Текст книги "43. Роман-психотерапия"
Автор книги: Евгений Стаховский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)
– Да, что-то вроде того.
– Это Джераб. Он сириец.
– Очень необычная внешность.
– Я вас познакомлю, – решительно сказал Эмиль, и не успел я запротестовать, как он уже нёсся к нему через ползала.
Деваться мне было некуда, ну то есть я мог, как обычно, сбежать, но мне хотелось хоть иногда выглядеть милым, к тому же я сам дал Эмилю повод думать, что мне интересно, тем более что мне и правда было интересно.
Не прошло и двух минут, как плавный поток моего внутреннего сознания был прерван возвращением Эмиля, рядом с которым уже стоял Джераб, выражая собой уверенность племенного жеребца, стоящего очень дорого. Вблизи он не казался таким высоким, как издалека, может, потому что рядом с Эмилем вообще трудно выглядеть высоким.
– Привет, – сказал он и протянул руку. – Джераб.
– Саша, – произнёс я, поднимаясь и отвечая на рукопожатие.
– Эмиль сказал, что ты музыкант, это очень интересно. Для меня в этом много запретного. Музыка доводит меня до исступления, совсем не могу на неё нормально реагировать, – сказал он, и я заметил в его речи мягкий акцент, только добавляющий ему очарования.
– Что так? – спросил я, замечая, как Эмиль усаживается на банкетку.
– Сложная семья, – ответил Джераб. – С музыкой у нас было не очень хорошо, не разрешалось, а запретный плод – сам знаешь…
Наверное, я знал. Запретных плодов в моей жизни было немало, но с каждым новым я всё больше утверждался во мнении, что дело не в самом плоде, а в том, кто его преподносит, так что иногда это вовсе не невозможность отказаться, а элементарное нежелание обидеть.
– Надолго в Лондон? – Джераб поддерживал светскую беседу, но я чувствовал, что ему не очень интересно. Он вообще выглядел довольно утомлённым, но это тоже придавало ему пикантности. Так порой под конец прогулки замедляется шаг и парочка начинает действовать в одном темпе, больше не заставляя себя ни притормаживать, ни ускорять шаг.
– Думаю, пробуду здесь несколько дней, – ответил я. – Точно не решил.
– Лондон – хороший город, стоит того, чтобы задержаться подольше.
– Да, я согласен, наверное, так и есть. Правда, я уже бывал в Лондоне раньше.
– Много не бывает.
– Пожалуй.
– Кто знает, когда придётся в следующий раз.
Я уклончиво пожал плечами.
– Путешествия? – спросил Джераб.
– Можно и так сказать, – ответил я, отмечая, что разговор явно не клеится. С другой стороны, я ведь никогда не был чемпионом по этой части. Кивать и улыбаться – вот мой удел, и в этом мы были с Джерабом очень похожи.
– Путешествия – это прекрасно, – заметил он.
– Пожалуй.
– Пожалуй.
За спиной раздался смех Эмиля. Обернувшись, я увидел, что ему на ухо что-то шепчет незнакомая девушка, так что моя первая мысль о том, что Эмиль смеётся над нами, не оправдала себя. Зато она вывела меня из ступора.
– Хочешь выпить? – обратился я к Джерабу, произнеся самую удобную из фраз, после которой, если верить голливудским фильмам, дело начинает идти лучше.
– Спасибо, я не пью, – ответил Джераб.
Что за чёрт!
Я подумал уже сказать что-то типа «ну, приятно было познакомиться» или даже «удачи, надеюсь увидеть вас на обложке» и вернуться на свою банкетку, оккупированную Эмилем, снова как ни в чём не бывало поедающим крабовый салат, но что-то меня сдерживало – такое странное чувство, какой-то энергетический магнит. Я чувствовал, что напитываюсь от Джераба силой, и, если б я верил в хилеров и экстрасенсов, немедленно попросил бы его разрушить эту бессмысленность нашего разговора и устранить невидимую стену, через которую я всё равно впитывал его тепло. И в этом не было ничего сексуального, только чистый поток, в который я окунулся и в котором отрастил себе жабры, чтобы иметь возможность дышать.
– Ну, а я, пожалуй, выпью, – наконец решительно произнёс я, – надо же как-то развлекаться, тем более что я до сих пор не знаком с героиней праздника. Не хочу предстать перед ней трезвым и обидеть тем, что буду выглядеть скучно, тем более что-что, а уж это я делаю блестяще!
Джераб улыбнулся, и я возблагодарил бога за свою наглость. Мне начинало казаться, что он не улыбается никогда, может, бережёт лицо? У каждого своя любимая точка, к которой не подпустишь даже китайские иглы.
– Героиня праздника? – переспросил Джераб. – Вы не знакомы с Кэролайн?
– Нет, – ответил я, – меня пригласил Эмиль, а с ним мне в общем всё равно куда идти. К тому же я могу себе это позволить.
– Да, понимаю. Эмиль говорил, что тебя номинировали на Грэмми…
– Это было давно, – ничуть не смутившись, ответил я, вспоминая какой сегодня год. – Эмиль сказал, что я его не получил? И теперь уже вряд ли когда-нибудь получу.
– Почему ты так думаешь? Ты выглядишь очень молодо, – сказал Джераб таким тоном, что я реально почувствовал себя лет на десять моложе.
– Потому что я совсем не хочу больше играть, – ответил я и, сделав жест Эмилю, приземлился на банкетку.
– Что? – среагировал Эмиль.
– Ничего, – ответил я. – Мне надоело разговаривать стоя, и тут всем хватит места, – я сделал знак Джерабу. – Ты мучаешь меня своим ростом! Так что садись.
Джераб присел рядом. Эмиль оказался посередине.
– Почему ты не хочешь больше играть? – спросил Джераб, давая сигнал официанту.
– Потому что я теперь хочу только слоняться по свету и встречаться с людьми, хотя они меня не очень-то интересуют. Правда, в тебе, например, есть что-то заманчивое, не могу понять что. Но когда я что-то не могу понять, я обычно вместо того чтобы попытаться это понять, пытаюсь понять, почему я не могу понять. То есть не что, а почему, понимаешь?
Джераб кивнул. Эмиль перестал есть. Официант принёс воду.
– Так бывает. Все говорят, что я блестяще умею делать надменное лицо, – неожиданно сказал Джераб. – Но мне не нравится делать надменное лицо. В этом нет ничего сложного. Это вообще самое простое из того, что я умею делать.
– А что самое сложное? – вмешался Эмиль.
– Маклуба, – не задумываясь, ответил Джераб.
– Ясно, – сказал Эмиль, – Так бы сразу и сказал, чтоб я не задавал дурацких вопросов.
Я посмотрел на Джераба самым пустым своим взглядом. Мне хотелось, чтобы он не думал, что мне интересно. Что мне не интересно, я тоже не хотел, чтобы он думал. Я понятия не имел, что такое маклуба, но решил не спрашивать. По человеку всегда видно, знает он или притворяется. Я не притворялся и не знал. Я просто делал пустой взгляд, не выражающий ничего – маклуба так маклуба. И спасибо Джерабу, что он не делал надменное лицо.
– Принеси выпить, – попросил я Эмиля так, чтобы он не подумал, что я хочу избавиться от него на минуту.
Когда он отправился к бару, я повернулся к Джерабу и спросил:
– Ты скучаешь по родине?
– Нет, – ответил он совершенно спокойно, так что я на мгновение засомневался – говорит ли он правду. Ответ выглядел слишком заученным.
– Нет, не скучаю, – повторил он.
– Почему ты так уверен? – спросил я.
– Наверное, потому что я её не люблю, – так же спокойно ответил он. – Разве обязательно любить родину? Ты любишь родину?
Я угодил в собственную ловушку, даже не подозревая, что её ставлю. Никто мне не задавал этот вопрос, и я никогда всерьёз не думал, что на него ответить, кроме заученных с детства формулировок. Врать не хотелось. Я оглянулся в поисках Эмиля, словно он мог меня защитить, и увидел, что он болтает с парочкой парней и не слишком торопится возвращаться.
– Разве это сложный вопрос? – спросил Джераб.
Я молчал, силясь справиться с сумбуром сознания, пытаясь выхватить хоть одну устойчивую мысль. Джераб ждал.
– Знаешь что, – сказал я, будучи не в силах больше растягивать паузу. – Когда мне было лет семнадцать, я видел по телевизору социальный ролик. Это был ролик про беженцев, про то, кем смогли стать некоторые беженцы… Разные известные люди танцевали в нём под песню Ареты Франклин. Точно помню, что среди этих людей была Мадлен Олбрайт, тогдашний госсекретарь США. Олбрайт ведь чешка, точнее – чешская еврейка, она родилась в Праге. Родители вместе с ней эмигрировали после оккупации Чехословакии. Ещё там была Алек Уэк, её ты точно знаешь…
– Я с ней знаком, – сказал Джераб. – Она здесь, в Британии, с тех пор как уехала из Южного Судана.
– Точно, – вспомнил я. – Из Южного Судана. И там были ещё разные другие люди, на которых я тогда смотрел и думал: как же им, наверное, тяжело от того, что происходит у них на родине. И что вот эти пляски – это какие-то пляски безысходности. В Чехии, конечно, ничего плохого уже не происходило к этому времени, но суть не в этом. Суть в том, что сейчас, вспомнив этот ролик, мне кажется, что он о том, что быть беженцем – это хорошо. Все эти люди были счастливы от того, что смогли смотаться. Да, они преимущественно бежали от войны. Но кто с уверенностью может сказать – когда идёт война, а когда нет? Война это ведь… это ведь даже не боевые действия, а само ощущение, само согласие с тем, чтобы была война… и у тебя только один выбор: либо участвовать в этом безумии, либо сбежать от него подальше, надеясь, что никто не настигнет. Или, знаешь что, этот ролик, он даже не про то, что хорошо быть беженцем, а про то, что не нужно терпеть. Человек вообще не должен терпеть. Особенно когда хуже точно уже не будет. Быть беженцем – это как совершить каминг-аут или сказать что ты – сирота. Это не должно причислять к какой-либо группе или делать тебя изгоем. Ты не должен быть изгоем по определению. Это же не репрезентативная выборка… или не нерепрезентативная…
– Да, война – это ужасно, – вставил Джераб. – Я много о ней думал и, мне кажется, наконец-то её понял.
– Понял войну? Я так часто думаю о войне и всё равно никак не могу её понять. В июне я был в Киеве, и мы разговаривали об этом с моим другом и закончили на том, что даже та, страшная война, Вторая мировая, она не про то, что фашизм ужасен, а про то, что кто-то решил, что он один прав.
– Вряд ли, – заметил Джераб, делая глоток воды.
– Что именно?
– Вряд ли это про то, что кто-то решил, что он один прав.
– Что тогда? – спросил я, приготовившись спорить.
– Война начинается тогда, когда не один прав, а когда большинство неправы.
– Ты хочешь сказать, что война – это всегда заблуждение, а не просто ошибка? – уточнил я. – Потому что ошибка сиюсекундна и часто случайна, а заблуждение может длиться вечно.
– Наверное, так, – кивнул Джераб, – но до этого пункта я ещё не дошёл.
После этих слов мне стало невыразимо грустно. И Эмиль куда-то запропастился, но оглянувшись, я увидел, что он стоит за нашими спинами с двумя стаканами Веспера и бутылкой Эвиана – для Джераба.
– О чём вы тут разговариваете? – спросил Эмиль, даже не пытаясь спрятать напряжение.
– О войне, – ответил я, принимая у него стакан.
– Стоило вас оставить на минуту.
– Ну, спасибо за компанию, – сказал Джераб, поднимаясь с банкетки. – Жаль, что тебе не выпала возможность познакомиться с Кэролайн.
– Надеюсь, до меня ещё дойдёт очередь… или до неё дойдёт… не знаю, кто тут кому что должен, – заметил я, делая внушительный глоток. – Где она? Пойдёмте, я расцелую её впалые наштукатуренные щёчки.
– В другой раз, – сказал Джераб. – Кэролайн здесь нет.
– Нет? – переспросил я, обращаясь к Эмилю.
– Не-а, – подтвердил тот. – Нет. Она укатила в Нью-Йорк ещё вчера. Всё устроила и укатила.
– Значит, у нас вечеринка без героя?
– Ну как сказать, вон, видишь, её портрет в полстены, это Остин сделал – тот, у которого я в кино снялся.
Только теперь я обратил внимание, что напротив входа действительно была устроена инсталляция из каких-то переливающихся линий и набегающих друг на друга теней, что в итоге рождало фигуру девушки с периодически выплываемым из темноты лицом. Фигура и вообще всё изображение было столь гармоничным, что помимо визуального эффекта порождало внутри меня звуковые волны. Я вспомнил о Скрябине с его цветомузыкальными экспериментами и на секунду задумался о том, когда я вспоминал об этом в последний раз. Это было какое-то ощущение дежавю. Мне казалось, что я думал об этом буквально вчера или где-то на днях, а с другой стороны, я чувствовал, что, пожалуй, не вспоминал об этом с тех пор, как был в его музее в Москве, в Большом Николопесковском переулке, когда я играл на его рояле. В тот момент я вспоминал о рассказе Конан Дойля – про старого врача, у которого были такие знающие пальцы, будто на каждом был глаз, и я, глядя на свои руки, сравнивал их с руками Скрябина и пытался уловить возможную идентичность движений.
– Про кино ты мне так ничего и не рассказал, – заметил я Эмилю, когда Джераб раскланялся и удалился в другой конец зала.
– Давай слиняем отсюда прямо сейчас, и я покажу тебе фрагменты, – предложил он.
– Звучит заманчиво, – подмигнул я. – И мы непременно это сделаем. Только чуть позже. Сейчас у меня другой план.
– Какой? – нетерпеливо спросил Эмиль.
В ответ я только улыбнулся, поставил стакан с остатками Веспера на закрытое крыло рояля, а затем откинул клапан и ударил по клавишам.
39. Рейкьявик (Исландия)
Он был напуган и признавался сразу во всём. Несмотря на то, что я ни о чём его не спрашивал. Встретить человека, более погружённого в себя, чем я сам, оказалось опытом, сравнимым с первым осознанным полётом на самолёте. Так было трудно понять, сколько тут процентов от развлечения, сколько от приключения, сколько от ненасытного желания испытать себя, переходящего в рутину, когда каждый следующий шаг скучнее предыдущего.
Скучным Олафура точно не назовёшь, а вот скучающим очень даже. Он говорил, что порой сидит на стуле и просто стучит ногой об пол, чтобы через эту раздражающую монотонность вызвать в себе музыку.
– Синкопы, – сказал я, вспоминая, как сам долго отучался отстукивать ритм ногой, и теперь позволял себе с грохотом опираться на обе конечности, только если подпрыгивал всем телом вместе с роялем в момент особо агрессивного, но при этом жизнеутверждающего аккорда, уложенного в дециму левой руки.
Во всём, что говорил Олафур, сквозила какая-то немыслимая ирония. Например, когда он сказал, что от скуки пишет новеллу о любви, я сначала представил себе Тристана и Изольду, потом двухстраничную дичь в модном журнале и только с третьей попытки, через плотно сжатые губы, осознал, что Олафур не шутит, и если уж речь зашла о скандинавской тоске, то в финале кто-нибудь непременно будет убит. Не для того, чтобы расследовать убийство, а потому, что это закономерный финал – выплеск гейзероподобной олафуровой фантазии о совершенстве мира.
– Раньше я мечтал стать музыкантом, – говорил он, забивая напоминающую о древних сказаниях трубку churchwarden с традиционно длинным чубуком. – Но тут все музыканты. Поэтому я решил стать писателем. Однако чтобы стать писателем, надо знать, что происходит. А я не знаю, что происходит. Так что я пишу новеллу от скуки и постоянно сжигаю последнюю страницу – все предыдущие мне перечитывать лень.
– А если всё же попробовать с первой? – предложил я.
– Она не слишком увлекательна, – ответил Олафур. – Поэтому я могу сжечь её, не дочитав до конца, до последней строки, и что тогда делать со всем остальным?
– Ты прав, – согласился я. – Придётся жечь всё и начинать сначала.
– Не могу я сжечь всё, – загрустил Олафур. – Я потратил на это кучу времени, пока не отбивал такт ногой.
– Ты читал её кому-нибудь?
– Собаке. Однажды я сильно напился и подумал, что, может, в этом состоянии смогу придумать нормальный финал.
– И как?
– Я усадил Иланга перед собой и начал читать ему вслух. Первые тринадцать строк он слушал, наклонив голову, как делают все собаки. Потом он вскочил и стал кружиться вокруг своей головы – наверное, какое-то слово прозвучало как команда, и он подумал, что я собираюсь с ним поиграть. Он решил, что я с ним разговариваю. Если подумать, так оно и было. Разве ему оставалось что-то другое, если рядом больше никого? Скажи, если бы ты оказался наедине с человеком, который произносит вслух разные слова, ты тоже бы наверняка решил, что он с тобой разговаривает.
– Или собрался поиграть.
– Или что он сумасшедший.
– Или даёт клятву.
– Или общается с духами.
– Или произносит заклинание.
– Я тоже подумал про гипноз.
– Да, гипноз подходит, – сказал я и вспомнил свои ощущения от первого сеанса, стучало в висках и пылали щёки. – Что было дальше?
– Дальше я решил стать солдатом, – ответил Олафур.
Я наморщил лоб, давая понять, что не улавливаю связи. Тогда я ещё не знал, что связи в голове Олафура формируются одному ему известным способом и не имеют ничего общего с линейными построениями.
Эту особенность он унаследовал от бабушки. Её непоследовательность доходила до того, что она предпочитала не заканчивать фразы, останавливаясь на третьем слове, и полагала, что всем и так понятно, что будет дальше. Бабушка Хельга родилась в Исландии, когда та ещё была частью Дании, правда, этого периода сама бабушка не помнила – она появилась на свет накануне того дня, когда Исландия была объявлена независимым королевством. Можно смело сказать, что датская часть её жизни прошла безболезненно, хоть и очень насыщенно.
Состарившись в процессе воспитания двух сыновей и трёх внуков, младшим из которых был Олафур, бабушка Хельга продолжала активно флиртовать с попадавшимися ей на пути мужчинами и делала это с чистой совестью, ведь со дня смерти её первого и единственного мужа минуло двадцать лет, и если говорить про Олафура, то он помнит деда приблизительно так же хорошо, как бабушка своё датское детство.
Рассылая направо-налево свои эротические флюиды и наслаждаясь синдромом активной старческой сексуальности, бабушка Хельга тем не менее всегда держала оборону, ссылаясь на верность умершему мужу. В какой-то момент, в день, который все, как обычно, пропустили мимо глаз и ушей и потом задавались вопросом, когда же именно это произошло, бабушка Хельга заявила, что ей двадцать пять лет и по-хорошему давно пора замуж. В это же самое время она начала спрашивать у окружающих – не знают ли те, когда она успела нарожать столько людей.
Вопрос – от кого – никогда её не занимал. Она прекрасно помнила того рыжебородого красавца, с которым не раз уединялась в ближайшем леске. «Очень жаль, что он меня покинул, – говорила она детям, – вам бы нелишне было знать отца».
Так она и чувствовала себя двадцатипятилетней вдовой с двумя детьми, выпадая из этого состояния, только если какой-нибудь старичок отвечал игривым подмигиванием на её недвусмысленные сигналы. Тогда она немедленно принимала неприступный вид и заявляла, что она ещё совсем недавно вдова и старичку не следует быть столь прямолинейным в его ухаживаниях.
Дожив до девяноста лет, бабушка Хельга напоследок поцеловала Олафура, завещав ему никогда не копаться в причинах.
– Они не имеют никакого значения, – сказала она. – В конечном итоге какая разница, как ты появился на свет и как ты его покидаешь. Всегда будет до и всегда будет после. Да и то, что между – от тебя не очень зависит.
Олафур очень серьёзно отнёсся к словам бабушки, несмотря на то, что его отец назвал их последним проявлением хельгиной деменции.
– Это, наверное, единственное светлое слово, что я от неё слышал, – сказал Олафур. – В остальном она была в абсолютном космосе, хоть и ласкова. Как бы я хотел научиться так же.
Где-то крякнула утка, и Олафур пригласил меня прогуляться – выйти за пределы города. Я согласился, тем более что в моём сознании пределы города – это пределы всей Исландии, и выйти за пределы города – всё равно что нырнуть в океан. И больше никогда из него не выныривать, сдавшись на милость китам.
– У тебя есть мечта? – спросил Олафур, когда сопки стали угрожающе близки.
– Нет, – не раздумывая, ответил я, полагая, что если мечта есть, то и думать о ней не стоит. Мечта всегда появляется не задумавшись.
– У меня тоже, – сказал Олафур. Он присел на корточки и начал рассматривать что-то под ногами.
– Почему ты спросил? – осторожно поинтересовался я, стараясь не спугнуть его внезапный интерес.
– Хотел узнать, как это – жить без мечты. Смотри, какие аккуратные песчинки, – он подхватил горсть с тропинки и пропустил песок сквозь пальцы: – Как думаешь, они тут были всегда?
– Думаю, да.
– Я тоже, – сказал Олафур и поднялся. – Пойдём. – Мы сделали несколько шагов. – Я соврал тебе, – сказал он. – У меня есть мечта. – Я выжидающе замер. – Я мечтаю быть как песок. Быть всегда. И чтобы кто-нибудь пропускал меня сквозь пальцы. А я бы вытекал сам из себя и разносился по ветру.
– Так можно превратиться в песчаную бурю.
– Тут не бывает песчаных бурь. Я о них ничего не слышал. Метелей сколько хочешь, а песчаных бурь нет. Поэтому песок мне нравится больше, чем снег. Про снег я всё уже знаю.
И он пошёл дальше, сделав мне знак, чтобы я следовал за ним.
– Я соврал тебе тоже, – сказал я, после того как мы прошли несколько сотен метров в молчании. – У меня есть мечта.
Олафур посмотрел на меня с подозрением, словно собирался вычислить, сколько в моих словах искренности, а сколько желания не отставать от него по части блуждания в собственных иллюзиях.
– Не думаю, что ты должен мне рассказывать, – сказал он, продолжив идти в одному ему известном направлении; я даже не знал, на север мы идём или на юг. Я убеждал себя, что это не важно и в этом главная прелесть островного сознания – куда б ты ни шёл, рано или поздно окажешься на берегу океана. А океанские берега при должном подходе можно принять за доказательство существования бога.
– Ты не хочешь знать? – удивился я.
– Хочу. Просто не думаю, что ты должен мне рассказывать, – повторил Олафур.
– Почему? – удивился я ещё больше. – Почему не должен, если мне есть что рассказать, а ты хочешь это услышать…
– Если ты мне расскажешь, твоя мечта может стать моей. А иметь одну мечту на двоих могут позволить себе только слишком незнакомые люди.
– Если быть точным – мы и так не слишком знакомы, – возразил я.
– Больше чем достаточно, – сказал он и поднял с земли камень. Повертел его немного в руках и положил на место.
– Я никогда не заходил так далеко, – провозгласил он, и я потерялся в догадках, что именно он имеет в виду: маршрут или наше знакомство. Спрашивать было неудобно, к тому же мне нравилось плавать в догадках. Олафурова недосказанность была милей некоторых откровений.
– Вряд ли ты захочешь получить то, о чём я думаю, – сказал я, пытаясь вернуть его интерес.
– Может, и так. Но я могу не отказаться. И твоя мечта станет для меня обычным словом. Скучным поступком. Это напоминает чью-то теорию, но я её забыл.
– Я всё же расскажу, – сказал я, сам не знаю зачем. Это был порыв, необходимый, чтобы ощутить свободу своего слова в тот момент, когда никому это слово не нужно. Но разве не о том всякий раз напоминал Аристипп, утверждая, что у тебя есть право говорить, а у меня есть право не слушать.
– Как хочешь, – спокойно сказал Олафур. – Желаю тебе не разочароваться в своей мечте после того, как ты о ней расскажешь.
– Я попробую, – сказал я. – Рискну потихоньку. Моя мечта – поехать на Ближний Восток и пить вино со старцами, которых не знаю. Я представляю себя сидящим в окружении почтенных людей, они по очереди рассказывают мне свою жизнь и дают наставления в стиле Фирдоуси. Я погружаюсь в мир бескрайней мудрости, которую не в состоянии постичь. Они начертают мне несколько слов, и, вернувшись домой, я сделаю это новой татуировкой.
Олафур внимательно выслушал, что я сказал, и спросил:
– А ты?
Я поднял с земли камень, повертел его в руках и протянул Олафуру:
– Что я?
– Что дашь им ты? – спросил он снова и положил камень на землю.
– Ничего, – ответил я.
– Хочешь получить бескрайнюю мудрость бесплатно?
– Хочу. Если получится. Но я не отказываюсь дать что-нибудь взамен. Я только не знаю, что им нужно. Я мог бы им спеть, но вряд ли это достойная цена. И я думаю, что принять в дар менее оскорбительно, чем назначить слишком низкую цену.
– Скоро начнётся дождь, – сказал Олафур. – Кроме того, вы можете ценить слишком разные вещи. Разве ты можешь знать, что дороже всего на свете?
– Я знаю, – сказал я, подумав о солнце.
– Я тоже, – сказал Олафур, подумав о нём же.
И он положил руку мне на плечо, делясь невесть откуда взявшимся светом.
Когда мы вернулись в город, уже темнело. Хотелось есть и выспросить у Олафура, почему он решил быть солдатом.
– А кем ещё быть? – ответил он, наливая мне травяного чаю. Его разноцветный дом самим своим видом намекал на вынужденное одиночество. – Я думал, будет война, и она пожалеет.
– Кто она? – не понял я.
– Аста, – ответил Олафур. – Мы как-то жили вместе два года и шесть месяцев, а потом она ушла.
– Это неприятно, – сказал я, вспомнив о Пауле, от которой ушёл муж. Это было совсем недавно и теперь выглядело так, словно я завершил босховский триптих.
– Да, очень неприятно, – сказал Олафур. – И я даже не знаю, почему она ушла. У меня есть версии, но нет идей. А сама она ничего не объяснила.
– Совсем ничего?
– Совсем ничего. Может, она что-то и объяснила, а я, как всегда, не понял. Она сказала, что хочет побыть одна – и это я понял. Что может быть лучше, чем побыть одной? Но когда она стала быть одна – ей это понравилось больше, чем быть со мной. И тогда она сказала, что побудет одна чуть дольше, чем планировала. И всё. Этого я уже не понял и как будто потерял веру. Почувствовал, что ничего нет. Прозрел. Я верил, что мы с ней навсегда. У меня никогда раньше такого не было. А теперь всё закончилось, и я словно язычник среди крестов.
Олафур указал на растение, притаившееся в углу комнаты, неподалёку от окна.
– И когда я это понял, то сразу тут всё переставил. Постоянство надоедает. Я решил, что перемена обстановки пойдёт на пользу, и заодно купил вот этот цветок.
Трудно было определить с первого взгляда, что именно произрастало из деревянной кадки – с уверенностью я мог сказать только, что это вряд ли цветок. Скорее, это было дерево.
– Красивый, – сказал я. – Наверняка за ним надо серьёзно ухаживать.
– Не очень, – ответил Олафур. – Я завёл его именно потому, что мне страшно хотелось ухаживать. А оказалось, всё, что ему нужно, – это много воды. Это Абутилон.
– Звучит как имя древнегреческого героя.
– Это третья причина, по которой я его завёл.
– А вторая?
– Вторую я ещё не понял, но я её чувствую. Я знаю, что она есть.
Олафур встал и вышел из комнаты. Мне показалось, что его настиг приступ необходимости побыть одному. Я даже представил, что он может сейчас запереться в ванной и поплакать там немного. Цветы склонны вызывать сентиментальные чувства, особенно если они выглядят как деревья и называются как несуществующие древнегреческие герои.
Я почувствовал замешательство. Стоило, наверное, встать и уйти, сославшись на неотложное дело или злоупотребление гостеприимством, с другой стороны – мне было интересно окунуться в мир Олафура поглубже. Так бывает, что человек вдруг становится интересен по непонятной причине, будто он сам – цветок, никогда раньше не виданный. Разглаживая листья, вдыхая аромат, удивляясь причудливой форме, можно проникнуть в неведомые миры или ощутить головокружение от неожиданных летучих соединений.
Это чувство впервые меня настигло в момент встречи со столетним стариком. Я сидел на июньской лавке и читал третий роман Джона Фаулза, упиваясь собственной неполноценностью и раздражаясь от нежелающей лежать смирно чёлки. Я носил длинные волосы, как одежду, призванную скрыть не только несовершенство фигуры, но само представление о том, что фигура существует. Мне не нравились мои уши, не нравился мой нос, не нравились глаза, мне не нравилось вообще ничего. Мне не нравилось слышать, не нравилось вдыхать воздух, мне было стыдно даже за то, что я должен есть.
И мне не нравилась книга, которую я читал, но это тоже относилось не к недостаткам книги, а к моим. Я полагал, что слишком глуп, для того чтобы понять величие замысла и торжество исполнения, и не способен отличить одно от другого, запутавшись в самом вопросе первичности.
Старик подсел столь незаметно, что я было подумал, что книга не такая уж скучная, а может, наоборот – очень увлекательная, и я не понимаю её именно из-за того, что слишком в неё погружён, не замечая, как она сама делает из меня своего же персонажа, как было, когда я читал второй роман Фаулза и никак не мог взять в толк, как ему удалось так меня обмануть. Обвести вокруг пальца. Сначала я думал, что это про то, как один герой облапошивает другого, потом оказалось, что всё было наоборот, а в конце выяснилось, что герои тут вообще ни при чём – автор издевался только надо мной, забывая о том, что я живой человек. Или как раз хорошо об этом помня и давая мне возможность тоже об этом вспомнить, призывая поумерить гордыню. О, этого добра во мне всегда было предостаточно, особенно в периоды, когда мне хотелось избавить мир от своего присутствия.
– Как вы находите эту книгу? – спросил старик, пробегая по мне оценивающим взглядом. Я же смотрел на него затравленным утёнком из известной сказки и чувствовал какой-то подвох.
– Я стараюсь, – ответил я как можно более учтиво, надеясь, что он скажет ещё несколько простых слов, например о том, что молодёжь сейчас совсем не читает и видеть меня в подобном состоянии отрадно, и я внушаю ему веру в следующее поколение.
Ничего подобного.
– По мне она довольно скучна, – произнёс он, приставляя трость к скамье. – Слишком мало любви. Вам не показалось?
– В книге слишком мало любви? – переспросил я, впервые тогда осознавая, что переспрашивать превращается в дурную привычку.
– Именно, – подтвердил он. – В этой книге слишком мало любви. А всё, что делается без любви, скучно. И не даёт плодов.
– Многие растения не дают плодов, разве это делает их скучными? У людей порой тоже не получается иметь детей – и часто это не их вина.
– Не их. Но что делать с теми, для кого это сознательный выбор?
– Думаю, что это их право. Каждый волен делать со своей жизнью, что ему вздумается, – сказал я с лёгким раздражением.
– Вы словно говорите фразами из романов, – ничуть не обиделся старик. – Это так мило. Это так достойно. Лучше говорить фразами из романов, чем нести всякую чепуху. В этом – вы знали? – кроется одно из главных человеческих заблуждений. Большинство из нас думает, что наши мысли кому-то интересны. То же самое большинство считает, что ему интересны мысли других – в них оно обретёт опору или найдёт врага. Иногда это совпадает, но мы ведь не будем сейчас анализировать ситуации, когда враг становится главной идеей существования?
Он сделал паузу, ожидая ответа.
– Не будем, – сказал я.
– Вот и славно. Но то, что вы так легко соглашаетесь, говорит о том, что у вас нет врагов. Будь у вас враги, вы бы знали, что они облагораживают жизнь человека почище любой приличной книги. Вроде той, что вы читаете.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.