Текст книги "43. Роман-психотерапия"
Автор книги: Евгений Стаховский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
Нет-нет, это невозможно, она не может быть плохим человеком. Конечно, она совершала плохие поступки и наверняка причиняла кому-то боль, но разве не в том кроется ужасный парадокс человечности, что мы измеряем человека именно количеством причинённой боли, а не размером принесённого счастья, которое пропадает в бездонных глубинах нашего сердца, имеющего талант запоминать только обиды и сожаления, так что при вскрытии патологоанатом получает невидимое глазу решето, не представляющее никакого интереса как раз потому, что ничем не отличается от всех прочих.
Не жалей меня, сказала она. Я, по сути, уже мертва, так что ты разговариваешь с мертвецом. И рассмеялась Я поражался тому, что в ней не было ни капли отчаяния или она так хорошо научилась его скрывать, что сама поверила в его отсутствие. Я не жалею, сказал я. Это честно. Я проходил тест по Торонтской шкале алекситимии и набрал 101 балл, так что мне трудно объяснить, что я сейчас чувствую и чувствую ли что-нибудь вообще. Сопереживание не мой конёк.
Алекситимия (др.-греч. ἀ– – приставка с отрицательным значением, λέξις – слово, θυμός – чувство) – неспособность разобраться в своих чувствах и переживаниях и, как следствие, выразить чувства словами; боязнь выражать чувства; неспособность к состраданию и жалости; отсутствие понимания чужих чувств и эмоций.
Заберу это в мой словарь, удовлетворённо заметила Кирстен. Достав из сумки карандаш, она написала слово «алекситимия» на последней странице. Норма – ниже 62 баллов, пояснил я. Всё, что выше 74 баллов, плохо. Представляешь, как далеко я ушёл? Ты правда-правда ничего не испытываешь? – уточнила она. Я не знаю, ответил я, наверняка что-то испытываю, но не могу объяснить что именно. Ах, да, – спохватилась она. Я добавил, что в последнее время мои коммуникативные способности заметно улучшились, если принимать это за улучшение, а не просто за усердие в прохождении теста. Я довольно усидчив и, получив задание, обычно с ним справляюсь.
А дети у тебя есть? – вдруг спросила она. Нет, ответил я, а у тебя? Виктор, ему четыре, он останется с Ханне, у нас совместная опека. Уверена, она сможет ему всё объяснить.
Кирстен, кажется, впервые слегка загрустила. Сейчас он с моей мамой, мы не таскаем его по больницам, не стоит ему всего этого видеть раньше времени, да и играть тут не с кем. Знаешь, может быть, тебе стоит завести ребёнка. Ты хорошо выглядишь, правда, видно, что у тебя есть деньги – ты сможешь многое ему дать, и вообще, ты очень милый. Давненько никто не называл меня очень милым, сказал я, всё что угодно, но только не очень милым. Я серьёзно, перебила она. Ты бы смог его как следует воспитать. Кто помешает тебе научить его музыке или ещё чему-нибудь. А он научит тебя беспокоиться о ком-то живом, и ты сможешь понимать, что чувствуют другие. В словах Кирстен не было упрёка. Она произносила их просто потому, что была в них уверена, и то, о чём она говорила, было для неё данностью, главным условием существования, и она уже не могла представить, как может быть иначе.
Я обязательно об этом подумаю, пообещал я. Только мне кажется, что сначала нужно разобраться с собой, а потом уже воспитывать кого-то ещё. Не думаю, что можно использовать другого человека, тем более ребёнка, тем более своего ребёнка, для решения проблем с миром. Любой человек всего лишь биологическая единица, я по-прежнему так считаю. Но кто знает? Вдруг ничего не получится? В любом случае, я не хочу, чтобы он знал, что я его не люблю. Нелюбимых детей и так слишком много. С вами, мужчинами, всегда так, сказала Кирстен, вы всегда знаете, чего вы не хотите, и никогда точно не знаете, чего вы хотите. Обычно так говорят о женщинах, – заметил я. Что только подтверждает, что чёткое разделение на мужчин и женщин – это какое-то биологическое… антропологическое… антропоцентрическое недоразумение, подытожила она. Человек привык ставить себя в центр Вселенной, и тут-то и оказалось, что в центре нас целых двое. Пришлось придумывать классификацию и наделять и тех, и других особыми чертами, а никаких особых черт нет. Или я их не вижу. Но я точно знаю, что все мы стоим друг друга. Где же Ханне? Надо пойти узнать.
Кирстен поднялась, всем своим видом выражая решимость отправиться на поиски, но тут из-за угла выплыла девушка такой неожиданной красоты, что я безошибочно узнал в ней Ханне – именно так должен был выглядеть человек, в которого могла влюбиться Кирстен. Я тоже поднялся ей навстречу. Что же так долго, спросила Кирстен, я начала волноваться. Извини, ответила Ханне, со мной всё в порядке, только немного закружилась голова, и я прилегла, но теперь всё хорошо. Что сказал врач? – Кирстен всё ещё выглядела обеспокоенной. В ответ Ханне кивнула, и в её глазах мелькнули отблески счастья. Господи, это правда? Правда? – вскрикнула Кирстен. Да, это правда, ответила Ханне, я беременна. Кирстен обняла Ханне с такой силой, что чуть её не раздавила. Ну-ну, сказала та, полегче, побереги силы, всё будет хорошо. Я так счастлива, на глазах Кирстен выступили слёзы, я самый счастливый человек на свете. Она промокнула рукавом глаза и впопыхах, видимо, чтобы хоть чуть-чуть отвлечься и не разрыдаться на месте, представила Ханне меня, сказав, что она, конечно, начала волноваться, но скучать ей не пришлось. Поздравляю, сказал я, и сам чуть не пустил слезу, ощутив острый приступ депривации.
Депривация (лат. deprivatio – потеря, лишение) – состояние, при котором невозможно удовлетворение самых необходимых потребностей в течение длительного времени, а субъект страдает от недостаточности эмоциональных связей.
Спасибо, сказала Ханне и тоже меня обняла. Глядя на неё, чувствуя тепло её объятий, я пропитался уверенностью, что Ханне со всем справится. Ей будет безгранично трудно, но она точно справится. Не вместо, но в продолжение Кирстен ей останутся двое прекрасных ребятишек, и она сможет вырастить из них хороших людей; и они будут так же жить, любить, страдать и задаваться вопросом: почему эти три слова всегда стоят вместе.
Напиши мне письмо, сказал я Ханне. Напиши мне, когда всё случится. Я хочу знать. Мне важно знать, как вы будете дальше. Я взял у Кирстен карандаш и оставил на последней странице словаря адрес электронной почты.
Получив книгу и карандаш обратно, Кирстен убрала их в сумку и тоже меня обняла. А знаешь, сказала она напоследок, когда они с Ханне и с тем, кто пока был внутри Ханне, собрались уезжать и уже стояли возле своей машины, а я заверил, что меня не надо никуда везти, я лучше прогуляюсь, и когда мы снова обнялись, знаешь, сказала Кирстен, не так уж ты безнадёжен.
Вернувшись в отель и включив Stabat mater Брюно Куле, я подумал, что слова Кирстен, пожалуй, лучшее, что я слышал за всю свою жизнь.
42. Стокгольм (Швеция)
1
За дверью кто-то стоял.
Выходя после утреннего душа из ванной комнаты, я почувствовал исходящий из коридора такой сильный холод, что невольно вздрогнул. Я подумал, что это может быть горничная, но тут же отогнал эту мысль – потустороннее присутствие было слишком навязчивым, а горничные по своему обыкновению не обладают никакой дополнительной энергетикой, только если быть горничной не главное призвание всей их жизни. Да и шум они производят порядочный. В этом вообще измеряется класс отеля: ни чистота полов, ни услужливость портье, ни разнообразие местного ресторана, ничто так не характеризует отель, как уровень шума, создаваемый его горничными.
Но в коридоре было тихо. Я подошёл к двери и прислушался. Тишина стала почти осязаемой.
За окном был день, и это придавало уверенности. Благодаря фильмам ужасов хорошо известно, что всякая ерунда обычно происходит ночью. Вряд ли потому, что нечисть боится солнечного света – это лишь уловка режиссёров, проявляющаяся в их неуёмном стремлении нагнать побольше страху, а что может быть страшнее темноты, за которой неизвестно что скрывается. Каждому необходима фантазия, всякий желает пробудить все свои страхи, узреть невидимое, так чтобы он почувствовал ужас, даже если развязка на экране к нему лично не имеет никакого отношения. И тогда он вздохнёт с облегчением и вспомнит, что это всего лишь кино. Но то, что он сам вытащил из своих бездонных глубин, ещё побудет с ним какое-то время, ибо он знает, что то, что сейчас ускользнуло от него на экране, с лёгкостью может прятаться за дверью его спальни.
С обёрнутыми полотенцем бёдрами я простоял так, наверное, несколько минут и в конце концов решил, что наилучшим выходом из внезапного транса будет просто резко распахнуть дверь, и если там кто-нибудь окажется, сказать ему что-нибудь совсем обыденное, вроде «доброе утро» или спросить время, глупо барабаня пальцем по квадратику своих наручных Cartier, словно время нельзя узнать по телефону или включив телевизор. Но открывать дверь мне совсем не хотелось, я вовремя вспомнил, что в кино именно так всё и происходит: в борьбе с собственным страхом герой открывает дверь, спускается в подвал, выходит на улицу, выглядывает из-за угла, и тут-то его и настигает чудовище.
«Моя нервная система всё же ни к чёрту не годится», – подумал я и, оставив стоящего в коридоре там, где он был, если он там, конечно, был, направился к чемодану за свежим бельём.
Одевшись, осмотрев себя со всех сторон и удовлетворившись заработанной в дороге худобой, я раскрыл окно и высунулся на добрую половину, чтобы свериться с обещанной на сегодня погодой: плюс десять, ясно. Внизу, на перекрёстке, текла обычная жизнь: шли люди, неслись машины, облетали листья с деревьев. Размеренное существование города, не отличающегося в этом ракурсе от всех других, преисполненных красотой городов, чьи жители гордятся им и стараются сохранить в чистоте, оберегая всё лучшее, что было создано предками, и пытаясь создавать только то, что будет принято потомками. Несомненно, и тут были районы, не обладающие ни архитектурной ценностью, ни особой привлекательностью и выполняющие исключительно вспомогательные функции; но если город – совокупность его жителей, как человек – совокупность своих клеток, то раз в человеке есть сердце, лёгкие, руки, уши, то и в городе есть своя печень, свои пальцы, свои глаза, что не исключает наличия бесполезного аппендикса или третьих моляров, на которые можно не обращать никакого внимания, пока не побеспокоят.
Чем больше я разъезжал из города в город, тем меньше я думал о самих городах – мой «амстердамский синдром», пребывая в вечной ремиссии, всё же не отпускал меня, и ценность города я исчислял тем, насколько спокойно себя в нём чувствую. Это необъяснимо – вряд ли я могу точно сказать, от чего зависит спокойствие: от ощущения безопасности или проникновения в историю, от числа жителей или их взглядов; всё это лишь сигналы, которые моя антенна улавливает в данный момент, не более. И я не хочу торопиться пенять на город, пропускающий через себя волны человеческих и животных эмоций, чувств, желаний и инстинктов, постоянно вторгающихся на его территорию и нарушающих его атмосферу спутников, пропитывающих его стены дождей и ветров, подступающих к нему соседей, которых ему будет велено поглотить, и обволакивающих его вечных угроз разрушения.
Так люди встречаются и расходятся навсегда. Будучи ослаблены или находясь в дурном настроении, они успокаивают себя тем, что расставания ни за что не случится, если встреча действительно судьбоносна. Время придёт, и мы встретимся снова, думают они, проходя мимо; мы встретимся снова и не узнаем друг друга, решив, что встретились впервые только сейчас.
Когда раздался стук в дверь, я сначала принял его за шум улицы, это могла быть птица или строитель, или звук от корабля в порту. Всё ещё инстинктивно опираясь на подоконник, я повернул голову в сторону комнаты, чтоб удостовериться в том, что стук и правда был – не показалось ли? Но тот, кто стучал, явно никуда не торопился – он терпеливо ждал, когда ему откроют, и вряд ли собирался уйти просто так, сделав дело, исполнив долг, убеждая себя, что свершил то, что от него требовалось – пришёл, постучал – а то, что ему не открыли, из нежелания или потому что никого не было дома – так это не его ума дело.
Выдержав сосредоточенную паузу, я снова выглянул на улицу, вернувшись к разглядыванию гуляющей с собаками парочки. Мужчина был рыжий и держал на поводке чёрного ретривера, а его спутница, длинноволосая брюнетка – коричневую басенджи. Выглядели они как семья или уж точно предварительная её стадия; было видно что собаки хорошо знакомы, и я вспомнил историю про далматинцев, сделавших счастливыми двух людей, не слишком уверенных в том, что им нужно для счастья.
– Может, и правда, стоит завести собаку, – сказал я вслух, но не успел развить эту мысль – мне снова почудился стук в дверь, на сей раз более явственный, но всё ещё не достаточно настойчивый, чтобы в нём не сомневаться.
«Значит, ничего плохого не случилось, это не пожар, наверное, всё же горничная», – допустил я, вспомнив, что не предупреждал о том, чтобы меня не беспокоили.
«Что может произойти? Сейчас она откроет своим ключом и, застав меня в номере, извинившись, удалится. Пусть так и будет – ничего страшного. Я в состоянии даже изобразить улыбку и понимающе кивнуть».
Но ничего не происходило.
Я закрыл окно и направился к двери. Как и в первый раз, я замер и прислушался. Ничего. За дверью стояла тишина. Но я чувствовал, что там кто-то есть. Не думаю, что этот кто-то мог угрожать чем-то серьёзным, но всё равно мне было тревожно, а я очень не люблю это состояние. Да и кто любит.
Обдумывая варианты дальнейших действий, я заключил, что, пожалуй, и правда, стоит под каким-нибудь предлогом вызвать горничную, если она тоже что-нибудь почувствует, значит, я пока не окончательно свихнулся, что, честно говоря, мало утешает. В сумасшествиях я ничего не понимаю, и мне трудно представить, что чувствует человек, у которого не все дома. Но тут мы снова возвращаемся к вопросу о том, что есть действительность, и не пошатнулся ли разум у масс, в своём сумасбродстве выдающих болезнь за норму.
Я снял трубку телефона и вдруг заметил, что всегда делаю это одинаково, одним и тем же движением. Каждый раз, когда я живу в отеле, я всегда поднимаю трубку телефона и заказываю что-нибудь в номер: вино, салфетки, ещё одну подушку. Этот навязчивый ритуал я объясняю себе тем, что иногда превращаюсь в совершеннейшего ребёнка и, оказываясь в новом, незнакомом месте, иногда просто хочу удостовериться, что тут есть кто-нибудь ещё. Не другие постояльцы, случайные гости, а кто-то не временный – постоянный. Тот, кто находится тут всегда. Тот, кто знает, как здесь всё устроено. Так в игру включается мой временный взрослый. Он не подозревает, какую роль я на него навесил, но всегда хорошо с ней справляется.
И я плачу ему по заслугам, подтверждая его нужность не только словом.
– Будьте любезны, принесите, пожалуйста, ещё одно полотенце в мой номер, оно мне необходимо, спасибо, – сказал я почти скороговоркой почти заученный текст, который зачем-то прорепетировал, прежде чем произнести.
Будто кому-то было дело, что именно я скажу. На том конце провода ответили, что полотенце будет через две минуты, и спросили, не нужно ли что-нибудь ещё.
Мне точно не помешает психиатр или специалист по паранормальным явлениям, и желательно в одном лице, чуть было не сказал я, но почему-то сдержался. Скорее всего, это воспримут как шутку, а я совсем не уверен, что шучу.
Положив трубку, я включил телевизор. По местному каналу рассказывали о мерах, предпринимаемых для адаптации приезжих, и о том, с какими трудностями им приходится сталкиваться. Помимо денежных проблем остро стоял вопрос одиночества – именно поэтому приезжающие сюда на постоянное место жительства в первую очередь ищут своих и образуют диаспоры. Им кажется, что люди, выросшие с ними в одной местности и говорящие на одном языке, больше подходят для решения насущных проблем, чем те, кто знает свою страну лучше, просто потому что они тут родились.
«Очередное заблуждение», – подумал я, решив, что сбиваться в стаи по однокоренному принципу – плохая идея, отдающая чем-то первобытным. В этом сквозила несомненная тоска по отвергнувшей их родине. Человек уезжает, только если абсолютно убеждён, что он тут больше не нужен. Но любовь остаётся, и люди, замазывая трещины в сердце, культивируют её, делясь воспоминаниями и пытаясь представить, что бы сделали они сами, будь у них достаточно сил, достаточно власти. Во что бы они превратили свою страну, дай им на это право. Страну, сбежав из которой, они упорно продолжают любить, выражая это в следовании, а то и насаждении того образа мыслей и действий, что стали для них когда-то вконец неприемлемыми. Мне сложно понять, почему человек, переезжая на новое место, тем более в другое государство, сбежав от опостылевшего окружения и не находя в себе больше сил жить так, как его заставляли, оказавшись в новом мире и прикрываясь загадочными понятиями культуры и традиций, тащил за собой всё своё прошлое, все свои законы и верования, в общем, всё то, от чего он собственно уехал. Можно свалить это на привычку или на сложности с общечеловеческой приспособляемостью, но, видимо, именно в этом сильнее всего в человеке проявляется любовь к родине. И не зря это странное чувство к клочку земли, каких бы размеров он ни был, называют именно любовью. Любовь ведь нельзя объяснить, так же как нельзя объяснить её отсутствие.
Я всё ещё сидел с телевизионным пультом в руках, когда в дверь снова постучали.
«Правда постучали или мне опять показалось?» – спросил я себя, прежде чем открывать. Пожалуй, подожду немного. Через несколько мгновений стук повторился. Выдохнув, я подошёл к двери и, задержавшись на секунду, открыл её. За дверью стояла горничная с полотенцем в руках.
– Вот, пожалуйста, как вы просили, – она протянула комплект свежих полотенец.
– Положите на кресло, – велел я, пропуская её в номер. Мне было интересно, заметит она что-нибудь или нет.
– Я заберу старые, – сказала она и направилась в ванную.
– Ещё одно на кровати.
Собрав использованные полотенца, она остановилась посреди номера и спросила:
– Может, надо где-то убрать? Вы всем довольны?
– Убирать не надо, спасибо, может быть, позже. Вам не кажется, что здесь прохладно? – произнёс я, всё ещё стоя у двери, которую закрыл сразу после того, как она вошла.
– Прохладно? – переспросила она. – Нет, не кажется. Обычная температура для этого времени года. Как во всём отеле.
– Нет, не там, не во всём отеле, а здесь! Прямо здесь! – выпалил я, ткнув пальцем в воздух.
– Что вы имеете в виду? – не поняла она и, чтобы утвердить своё непонимание, добавила: – Извините, я не понимаю.
Я старался оставаться спокойным. Мне кажется, я и правда был спокойным, по крайней мере надеялся, что выгляжу спокойным, разве что немного нервничал. Не знаю, как это совместить, но, наверное, можно немного нервничать, в целом оставаясь спокойным. Так же как можно пытаться быть спокойным, пока внутри бушует буря.
Горничная остановилась около дивана и смотрела на меня, ожидая указаний.
– Подойдите сюда, пожалуйста, – сказал я, выделив это «пожалуйста» так, словно я профессор, собравшийся принять у неё экзамен.
Она подошла и встала рядом со мной у двери.
– Ничего не чувствуете? – спросил я.
– Нет, – она подняла взгляд к потолку, сосредоточившись на ощущениях.
– Вам не кажется, что здесь, в этом самом месте, у двери, прохладней, чем, скажем, в ванной комнате?
– Не чувствую разницы, – через несколько секунд ответила она, – серьёзно не чувствую. Я бы сказала, что тут всё одинаково. Но если вам кажется, что у двери прохладнее, то, может быть, потому, что это вход, и воздух циркулирует интенсивнее, а в ванной теплее из-за горячей воды. Хотя двери у нас все отличные и очень качественные.
– Само собой.
– Вы так тонко ощущаете перепад температур? Это для вас проблема?
– Я ещё не решил. Наверное, нет, не проблема. Я раньше с таким не сталкивался и температура воздуха меня обычно не слишком беспокоит, а тут… А вы не приходили раньше?
– Раньше?
– До того, как я попросил принести полотенце.
– Я заступила на смену утром. Вы, насколько мне известно, приехали вчера и сегодня из номера не выходили, поэтому я ещё не убиралась, – виновато улыбаясь, произнесла она. – Так что я точно не заходила. Что-то случилось?
– Ничего особенного, мне показалось, что кто-то стучал в дверь, и я не уверен, это мне только показалось или кто-то в самом деле стучал, – сказал я не слишком убедительно, рискуя сойти за умалишённого. – Не обращайте внимания. Наверное, я не выспался.
– Так бывает, – приветливо сказала она, – нужно обязательно как следует высыпаться. Надеюсь, это не наша вина.
– Нет-нет, не ваша. Отель хоть и большой, но действительно тихий, мне всё нравится.
– Рада слышать. Тогда, если вам больше ничего не нужно, я могу идти?
– Конечно, – сказал я и открыл для неё дверь.
– Спасибо. И да, если будете уходить, не забудьте закрыть окна поплотнее, чтоб не возвращаться в ледяной дом, не то, чего доброго, вы замёрзнете по-настоящему.
Она ушла. Я закрыл дверь и, задаваясь вопросом, откуда ей стало известно про окно, побрёл к дивану, намереваясь, уставившись в телевизор, придумать чему посвятить день.
Мужчина в галстуке рассказывал про вступивший в новую фазу мировой экономический кризис, а я думал о том, что в отелях в каждом углу должны быть камеры, так чтобы можно было следить за каждым шагом постояльцев. Тайно снимать их скучный секс, а потом выкладывать на известные сайты с соответствующими хэштегами.
Бред какой.
«Оставь свою паранойю», – сказал я вслух, выключил телевизор и только тут заметил, что окно, через которое я выглядывал на улицу, было чуть приоткрыто, словно кто-то оставил себе путь к бегству.
Но я точно помню, что закрывал его на защёлку, перед тем как проверить, стучали в дверь или нет, ведь там не жара, а «плюс десять, ясно». Или я только собрался это сделать? Нет, всё правильно. Мне послышался стук в дверь, потом ещё раз, потом я закрыл окно, подошёл к двери, а потом включил телевизор. Нет, сначала позвонил вниз и попросил полотенце, а потом включил телевизор. А потом пришла горничная.
«А потом мы поговорили и она ушла. Ну что за чёрт!» – произнёс я вслух, продолжая подражать героям кино и попутно отмечая возвращение привычки разговаривать с самим собой.
Это проявлялось пока не очень явно, но я определённо входил во вкус. Я встал с дивана, подошёл к окну, отметил, что на перекрёстке мало что изменилось, разве что парочка с собаками успела испариться, и, произнеся по слогам «О-кно я за-крыл» – акцентируя «к», используя мнемонические принципы, один из которых указывает на необходимость проговаривания действий, вздохнул, и вернулся на диван, намереваясь с полчаса бездумно щёлкать каналы.
И тут в дверь снова постучали.
«Не будет мне сегодня покоя», – подумал я и пошёл открывать, не имея ни малейшего представления кто бы это мог быть. Наверняка горничная что-нибудь забыла.
Открыв дверь, я слегка оторопел. Там не было никого. Коридор забылся такой пустотой, что, казалось, перестали существовать и соседние номера со всем своим содержимым.
«Отлично, ты всё же добрался до слуховых галлюцинаций», – сказал я про себя. Что следующее? И ладно бы что-то стоящее, а то какие-то сбивчивые полтакта из болеро. Я закрыл дверь и направился в ванную. На полочке аккуратной стопкой лежали свежие полотенца. Я открыл кран с холодной водой, вымыл руки и лицо, заглянул в свои зрачки, приготовившись отпрянуть от того, что в них увижу, но это были обычные чёрные точки без малейшего, самого скудного намёка на мистику.
Надо на воздух, решил я и, вернувшись в комнату, оделся, выключил телевизор, осмотрел себя в зеркале и вышел из отеля.
На перекрёстке, за которым я только что наблюдал из окна, почти ничего не изменилось. Я снова вспомнил о парочке с собаками, скрывшейся бог знает куда. В этом их исчезновении был какой-то знак судьбы, символ водоворота жизни, спираль вселенной, кольцевая драматургия. Я вдруг остро почувствовал, как мне хочется вернуться к истокам. Чем ближе я был к финишу, тем больше мне хотелось повторять элементы, сопровождавшие меня в начале. Хотя некоторые моменты я помнил плохо и порой ругал себя за то, что не удосужился зафиксировать всё, что со мной происходило, а выбирал только отдельные пункты – людей, события, встречи, которые казались мне яркими именно в тот момент, но теперь, со временем, могли потускнеть и слиться с другими – с тем, что я посчитал не столь важным и не столь интересным, потеряв возможность когда-нибудь сравнить то, что осталось на бумаге, с тем, что содержится ныне только в моей памяти – самом ненадёжном месте для хранения информации.
Я много читал о том, что события, произошедшие на самом деле, со временем сливаются с выдуманными, усложняя грань между правдой и вымыслом, и человек в итоге путается в своих воспоминаниях, перемешивая их с чужими. Уже сейчас, в свои двадцать девять лет, я понимал, что мои, как мне казалось, истинные воспоминания уступают моей фантазии, которую я перестал воспринимать как фантазию. То, что происходит в моей голове, так же истинно, как то, что происходит за её пределами, с одной небольшой поправкой: вряд ли стоит этим с кем-то делиться. Мир человека всегда его мир, но он становится общим, скучным, бесцветным, как только выходит за рамки и попадает в среду таких же бесцветных миров, полагающих, что именно сейчас и только здесь они наконец смогут выделиться среди других, в итоге превращаясь в намертво размытую акварель. Всё познаётся в сравнении? Ну уж нет – оставьте эти спортивные мероприятия для стадионной толпы, для тех, кто привык сравнивать, и сам рос, сравнивая себя с другими. Для тех, кто измеряет жизнь по принципу «лучше или хуже», не в состоянии сделать выбор между тем, что есть, и тем, что могло бы быть. И тем, чего не может быть никогда. Да, мир иллюзий – самый привлекательный из миров; в отличие от окна он не оставляет вариантов для отступления. Как барочные композиторы увлекались мелизмами и выписывали такие рулады, что многие современные исполнители вынуждены сомневаться в собственном мастерстве, так и я, приукрасив однажды, вряд ли смогу остановиться, пока не залезу на самое небо. Да и кому какое дело – мы так далеко зарылись в разнообразие человеческой природы, что теперь всё что угодно можно свалить на какой-нибудь «эффект» или «синдром», или «комплекс», вся прелесть которых в том, что, преувеличив влияние, мы превратили их в предмет гордости, соизмеряя несоизмеримое.
Так я думал, пока шёл в сторону порта, чтобы посмотреть на воду и корабли, но на полпути остановился, решив не перегружать эмоции – когда мне предстоит покинуть Стокгольм, я сделаю это по воде, и, значит, сейчас нужно избрать иную дорогу, что весьма непросто сделать в городе, где любая дорога ведёт к воде. Особенно если вы стоите в самом сердце Гамла Стана.
Воспоминание о воде неизбежно возвращало меня к истокам. Мне хотелось пойти на площадь, заглянуть на кладбище, отведать местной еды или, может быть, заговорить с кем-нибудь на улице. В конце концов – позвонить старому другу, тем более мы все хорошо знаем, что мне есть тут кому позвонить.
Сверившись с картой, я развернулся около Немецкой церкви и пошёл в сторону Нобелевского музея – культурная программа не повредит. Изучив экспозиции, я выпил чаю в местном кафе и через два часа уже проходил мимо Риксдага, намереваясь заглянуть в Музей Средневековья, экспозиция которого посвящена самой тёмной для меня эпохе, куда я непременно решился бы наведаться, предложи мне выбрать тур сквозь время с помощью упорно не желающей изобретаться машины.
Не навсегда, конечно, недельного отпуска будет достаточно.
Блуждая по катакомбам, я то и дело прикладывался к каменной кладке стен, представляя тех, кто за много веков до меня не только строил эти стены, не только ходил этими переходами, но и умирал тут, оставляя невидимые теперь кровавые пятна, сожранные историей, как и всё другое, по её мнению, не достойное воспоминаний. Да и какие могут быть воспоминания у того, кто не способен разобраться даже в собственном прошлом – не говоря уж о глубине веков.
Я подумал было о том, что может тут никто и не умирал, но тут же восхитился безграничностью своей глупости – на земле давно уже не осталось таких мест. А всё-таки странно, что люди чаще всего помнят тех, кого вообще стоит забыть раз и навсегда.
Как в любом музее, здесь было достаточно людей для того, чтобы не обращать на них внимания. Каждого из них интересовало что-то своё: древние корабли, человеческие фигуры, хроника преступлений. Это был даже не музей, а декорации к будущему фильму, сюжет которого я никак не мог себе представить, потому что в моём сознании Средневековье укоренилось варварской смесью невообразимо безумных королей и бесконечно грязных нищих, которые занимались только тем, что убивали и грабили без разбора или с не меньшим энтузиазмом старались сделать жизнь друг друга абсолютно невыносимой. Изменятся ли они, пересели их в нашу эпоху, спрашивал я себя, и окунался в печаль, приходя к неутешительному ответу.
Что ни говори, они с лёгкостью сойдут за своих. Современные технологии будут восприниматься ими как чудеса ровно до тех пор, пока они не бросят всякие попытки разобраться, как это работает, пока не примут их как данность, пусть и весьма чудесную. Это лишь ещё больше приблизит их к нам, тоже ничего в массе своей не смыслящих ни в радиоволнах, ни в процессе размножения, ни в аэродинамике, существующих, как и всё прочее, помимо нашей воли, независимо от того – хотим мы этого или нет, понимаем эти процессы или просто пользуемся их результатами.
Сказать по правде, я давно не думаю о том, почему плывёт корабль или как работает лазер; что меня действительно занимает – это вопрос: отчего соединение одних звуков кажется нам стройным и приятным, а других – резким и отвратительным. Или отчего я не очень люблю зелёный цвет – он не сделал мне ничего плохого.
Находясь в подземных помещениях, я неизменно чувствовал необъяснимую опасность, которую вряд ли можно свалить на клаустрофобию. Это было плохо уловимое ощущение невозможности выбраться, будучи зажатым с двух сторон. Но меня пугают не стены, нет. Меня пугают только люди. И те, кто может скрываться под их обличьем. Стараясь не обращать внимания на других посетителей музея, я всё же задевал их краем глаза, а порой сталкивался взглядом и, единожды неловко отшагнув от стены, наступил на ногу строгому мужчине китайской внешности с планшетом в руках. Меня оправдывало только то, что он не отрывал взгляда от экрана и тоже плохо представлял куда идёт.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.