлюсь к гармонии, к абсолюту, к тому, чтобы быть на равных. Ты знаешь, как я не люблю чувствовать себя должным и ещё больше ненавижу порой возникающее чувство, что должны мне, и бегу от него со всех ног, но потом что-то происходит, и все условности растворяются сами собой, как было в тот день, когда я только сюда приехал. Теперь прошло уже шесть дней, и я знал, как много мне предстоит сделать, а проснувшись сегодня утром и осознав, что то, что должно было случиться, уже позади, вдруг забыл, зачем сюда приехал. Если говорить точнее – я почти забыл, зачем мне быть тут так долго. Учитывая практически выработанную за четыре месяца привычку перемещаться с места на место, потерявшись во времени и почувствовав себя целым кочевым народом. Надеюсь, я не оставил после себя ни рабов, ни пепелищ.
Но я ушёл в сторону. Я лишь хотел сказать, что ожидания портят всю картину, особенно если всё происходит как задумано. Именно поэтому я не хотел, чтобы Юхани встречал меня в порту. Город я знаю досконально – не помню, говорил ли я, что однажды мне пришлось бороться с желанием остаться тут навсегда. Я преодолел его не без внутренних уступок, но с тех пор эта мысль возвращается ко мне неизбежным лейтмотивом, как только я прибываю в Вантаа или, как в этот раз, в Этелясатама. Не знаю, почему я никогда не приезжал сюда на поезде – наверное, это издержки географии. Правда, я всегда захожу в бар около железнодорожного вокзала, чтобы пропустить пару бокалов местного пива – оно не так славится в мире, как чешское или немецкое, но весьма приятно на вкус и, безусловно, популярно и у местных, и у туристов, хоть Финляндия и не входит в первую десятку по объёму потребления пива на душу населения. Впрочем, это не имеет к делу никакого отношения, я только хотел пояснить, что мне нравится исполнять установленные мною же ритуалы, которые я зачастую изобретаю лишь для того, чтобы в жизни было хоть что-то устоявшееся. Что-то, за что можно уцепиться в момент, когда всё остальное катится в тартарары или настолько набивает оскомину, что спасти может только отказ от традиций, хотя отказ от традиций – это тоже своего рода традиция, пусть и весьма нерегулярная.
Так что, когда я определился с датой и сообщил об этом Юхани, я настаивал, чтобы он не утруждал себя приездом в порт – я собирался взять такси. Хельсинки – один из тех городов, где первые несколько часов мне нравится быть одному, чтобы поймать это прекрасное чувство, что я снова здесь, и по сердечным уколам понять – способен ли всё ещё любить то, что так любил раньше. Не превратилось ли это в привычку, прикрывшись которой, перестаёшь замечать малейшую перемену в настроении или внешнем облике. Обыденность – что может быть хуже для города и человека? Присутствие должно изменять пространство, иначе это пространство никуда не годится.
Юхани позвонил мне приблизительно за полчаса до моего прибытия. «Я уже в порту и с нетерпением ожидаю встречи», – сказал он, всегда такой вежливый, некоторые люди никак не могут утратить эту способность. Мне ничего не оставалось, как упасть в его дружеские объятия, лишь только я сошёл с парома. «Если тебя это беспокоит, будем считать, что я сделал это не для тебя, а для себя! – сказал он. – Я бы не простил себе никогда, что ты приехал в Хельсинки, а я тебя не встретил, тем более по такому случаю. К тому же я не хочу мешать Варме готовить обед. Она не выносит моего вечно голодного взгляда».
Ты замечал, что у Юхани вечно голодный взгляд? Наверное, он имел в виду не еду. Я помню наш с ним разговор, когда мы говорили о музыке (сейчас написал это и подумал: разве мы не всегда говорим с ним о музыке? У всех есть больные темы: кто-то любую беседу сваливает к политике, кто-то к детям, кто-то к переустройству вселенной, а мы всегда говорим о музыке. Да и с тобой происходит то же самое.) – я тогда впервые приехал играть в Хельсинки, волновался жутко, как обычно в новом месте, а Юхани уже давно забросил инструмент и занимался только организацией концертов, как и сейчас, и я уже за кулисами, почти перед выходом на сцену, никак не мог определиться, что исполнить, если нужно будет играть на бис. Это потрясающе: я думал о провале и в то же время не мог выбрать, что играть на бис!
Я отчётливо вижу это сейчас – я поправляю бабочку и говорю:
– До-минорная соната. Скарлатти. Доменико.
Говорю обрывистыми словами, как будто этого нельзя решить потом, и, конечно, моментально погружаюсь в Скарлатти. Говорят, первый раз всегда запоминается – я так много где играл, тем более впервые, и так мало помню, что там было, но свой первый концерт здесь помню, как будто это было вчера. Третья соната Брамса, затем перерыв, который я весь просидел в трансе, а потом попросил принести программку, потому что забыл, что должно быть дальше. Пятнадцать фортепианных пьес Ницше. Так что Юхани был прав – Скарлатти здесь не помещался.
– Ты сошёл с ума, – сказал он. – Ты должен играть ХТК. Что-нибудь очень популярное, что-нибудь из первого тома. С короткими прелюдиями и длинными фугами. Во втором томе из двадцати четырёх комбинаций в пятнадцати случаях фуги короче прелюдий.
– Что за несправедливость? – возмутился я. – Откуда такое пренебрежительное отношение к прелюдиям?
– Пойми меня правильно, – сказал он. – Прелюдии – это хорошо. Но фуга – это секс. Двухголосная – для начинающих. Трёхголосная – для мастеров. Ну а четыре голоса – это чистое везение. Есть ещё пятиголосная фуга, как до-диез-минорная, но это уже проституция. Если хочешь, возьми её.
И тогда я понял, почему мы стали дружить и несли эту дружбу четырнадцать, нет – уже пятнадцать лет, с того самого конкурса, который стал отправной точкой и для нас с тобой. Юхани – самый уравновешенный человек из всех, кого я знаю. Его веселье не сумбурно, его печаль не наиграна, он давно перешёл с жизнью на ты и ничего от неё не требует. В нём нет истерики – именно поэтому он перестал взращивать в себе пианиста, осознав, что спокойно может жить, минуя бесконечные придумывания историй, которые к его жизни не имеют никакого отношения. И он не только может, он хочет жить спокойно (именно в такой последовательности) и ловить счастье в звуках, среди которых ему не нужно искать свои.
А я всё пишу историю собственных заблуждений. И в самые отчаянные моменты перелистываю записную книжку, чтобы хоть кому-нибудь позвонить. Иногда я не могу позвонить даже тебе – мне становится стыдно за свою слабость, за то, что я не могу жить нормальной жизнью, не имея ни малейшего представления о том, что такое нормальная жизнь. Это упирается в вопросы достоинства и, если хочешь, – чести, и я перестаю хотеть быть собой, не будучи уверен, что вообще когда-нибудь хотел быть собой, и замыкаю круг вопросом: что я вообще такое? Можно подумать, этот вопрос предполагает хоть какую-нибудь возможность ответа. Можно подумать, сама возможность ответа предполагает необходимость постановки вопроса. Это теорема без доказательства. Мерцающая звезда на стыке миров. Предсмертный крик в отступившее небо.
Это страшное время, когда всплывает моя обида на весь свет и я теряю само понятие человека, полагая, что никто не достоин знать о том, какого размера айсберг таится под оболочкой моей надменности. Это лёд в красивом бокале – он тает и превращает благородный напиток в мерзкое пойло. Я называю это «обезбоживанием организма». И это то, о чём не говорят вслух. И продолжают листать записную книжку.
Откуда берутся эти неиссякаемые попытки дать определение самым элементарным вещам, этим аморфным понятиям, через которые, оборачиваясь назад, можно сказать, да, это была любовь, а это было бесчестно? Однажды я провёл неделю, составляя список тех, кого в разные годы считал своими друзьями. Напротив каждого имени я делал пометки о том, что дало мне основание так думать, и о том, почему это исчезло. Я пытался существительные определять существительными и уткнулся в повторение пустых и избитых слов, выстроенных через запятую. «Надёжность, внимание, честность, красота, деньги, поддержка, тайна, радость, любовь» и так далее – что это всё такое? На исходе недели, вконец измученный и запутавшийся, я прилёг на диван, чтобы немного отдохнуть и успокоить разгорячённый мозг. Эта передышка позволила мне осознать, что я заблуждался в самой основе. Я понял, что существительные можно объяснить только глаголами. И почему я не думал об этом раньше? Всё вокруг объясняется не состоянием, а возможностью действия. Так же как действие зачастую объясняется состоянием. И я понял, что друг (тут нелишне добавить эпитетов, но воздержусь) – это не причина, а следствие. Друг – это не кто и не как. Друг – это всегда что делать. И я увидел, что ответ на этот вопрос представляю в данный момент я сам, потому что друг – это полежать. Всё остальное пропитано разной степени эгоизмом и желанием получить больше, чем сам способен дать. А всё оказалось проще самых стойких определений, кто бы там что ни говорил о ментальной связи и взаимном проникновении. Друг – это человек, к которому можно прийти и просто спокойно полежать. И всё. Даже не обязательно, чтобы он лежал рядом. Поэтому я рад, что Юхани отговорил меня от отелей, предоставив комнату в своём доме, где я могу лежать сколько мне вздумается. К тому же у него есть рояль, и уж, конечно, он не мог отказать себе в том, чтобы стать первым, кто услышит то, что потом услышат все остальные. Надеюсь, я не надоел ему и не наскучил Варме размашистыми триолями.
Скука, или правильней сказать скучность, – ещё один пункт, не дающий мне покоя. Наверное, именно поэтому я порой выделываю невесть что, лишь бы не показаться скучным (с моей-то стороны – я скучен до неприличия, но дальше я попробую пояснить). Я думал, это моё путешествие – только способ наладить контакт с самим собой, восстановить позабытые навыки, в первую очередь – коммуникативные. Оказалось – всё это время я боролся со скукой, засосавшей меня с головой; и я не чувствую в этом никакого противоречия. Когда я потерял интерес к людям, я потерял интерес к самому себе, это вдруг оказалось очень взаимосвязано. И если тут есть с чем поспорить, то только с тем, что, скорее всего, сначала я потерял интерес к себе, что, как следствие, вылилось в отсутствие интереса к людям. Надо, наверное, сказать – к другим людям, но мне не хочется сейчас пускаться в разбор понятий. Вот уж что точно неистребимо скучно. Хорошо ещё, что у меня были на это деньги (я имею в виду поездку) – не могу представить, что делать тем, у кого их нет. Может быть – полюбить театр, не имея возможности самому стать театром.
Одно время я был очень увлечён театром, ещё когда много гастролировал и чувствовал себя более-менее хорошо. В каждом городе я старался, если позволяло время, заскочить на какую-нибудь постановку, и мне чаще всего было не важно, что там была за пьеса. Я словно навёрстывал упущенное, ведь если опера была в моей жизни всегда, и я не испытывал в ней недостатка, то драма оставалась полузакрытым жанром, до которого никак не доходили руки, словно мне было жаль на него времени. Неудивительно, что в какой-то момент меня прорвало, и я стал поглощать всё подряд без разбора, боясь упустить нечто важное – часть искусства, без которой само представление об искусстве будет неполным, а этого я никак не мог себе позволить. И я очень хорошо это помню, да, это было в Лондоне, и мы пошли смотреть эту знаменитую пьесу с одним весьма знаменитым актёром, он тогда уже снялся в нескольких фильмах. (Я не буду называть его имени, бог знает, во что всё это выльется; прости меня за это, тут сквозит недоверие, но это недоверие не к тебе – я не очень доверяю сам себе, а ты знаешь мою привычку хранить собственные письма. Я недавно встретил человека, его зовут Олафур. Я рассказывал тебе об Олафуре? Я расскажу тебе об Олафуре – он тоже хранит свои письма, это так трогательно, и в этом есть что-то средневековое.) И мы пошли смотреть эту пьесу, и я клянусь тебе, у меня не было никаких особенных ожиданий, но мне было невозможно скучно, так что я даже расстроился и решил, что, наверное, с театром надо завязывать, пока я не начал ненавидеть не только театр, но и смежные жанры. Как говорят в таких случаях – разочарование настигло там, где не ждали. Впрочем, разочарование не самое точное слово, я бы с удовольствием пояснил, что был не слишком очарован, но я уже сказал о своём устремлении, и, значит, пребывал в ожиданиях, до конца не понимая, какую роль они сыграют в этой пьесе. Как бы то ни было, вечером, уже почти ночью мы отправились в ресторан, и там был этот актёр. Не случайно. Выяснилось, что он откуда-то обо мне знает и накануне был на моём концерте, так что это была встреча двух артистов, если мне будет позволено так о себе говорить, но как-то же это должно называться. В этом ресторане я заскучал ещё больше. Его роль в жизни оказалась столь же занудной, как и роль на сцене. Я пытался свалить это на усталость, но усталость была ни при чём. Как тебе объяснить… он был бодр и весел, пребывал в отличном настроении, шутил и делился своими взглядами на искусство и политическую ситуацию, от которой я в то время был невообразимо далёк, мне просто некогда было об этом думать. Я весь был погружён в музыку, и моё сознание представляло собой один сплошной нотный стан, в котором я то и дело расставлял пометки. Но всё, что говорил этот артист, было таким пустым, таким банальным, таким наигранным, что мне стало стыдно. Это было чувство, для которого в финском языке есть отдельное слово – myötähäpeä, когда другой позорится, а стыдно тебе. И мне стало стыдно настолько, что я вдруг подумал, что со стороны могу выглядеть точно так же. Нет, я не увидел в нём себя, это не было отражением. Если тебе необходимы сравнения, то лучше всего сказать, что это был сон, в котором я увидел будущего себя, уверенно рассуждающего о чём-то, что другие должны слушать и воспринимать только потому, что это говорю я. И. безусловно, эта встреча сильно повлияла на то, что происходило со мной потом.
Следующий концерт был провальным. Я отбарабанил положенное и чуть не бегом скрылся за сценой – там меня стошнило, настолько в тот момент я был себе неприятен. Я не сделал ничего ужасного, но ключевое слово тут – не сделал. Я вышел на сцену – и ничего не сделал, только бесчувственно отыграл программу, с каждой следующей нотой удивляясь не столько пустоте внутри себя, сколько тому, что эта пустота меня совсем не беспокоит. Стоя за кулисами, я слышал аплодисменты и понимал, что не достоин их. Сегодня я их не заслужил. И ещё раньше, когда затихла последняя нота, когда я встал и поклонился, увидев блеск бриллиантов в ушах красавиц и восторженные лица красавцев, я сделал, наверное, самый быстрый поклон в моей жизни. Там нечему, не за что было кланяться. Это была секунда, в которой любое движение будет лишним. На сцену я больше не вышел – только заставил себя помахать из-за кулисы рукой. Они проглотили и это.
В тот момент со мной произошло то, чего я боялся больше всего, – я стал скучным. А мы прекрасно знаем, что если человек скучный, это ещё полбеды, но если он скучно играет – это катастрофа. Это был первый шаг к тому, чтобы забыть, куда я иду – если я когда-нибудь понимал, иду ли я куда-нибудь вообще.
Варма, кстати, очень хорошо готовит, жаль, что у тебя не было возможности попробовать. Её отец разводит лосося, и она научилась вытворять с рыбой совершеннейшие чудеса – не исключено, что я сейчас говорю о таланте, в самом определении которого теряюсь не меньше, чем в приготовлении лосося. Хотя до этого момента я полагал, что весьма сносно готовлю. Как всё-таки важно обнаружить в себе способность делать что-то лучше других и найти силы признать это.
Я говорю сейчас так, словно подбиваю итог. Может, так и есть. Назовём это проклятием девятой симфонии. Письмо должно стать последней записью в дневнике моего путешествия, а потом начнётся другая жизнь, и я не знаю, чем она будет отличаться от прежней. Разве мы не сами проводим демаркационные линии, чтобы было проще разделять собственное существование на периоды, чтоб потом не путаться в воспоминаниях? И мы всё равно в них путаемся, и прошлое превращается в полотно, каждый элемент которого слишком мало значим без остальных. Вопрос только в выборе палитры, и я спрашиваю тебя: не выпадает ли нам необходимый цвет случайно, а не как результат долгих и порой мучительных экспериментов с красками, смешать которые – ещё не значит стать художником?
Говорят, нужно быть благодарным Богу и миру, но у меня не укладывается в голове то количество трупов в безвестных могилах и то количество могил в безвестных землях, поросших новой травой и цветами забвения. Каждый из нас ходит по костям, и не имеет значения, что представляют собой эти кости. Скорее всего – ничего. Они давно превратились в ничто и не вызывают интереса даже у археологов, не говоря уж об их последователях. И всё неинтереснее заглядывать в прошлое – теперь всё объясняют разнообразием генов и соревнуются в обнаружении новых, жалуясь только на недостаток сна.
Ты знал, что самое длинное в мире слово-палиндром именно в финском языке? Saippuakivikauppias означает торговец мыльным камнем. Это напоминает историю с Льюисом Кэрроллом. Он путешествовал (о, да, плавающие-путешествующие) по России и записал в дневнике слово, которое объяснил как «those who protect themselves»; это было слово «zаshtshееshtshауоushtshееkhsуа». На русском оно выглядит вполне невинно – «защищающихся». Меня больше волнует, что бы Кэрролл записал в дневнике, если бы узнал, что в 1931 году китайский генерал Хэ Цзянь запретил «Алису в стране чудес» в провинции Хунань. Говорящие животные разбудили в нём человека (или прямо противоположное). Убеждать детей, что у животных такой же интеллектуальный уровень, как у людей, – это безобразие. Приблизительно так. Хорошо, что люди смертны. Особенно генералы. А я жалею о том, что до сих пор не выучил финский.
Я вспомнил об этом потому, что всё упирается в возможность языка (какой бы подтекст тут не сквозил). Знакомясь (так бывает) с новыми людьми, слушая (так бывает) новую рок-группу, оказываясь (так бывает) в одиночестве на скалистом берегу в окружении только птиц и угрозы шторма, я иногда совсем не понимаю, о чём они все поют. И чайки в этом смысле ещё куда ни шло. Им не нужно, чтобы их песня нравилась – лишь бы хватало рыбы.
Так было у меня с балетом – я никак не мог его понять и очень страдал от того, что от меня ускользает что-то, на что другие умеют молиться, не говоря уж обо всех этих арабесках и батманах. Меня увлекал сам способ их изобретения и боль, возникающая в момент оттачивания мастерства, я прекрасно знал, как они разбивают в кровь свои пальцы, но глядя на сцену, я ничего не чувствовал, стараясь скрыть разочарование от казавшихся мне бессмысленными движений. Наверное, так же чувствуют себя далёкие от музыки люди, никак не способные взять в толк, зачем этой сотне скрипок нужен дирижёр. (Может, тебе стать дирижёром? И мы наконец-то сыграем концерты Рахманинова.) Хорошо, что я встретил Чииоко – это был мой первый приезд в Японию. Я тогда долго не мог определиться с программой – мне хотелось быть удивительным и в то же время оставить задел на следующий раз. Я искал в себе силы покорять и находил их, чувствуя себе героем средневековых легенд, рассказывая историю не до конца и такими словами, за которыми с первого раза трудно найти смысл. Параллель выплыла сама собой – кого я долго не мог понять и думал: о чём это всё вообще? В ком я искал опору и нашёл её только, когда решил оставить для этого всякие попытки? Ответ тебе хорошо известен – конечно, Стравинский. И я повёз в Японию Стравинского – фортепианную сонату (двадцать четвёртого года) и серенаду (двадцать пятого) плюс разные миниатюры – и был счастлив. Это был один из лучших моих концертов. Мне было так важно быть понятым, что я стал говорить таким стройным языком, что сам удивлялся своей прозрачности. Я ни о чём не думал, у меня была абсолютно пустая голова, словно из неё стёрли все мысли, надежды, иллюзии. Руки работали сами собой, и я очнулся только, когда наступила тишина, видимо, это состояние показалось мне очень неестественным. И тогда я дополнил Стравинского Равелем и почувствовал себя на седьмом небе, осознав, что играю для себя, и если кто-то вдруг оказался случайным свидетелем этого и не сбежал после первых же аккордов, значит, я могу не только закончить свою речь, но и остаться на сцене по её окончании, чтобы убедиться, что всё сделал правильно. И если кто-нибудь спросит у меня, что такое правильно, я отвечу, что правота определяется самим правом говорить.
Чииоко была балериной. Она подарила мне подсолнухи (как девочка Эльза в городе Кишинёве, так что, видимо, я слишком сильно тянусь к солнцу, сам того не подозревая) и сказала, что теперь она всё поняла. Только я ничего не понял. «Я жила, не зная тайны, – сказала она, запутав меня окончательно. – С детства я чувствовала себя не такой, как все. Девочки делились секретами и находили счастье в открытии новых миров. В придумывании нового удивительного мира. Мне всё и всегда казалось очевидным. И я горевала. Но сегодня… сегодня я проникла в тайну». Ты видишь, какими противоположными понятиями мы измеряли один и тот же момент? Если для меня это было открытие простоты и лёгкости, для Чииоко это стало пониманием того, что в мире существуют вещи, которые делают мир сложным, но в то же время прекрасным. Я избавлялся от громоздких конструкций, она выстраивала новые. И точно так же в другой момент разрушала свои, открывая многослойность повествования для меня. Чииоко повела меня на балет. Сидя рядом, она нашёптывала мне на ухо сюжет и объясняла, что означают движения. Сначала всё происходящее казалось мне слишком схематичным, и я боролся с ощущением, что балет – это математика, утешая себя тем, что математика тоже искусство. Но потом за этими схемами появилось что-то другое. За движениями проявилось чувство, и оно шло не извне, а рождалось внутри меня – я сам наполнял чувством танец, который не открывался мне раньше, потому что я был слишком погружён в музыку, сомневаясь в том, что музыка требует хоть какого-то дополнения, хоть какого-то пояснения – видишь ли, до этого я полагал, что музыке достаточно себя самой для того, чтобы выразить всё, что необходимо. Я полагал, что музыка совершенна в своей основе. Эта наивность граничила с безумием. Близость Чииоко позволила мне понять, как я заблуждался, оказалось, что я просто не знал этого цветущего языка, и теперь неистово продолжаю его учить, как в любом языке, открывая всё новые прекрасные конструкции.
И когда вчера, впервые за полтора года, я вышел на сцену, всё ещё не будучи уверен в том, что делаю это искренне, а не проверяю свои способности чувствовать, свои способности жить в не придуманном мной, а в пусть не лучшем из, но данном мне мире, я испытал счастье не только от того, что делаю в этот момент, но и от того, что в этом зале был ты. И где-то там же был Адам. (Я рассказывал тебе про Адама? Я расскажу тебе про Адама). И Максим, и Юхани, и Паула. Приехала мама, чтобы напомнить мне, помочь признаться себе, как я её люблю. Я чувствовал каждого присутствующего в зале человека и был благодарен каждому за то, что они позволили мне вспомнить, что я существую, и это существование не требует объяснений и подтверждений, пока они здесь.
Я должен рассказать тебе ещё и о Кирстен с Ханне, я познакомился с ними в Копенгагене. Я послал им приглашение, но оказалось слишком поздно. Вчера утром Ханне написала мне, что Кирстен умерла. Последним её желанием была музыка. Она захотела умереть под ноктюрны Шопена в моём исполнении. Ты помнишь, что я не очень люблю Шопена, и не был уверен, что мне нужно было делать ту запись – мне кажется, что я никогда её даже не слушал. Никогда до этой минуты. И теперь я нашёл в Интернете тот альбом и пишу эти строки, открывая для себя музыку, которая наполнилась новым смыслом, и я знаю, что если бы мне нужно было играть её сегодня – я не изменил бы в ней ни одного движения. Она стала посвящением Кирстен задолго до того, как я узнал о её существовании. Я не смог спасти её от смерти, но я, пусть в самый последний момент, смог вернуть ей музыку, так же как она помогла вернуть эту музыку мне – и значит, теперь я должен буду оправдать её доверие, забыв о необходимости оправданий. В конце концов, всё, что мы делаем в жизни, это оправдываем сами себя. Другое дело – насколько сильно до этого мы успели наследить».
Ноябрь 2013 – июнь 2015Москва – Берлин – Хельсинки – Санкт-Петербург
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.