Электронная библиотека » Евгений Войскунский » » онлайн чтение - страница 14

Текст книги "Мир тесен"


  • Текст добавлен: 16 сентября 2014, 17:38


Автор книги: Евгений Войскунский


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Здорово, Земсков, – засуетился он, руки выпростал из-под серого, как здешние стены, одеяла, потянулся к табуретке, но не достал. – Шо ты стоишь? Придвинь тубаретку, сидай. Тут тепло! Хорошо тут!

В маленьком изоляторе было холодновато, как и во всех помещениях форта. Я сел рядом с койкой, спросил, смотрел ли его врач. Да, доктор смотрел, сказал, что, может, обойдется без «амтупации», а пальцы аж черные на ногах, он велел растирать. А через пять дней их, щербининский взвод, сменят на льду, уйдем в Краков, отогреемся, а то ведь как? Придешь с патруля в шалаш, из снега сложенный, «нутренности у тебя аж бренчат», а печку не растопишь, так только, полешка три пожжешь, и всё, потому как дров не хватает, а во-вторых, и нельзя печку-то, железную бочку с коленом трубы, особо раскалять. В одном шалаше раскалили, так она, печка-то, растопила лед под собой и – ух! – ищи ее теперя на дне залива.

Я спросил, не видел ли он на «Сталине» Андрея Безверхова.

– Как не видал? – Зинченко сел на койке, суетливым движением провел обеими руками по лицу, словно сгоняя остатки сладкого сна. – Как же не видал? Они ж с Дроздовым в себя пальнули.

– Да ты что? – Меня пошатнуло на табуретке, я пальцами впился в ее края. – Ты что мелешь? Как это – пальнули?!

– Я не мелю, – обиделся вдруг Зинченко. – Горбатый мельник мелет. – Он принялся часто моргать и вскоре сморгнул обиду. – Точно тебе говорю, – сказал, подавшись ко мне, – мы ж вместе, утроих, пробивались, потом под лестницей Дроздов сел на бочку, дальше, говорит, не пойду, а вы ийдите…

– Постой! Какая бочка? Лестница какая?

– Ну, может, не бочка, а это… канат свернутый… А лестница – по-вашему, по-морскому трап. Сел и говорит: «Пароход тонет, а я, говорит, чем тонуть, лучше сразу. Может, говорит, нас упомнят, как мы на Гангуте воевали». И револьвер достает. Мы с Безверховым к нему: не надо, взводный… то да се… Нет, говорит. Вы ийдите. Приказываю, говорит. А Безверхов тоже из кабура наган вытягивает: «Тогда и я – сразу…».

Он умолк, глядя на меня расширившимися глазами.

– Ну? – крикнул я. – Ты видел, как они…

– Не. Слышал тильки. Ты, говорит, Зинченко, ийди. Я и пошел. И сразу – выстрелы…

– Ты видел их? – Голос у меня сорвался. – Видел их тела?

Зинченко покачал головой. Закрыв глаза, молча лег на спину.

Вставку – кусок кабеля, намотанный на деревянную катушку, – привезли на форт около полудня следующего дня.

К тому времени унялась пурга, высыпавшая на наш, как говорится, театр военных действий чуть ли не годовой запас снега. Мы, выйдя после обеда на лед, еле продрались сквозь огромные сугробы со своими санями, с катушкой и прочими причиндалами. Среди белого поля трассу нашли по вешкам.

Некоторое время расчищали трассу лопатами, пробивались к кабелю, погребенному под снегом. У меня из-под шапки тек пот. И спина была мокрая.

Со стороны Котлина доносилось глухое ворчание канонады. То ли Кронштадт вел огонь, то ли по Кронштадту били. Тут заработала артиллерия на форту – вот это было понятно. Башенные орудия Первомайского разговаривали басовито, их голос напоминал главный калибр ханковской артиллерии. Я вытер рукавом пот, заливавший глаза, и подумал, что все-таки мне здорово повезло в ту ночь, когда турбоэлектроход «Иосиф Сталин» подорвался на минах. Я живой, среди своих, работаю, слышу внушительный разговор наших пушек…

Теперь, когда мы откопали кабель, черт его дери, и он лежал длинной толстой змеей у кромки проруби, Жолобов и Радченко с двух сторон вгрызлись в него ножовками. Мы тем временем размотали вставку и растянули ее вдоль поврежденной части кабеля. И когда этот шестидесятиметровый кусок был вырезан, началась главная работа.

Жолобов и Радченко, каждый на своем конце, стали сращивать жилы кабеля с соответствующими жилами вставки, всего двадцать восемь (семь четверок), все надо срастить и запаять. Давно смыло с неба робкую желтизну так и не пробившегося наружу солнца. Быстро стало темнеть – кончался короткий январский день. Воздух сделался колючим. Он посвистывал, будто предупреждая о новой метели. И уже сыпануло разок несильным пока снежным зарядом. А на концах кабеля все еще вспыхивали синие огоньки паяльных ламп.

– Пошабашим? – крикнул Радченко мичману.

– Нет! – проскрипел тот. – Будем кончать, Федюн. А то опять заметет.

Да, подумал я, лучше уж закончить сегодня, чем завтра снова разгребать снег. Вот только огни… в темноте они могут привлечь внимание противника…

– А ужинать? – спросил Маковкин. И драматически возвысил голос: – Не имеете права без ужина…

– Не уйдет твой ужин. Нас в расход запишут, поужинаем позже. Ну, – отрезал Жолобов, – кончай разговоры! Развернуть брезент!

Оказывается, и это было предусмотрено. Мы со Скляниным, присев на корточки, развернули брезент, как палатку, над Радченко, а тот, стоя в снегу на коленях, опять зажег паяльную лампу и стал спаивать жилы кабеля. Раскаленный докрасна носик паяльника он окунал в жестяную коробочку с припоем. Я с уважением смотрел на громадные руки Радченко.

Вскоре я стал задыхаться от вони паяльной лампы. Глаза слезились. Сколько там еще осталось жил? Теперь мне казалось, что очень уж неторопливо работает Радченко. А он, будто не замечая оглушительной вони, аккуратно пропаивал жилы. У меня ломило в висках. Приподнять, что ли, край брезента, чтоб воздуху впустить? Нельзя. Светомаскировка, черт ее дери. Неужели только меня мутит, а Радченко и Склянину хоть бы хны? Но тут Радченко покрутил носом и погасил лампу. Мы со Скляниным встали, отбросив брезент. Уф-ф!..

Чего только не нанюхаешься на войне. Но, скажу я вам, лучше пороховая гарь, лучше горький дым лесного пожара, чем вонь паяльной лампы с кислым запахом горячего олова.

Было уже совсем темно, в беззвездном небе косо неслась белесая муть начинавшейся метели. Плохо ночью на льду! Да какая ночь? Еще нет, наверно, и семи вечера.

Нестерпимо хотелось есть.

– Давай брезент, – тихо проговорил Радченко.

Теперь он, натянув на сросток кабеля муфту, заранее свернутую из листового свинца, стал пропаивать шов. Носик паяльника ровненько двигался, оставляя за собой дымящуюся серебристую дорожку. Трудное это дело – спайка кабеля.

Когда Радченко принялся накладывать вперекрест броневое покрытие, ему понадобилась еще пара рук. Склянин опустился рядом с ним на колени, стал помогать. А я, широко раскинув руки, держал над ними брезент. Как кариатида. Как Геракл, держащий свод небесный. Ха, Геракл! Придет же в голову… Интересно, на какой день околел бы Геракл при таком харче?..

Мутило от вони. От острого голода, заполнившего всю пустоту желудка. Кряхтел подо мною Склянин, наворачивая на кабель бронь. Радченко с шумом выдыхал из ноздрей крупного носа отравленный воздух. И никогда это не кончится… Но все кончается на свете – кончилось и это. Не могу передать вам, какое я испытал облегчение, когда мы сбросили кабель со впаянной вставкой обратно в прорубь.

В десятом часу вечера приплелись сквозь пургу на форт. И вот он наконец, неистово желанный ужин – жидкая кашица из чечевицы, ломоть черняшки, кружка подслащенного кипятка.

Кронштадтский район СНиС занимал пристройку к старинному Итальянскому дворцу, возведенному в начале XVIII столетия для Меншикова. После заката «полудержавного властелина» много произошло тут перемен. Во дворце была и канцелярия канала, и таможня, и Морской кадетский корпус, и штурманское училище, и морское инженерное. Дворец не раз перестраивался, знавал запустение, оживал, согревая молодой жизнью старые стены, окоченевшие на балтийских ветрах. Чего только не повидали на долгом веку длинные, в три этажа, ряды дворцовых окон, глядевшие на юг, на Поморскую, ныне Июльскую, улицу. Видели бородатых, босых, обреченных на гибель мужиков в истлевших рубахах – первостроителей Кронштадта, первокопателей Обводного канала: вот они, напружив руки, выкатывают со дна канала тачки с мокрой землей. (Тридцать три года надрывались на копке канала тысячи солдат и работных людей, согнанных из глубинных губерний России, – бесконечно мелькали лопаты, выбрасывая грунт… бесконечно скрипели деревянные колеса тачек…) Видели дворцовые окна, как напротив, в Итальянском пруду, швартовались, свернув усталые полотна парусов, корабли с высокими резными кормами и сходили с них на стенку заморские купцы в твердых широкополых шляпах, в зеленых, синих, красных кафтанах, в порыжелых от морской соли ботфортах; предъявляли таможенникам списки привезенного карго, сиречь груза; в Голландской кухне на той стороне пруда варили привычную для себя еду; заморские товары перегружали на плашкоуты и гнали по мелководью Маркизовой лужи в Питер. Видели окна Итальянского дворца, как катили, дребезжа на ухабах, повозки – везли бочки с солониной, мешки с сухарями на корабли «Надежда» и «Нева», коим под водительством Ивана Крузенштерна и Юрия Лисянского предстояло явить миру русский флаг в первом для России кругосветном плавании. Видели дворцовые окна, как пристал к стенке Купеческой гавани первый в России пароход, «пироскаф», построенный петербургским купцом Бердом; кронштадтцы сбежались смотреть на «огненное диво», на высокую кирпичную трубу невиданного судна, из которой валил дым и сыпались искры. Видели старые окна, как в годину Крымской войны отходили от Усть-Рогатки первенцы парового военного флота – канонерские лодки – навстречу англо-французской эскадре; на выставленных ими подводных минах, изобретенных славным академиком Якоби, получили повреждения флагманский корабль и три парохода пришельцев. Помнили озябшие окна, как в семнадцатом затопили Июльскую черные матросские бушлаты, как горели ночные костры и нацелились на дворец пулеметы, требуя от инженерного училища присоединения к революции…

Около ста лет тому назад к Итальянскому дворцу пристроили боковые, тоже трехэтажные, корпуса. Каменные службы здания появились в просторном дворе. Над дворцом, как мостик над корабельной палубой, поднялась сигнальная вышка с мачтой, – отсюда были видны гавани Кронштадта и движение кораблей по Морскому каналу, по главному фарватеру.

В восточной пристройке к дворцу, протянувшейся параллельно доку Петра Великого, и размещалась СНиС. Тут был «Кросс» – телефонная станция крепости, и телеграф, лестница с широкими выщербленными ступеньками и жилые комнаты для командиров и личного состава по обе стороны темноватых коридоров.

Вызванный «на ковер» к начальнику подводно-кабельной команды, я вошел в одну из комнат третьего этажа. Техник-лейтенант Малыхин Александр Егорович сидел за столом и чертил рейсфедером какую-то схему. Из уголка его рта, как всегда, торчала сплюснутая в середине папироса. Малыхин обожал чертить тушью схемы, планы, графики. А почерк у него! В средние века, думаю, он был бы знаменитым каллиграфом. Над столом висела прекрасно выполненная схема «Мостовой метод измерения электрического сопротивления». Дальше шли по стенам графики работ, планы, расписания, портрет Попова, портрет Сталина, географическая карта с обведенными красным карандашом городами, отбитыми у немцев в зимнем наступлении.

– Прибыл по вашему приказанию, – сказал я.

Малыхин положил рейсфедер. Достал из пачки «Красной звезды» новую папиросу и прикурил ее от окурка, а окурок ткнул в спиленную гильзу от шестидесятисемимиллиметрового снаряда. При этом пепел осыпался ему на китель.

В углу комнаты Саломыков, сидя на корточках, растапливал круглую голландскую печку. Потрескивала лучина, пахло дымом. (Что-то чересчур чувствительными к дыму стали мои ноздри после летних лесных пожаров на Ханко.)

Техник-лейтенант Малыхин встал, маленький, широкий в плечах, с курносым носиком на строгом, не лишенном приятности лице. Одернул коротенький китель.

– Что получается, Земсков? – сказал, стоя передо мной и высоко держа дымящуюся папиросу двумя пальцами за сплюснутую середину. – Образование имеете высшее, а устраиваешь драку на трассе. Чем объясняете безобразное поведение?

– Товарищ лейтенант, – ответил я с неприятным холодком в животе, – образование у меня не высшее, а только один курс…

– Все равно! – оборвал он. – Вас где, в университете драться научили? Волю давать рукам? А?

– Никакой драки не было, – сказал я, кажется, излишне громко. – Саломыков издевается над Ахмедовым. Постоянно обижает человека только за то…

– Никто не издевается, – подал Саломыков голос от занявшейся, загудевшей печки. – А если подначил два раза…

– Это не подначка! – Я не слышал собственного голоса. – Мамаем его обзываешь, татарвой – оскорбляешь у человека национальное чувство!

– Не кричите, Земсков, – сказал Малыхин, щурясь от длинной затяжки. – Если даже оскорбление, все равно не имеешь права расправляться. Доложить обязаны, а не волю давать кулакам.

Все во мне кипело. Доложить я был обязан! А в морду?! В следующий миг я сдержал вспышку ярости.

– Я кулакам не давал волю. Ахмедов упал в обморок, Саломыков обозвал его Мамаем чернопопым. Вместо того чтоб помочь человеку. Я ему крикнул – заткнись. Он обложил в три этажа. Мне что, садиться надо было рапорт писать?

Тут распахнулась дверь, вошел мичман Жолобов. Они, Жолобов и Малыхин, жили в этой комнате вдвоем. Старые друзья.

– А-а, – проскрипел Жолобов, – стружку с Земскова снимаешь, Алексан Егорыч. Правильно. – Он обнял печку сухонькими руками. – Ух, морозище… Всыпь ему как следовает. Отец у него был человек уважаемый. А у сынка, вишь, руки зачесались.

И Александр Егорович всыпал. Беспрерывно дымя и рассыпая пепел на китель, он стал отрывисто и сердито говорить, что положение трудное… блокада… высокая сознательность требуется от бойцов Балтфлота, а я в такое время…

Сашка, что ли, Игнатьев советовал: если тебя распекает начальство, надо внимательно смотреть на носки своих башмаков и думать: а служба идет… а служба идет… Нет, не получалось. Служба, конечно, шла, но утешения у меня это не вызывало…

А Малыхин коротко остановился на задачах нашей команды. Ну кто же не знал, что мы обязаны обеспечить Кронштадтскую крепость надежной связью… Разве я не обеспечивал насколько хватало сил? Не в этом же дело…

Обрисовав мое непотребство, техник-лейтенант Малыхин, оборотившись к Саломыкову, и ему всыпал – за неправильное поведение с нацменом. Напомнил про дружбу народов. Саломыков, потупив нахальные глаза, согласно кивал. Простуженно кашлял: напоминал лающим звуком, что потерпевшая сторона – он, а не я.

– Чтоб я не слыхал больше никаких Мамаев. Стыдно, Саломыков. Старослужащий же. – И, приняв уставную стойку «смирно», Малыхин влепил мне: – Краснофлотец Земсков! За попытку кулачной драки во время работы на трассе объявляю вам три наряда вне очереди.

– Есть три наряда, – ответил я, тоже бросив руки по швам.

Чего только не передумаешь, стоя ночью в карауле!

Мороз забирает все круче, и, хоть ты утеплен до предела, положенного службой вещевого снабжения (на тебе овчинная доха поверх шинели, брюки заправлены в валенки), – все-таки ты здорово мерзнешь. Дышать-то надо, а воздуху для дыхания нет – замерз воздух.

Я стою на часах у входа в снисовский передающий центр. Там радисты несут круглосуточную вахту. Я поглядываю на решетчатую мачту и представляю себе, как с ее верхушки срываются и несутся в глухую ночь невидимые точки и тире, которым нипочем любой мороз, любая непогода. И думаю о том, что свалял дурака, не добившись при призыве, чтоб меня направили учиться на радиста. Ведь я знаком с радиотехникой. В девятом классе мы с Павликом Катковским смастерили детекторный приемник, и он, представьте себе, ловил музыку, передающуюся ленинградской радиостанцией, – почему-то не всю, а самую громкую, преимущественно духовую. Наш приемничек признавал только медные трубы. Да. Надо, надо было мне заделаться радистом. Ну что это за специальность – электрик-связист? Лазать на столбы… подводные кабели затраливать…

Тут мои мысли перескочили на мамино письмо, пришедшее неделю назад. Я не узнал маминого почерка, всегда такого твердого, с гимназическим нажимом. Карандашные строчки шли вкось, слова обрывались на переносах, не продолжаясь с новой строки. «Чернила замерзли, – писала мама. – Я живу в твоей комнате, но буржуйка даже ее не обогре Очень холодно, дров не хватает, ложусь спать нава на себя кучу тряпья. Ничего, надо держаться. Счастлива, сыночек, что ты верну в Кронштадт. Живу надеждой что ты приедешь…»

С первых же дней после возвращения с Ханко я рвался в Питер. Пока нас распихивали по частям Кронштадтской крепости, мы больше недели торчали в холодных казармах учебного отряда – за это время я вполне смог бы смотаться в Ленинград. «У меня там мать больная, – просил я капитана из оргмоботдела, занимавшегося нами, гангутцами, – у нее никого нет, кроме меня…» – «Не разрешено, – сухо ответил он. – В Ленинград – только по служебным делам».

«Я совсем одна в квартире, – будто спотыкаясь, шел дальше мамин карандаш. – Света редко быва живет в МПВО, а Либердорф теперь военный, где-то в армейской газе стал писать стихи, даже по радио пере У меня дежурства через день. Хожу с трудом. Надо держаться. Боря, приезжай. Увидеть тебя хоть разо…»

С простуженным хрипом раскрывается дверь передающего центра, выпускает в ночь невысокую плотную фигуру. Привыкшими к темноте глазами различаю длинное лицо, пересеченное полоской усов. Это Виктор Плоский, старшина второй статьи, ленинградец. Он на миг останавливается, затворив дверь. Под усами у него мерцает красный огонек цигарки. Это очень кстати: самокрутка у меня давно свернута, а спичек нет. Есть, правда, кресало, но поди высеки искру замерзшими руками, попробуй раздуть трут на треклятом этом морозе. Я пока не очень наловчился с добыванием огня.

– Дай прикурить, земляк, – говорю.

Плоский всматривается в меня.

– А, это ты, скуластенький. – Подносит цигарку в длинном мундштуке, и я прикуриваю, ощущая легкое дуновение тепла от разгорающегося огонька. – Ишь, скулы выперли из дохи, – говорит он, шевеля усами, как таракан, остановившийся в раздумье.

Это сравнение пришло мне в голову не сейчас, а однажды в начале января, когда я в первый раз увидел Плоского. Мичман Жолобов заглянул к нам в кубрик и послал меня в мастерскую за Радченко. (Когда кого-нибудь надо зачем-то послать, всегда попадаюсь я.) Мастерская подводно-кабельной команды занимала выгородку в помещении аккумуляторного сарая во дворе СНиСа. Тут, в тесном закутке, сидел за верстаком старшина первой статьи Радченко – мастерил по своему обыкновению, а перед ним стоял невысокий сутулый усач с длинными руками. Он разглядывал мундштук с пестрым набором цветных колечек (Радченко здорово мастерил мундштуки из обрезков изоляционных материалов) и удивленно-восторженным хмыканьем выражал свое удовольствие. Я сказал Радченко, что его вызывает мичман. Радченко кивнул, не прекращая водить напильником по зажатой в тисочках железяке: жик-жик-жик. Вдруг усач сказал, нацелив на меня черные точки глаз: «Товарищ краснофлотец, вы почему нарушаете?» Я растерянно уставился на него, ища и не находя на его одежде знаки различия (он был в ватнике). «Что я нарушаю?» – «Ворвались без разрешения, – уточнил он, шевеля усами. – А тут люди собеседуют. Как фамилия?» Надо было послать его подальше, но я еще не научился так, с ходу. «Земсков, – сказал я. – А вы кто такой?» – «Федя, – обратился этот типчик к Радченко. – Что у тебя за матросы? Они не знают меня. Откуда эта деревня?» Радченко усмехнулся, встал с табурета. «А он не деревенский, – сказал, нахлобучивая шапку на черную шевелюру. – Он, Витя, как ты, с Ленинграда». – «Да ну? – ужасно удивился этот Витя. – В Ленинграде раньше таких трюфликов не было». – «Сам ты трюфлик! – разозлился я (не столько на усача, сколько на дурацкое, неизвестное мне слово). – Чего тебе надо? Я тебя не задевал, и ты…» – «На какой улице жил?» – спокойно прервал он отповедь. «Ну, на канале Грибоедова». – «Молодец, – одобрительно кивнул странный Витя, как будто ему было приятно, что я жил не где-то на Обводном канале. – А что окончил? Цэ-пэ-ша?» Я знал: так флотские остряки называют церковноприходские школы, которых давно уже нет, но окончание которых приписывают людям малообразованным. «Не сумел, – ответил я сердито. – За неуспеваемость выгнали». Мы вышли из мастерской, и Радченко сказал, посмеиваясь, запирая дверь: «Он, Витя, в университете учился». – «О-о! – Витя опять зашевелил усами, и вот тут я подумал: похож на таракана, вдруг остановившего свой бег в раздумье. – А маршалов Наполеона знаешь?» – «Не знаю, – отрезал я. – И не слыхал никогда такую фамилию». Потом я спросил у Радченко, кто это такой? «Виктор Плоский, – сказал он. – Радист. Торгаш бывший». – «Торгаш?» – не понял я. «Ну, с торгфлота. На пароходах плавал. А как с Таллина шли, потонул его пароход, разбомбили, ну, Виктора в военморы, и к нам в СНиСы. В сентябре. Сразу его в Стрельну, на корпункт. Корректировку огня давал оттуда на форты. Отличился. – И, уже войдя в подъезд и ступив на лестницу, Радченко добавил: – С ним – ухо востро!»

Мы стоим с Виктором Плоским у дверей передающего центра, попыхиваем махрой.

– Сменился с вахты? – спрашиваю. – Или просто вышел?

– Я-то сменился, – говорит Виктор своим тихим, интеллигентным голосом. – А ты чего тут с ружьем торчишь?

– Я добываю себе на жизнь карабином, – вспоминается мне фраза из «Зверобоя».

– А-а, – кивает Виктор. – Ну, добывай.

Он идет прочь.

– Земляк! – окликаю я. Очень не хочется оставаться одному на морозе. – Земляк, научил бы меня радиоделу, а? Я в радисты хочу.

Виктор Плоский думает секунды две – и вдруг:

– А что такое радио?

– Ну, это… – Я застигнут врасплох, – Излучение колебаний…

– Не знаешь. Радио – это беспроводная передача электрических сигналов, – говорит он наставительно.

– Ну, само собой, беспроводная…

– Чему вас учили в цэ-пэ-ша? Эх ты, человек с ружьем.

Да, с ним держи ухо востро. Я провожаю Виктора взглядом, пока его невысокая фигура не растворяется на фоне холмика над бункером в середине двора. Идет, по моим прикидкам, третий час. Кронштадт спит на своем жестком, холодном ложе. Спит Итальянский дворец со всеми пристройками, флигелями, со старомодными своими снами о парусах прошлых времен. Только мы не спим – часовые.

Я прохаживаюсь взад-вперед по хрустящему снегу и думаю об Ирке. Что-то давно нет от нее писем. Прислала два письма из Челябинска – два взбалмошных крика о неуютности Урала, о тоске по Питеру (и по мне, да, представьте себе, по мне), – и замолчала. Завтра же напишу Ирке письмо. «Почему молчишь? – напишу я. – Разве мы с тобой не соединились однажды в октябре?» Я часто вспоминаю то, что произошло между нами, вспоминаю подробно. Но сейчас, на лютом январском морозе, воспоминание не горячит мне кровь.

Я думаю, что послезавтра, первого февраля, будет воскресенье, а по воскресеньям в Морском госпитале приемные дни. А в госпитале лежит Ушкало. Он выжил, с простреленным на скалах Соммарэ легким, и даже шел на поправку, но вскоре после прибытия в Кронштадт у него началось осложнение. Мы с Толей Темляковым и Сашкой Игнатьевым как-то в декабре разбежались в госпиталь, но в палату к Ушкало нас не пустили – тогда-то мы и услыхали про осложнение. Потом Сашку услали на Южный берег, в Мартышкино, я отправился долбить лед между фортами «П» и «О», а Толька сел готовить доклад о непрочности тыла у Гитлера – о чем-то в этом роде. Надо, надо навестить Ушкало. Свои три внеочередных наряда я отбыл, теперь можно отпроситься у Малыхина в воскресенье. Пойдем с Т. Т. в госпиталь.

Нам, гангутцам, надо держаться вместе.

Я нащупываю в кармане хлебную корку, припасенную с ужина, и сладострастно впиваюсь в нее голодными зубами.

Т. Т., конечно, отощал, как и все мы, но все-таки выглядит браво со своими нашивками замполитрука. Четыре узкие золотые полоски с красными просветами на рукавах шинели как бы придают человеку вес (потерянный на блокадном пайке). С такими нашивками можно не очень-то опасаться патрулей, свирепствующих на зимних кронштадтских улицах. Но, на всякий случай, мы избираем путь не через центр, то есть не через Якорную площадь и Советскую, а топаем по Октябрьской, вдоль длинной ограды Морзавода, потом сворачиваем на тихую, безлюдную улицу Аммермана. Здесь меньше шансов нарваться на комендантский патруль. Человек должен уметь обходить препятствия.

Т. Т. оживленно комментирует последние события войны:

– Здорово наступаем всю зиму! Тихвин отбили, Калинин отбили, Калугу…

– А на юге? – напоминаю я. – Ростов!

– Да! И Керчь с Феодосией! А теперь – Барвенково и Лозовая! Понимаешь, что такое Барвенково? На карте смотрел? Это клин в сторону Харькова! Ты понял, Борька?

– Как не понять, – говорю. – Твой Харьков на очереди.

– Точно!

Т. Т. хохотнул. Я рад за него, а то ведь он переживал за Харьков ужасно. Отец-то у него на фронте, а вот мать с младшим Толькиным братцем-вундеркиндом едва не попала немцам в лапы, выбралась из Харькова в последний момент, когда их передовые части уже входили в город. Так она написала Т. Т. из Краснодара: «Выбрались чудом в последний момент». Мать у Т. Т. пианистка, красивая женщина в белокурых локонах (Толька показывал мне ее фотокарточку).

На повороте на Интернациональную нам пришлось броситься ничком в сугробы и переждать короткий артналет. Снаряды ложились где-то у Ленинградской пристани, но доставали и до территории вокруг госпиталя. Хоронясь в сугробе под стеной углового дома, я при каждом нарастающем свисте стискивал в кармане шинели старый, подобранный летом на Молнии зазубренный осколок. Можете обсмеять меня, обвинить в суеверии – не возражаю. Осколок – мой, он не дотянул всего несколько сантиметров до моего черепа. Могу с ним делать что захочу. Так?

Громадный темно-красный корпус Морского госпиталя показался слепым и безжизненным – оттого, наверно, что многие окна его трех этажей были зашиты досками. Я слышал, госпиталю сильно досталось при сентябрьских бомбежках. Да и видно было, что одно крыло главного корпуса разрушено. Мы обогнули его, разыскали в боковом флигеле вход в приемный покой.

Дежурная медсестра назвала номер палаты, где лежал Ушкало, и велела снять с вешалки и надеть белые халаты.

Коридор был длинный, как январская ночь. В его конце мы нашли нужную палату – большую комнату в два окна, в шесть коек. Окна наполовину были зашиты досками. На койке в простенке между окнами двое играли в шашки – один лежал под серым одеялом, второй сидел у него в ногах. Сидящий оглянулся на нас и спросил сиплым голосом:

– Вы к кому, матросы? К Ушкало? Вон он, – кивнул в левый угол. – Будите его. А то царствие небесное проспит.

Знаете, я Ушкало не узнал, когда он, раскрыв глаза, уставился на нас. Голова, стриженная под нулевку, тяжело лежала на подушке, резкие складки на наволочке расходились, как лучи. Куда подевались его медные скулы, твердый командирский взгляд? Мутновато смотрел узкими, заспанными щелками незнакомый человек. Серая кожа его лица была словно натянута на углы висков и костистой нижней челюсти. Кажется, и Ушкало нас не узнал. В следующую секунду, однако, он с клеящимся звуком разжал бледные губы и тихо сказал:

– Здорово, гангутцы. Живые? Хорошо.

– Хорошо, что вы живой, товарищ главстаршина, – сказал Т. Т.

Мы положили на тумбочку гостинцы – сухарь, завернутый в обрывок газеты «Огневой щит», и пачку папирос «Ракета». Ушкало, скосив глаза, посмотрел на роскошные наши дары и сказал:

– За папиросы спасибо, а это что? Сухарь? Не надо. Забирайте обратно.

– Да что вы, главный, – сказал я. – Сухарь очень хороший. А нам он не нужен.

– Заберите обратно, – повторил он таким тоном, что я узнал наконец нашего властного командира острова. – Вон табурет. Кто чином старше? – Теперь он скосил взгляд на Толькины нашивки. – Темляков, на табурет садись. А ты, Земсков, можешь на койку.

Мы уселись. На соседней койке тихо постанывал раненый, мальчик с виду.

– …Теперь-то ничего, – говорил Ушкало с заметным трудом, словно туго натянутая на кости кожа мешала движениям губ. – Ничего теперь. Как с Ханко пришли, меня опять скрутило. Такая штука получилась – абсцесс. Еле откачали. Теперь-то ничего, скоро выпишусь. А вы как? В СНиСах, я слышал?

Т. Т. рассказал про нас, про Сашку Игнатьева, который на Ораниенбаумском пятачке, в Мартышкине, наблюдает с вышки за германом в Петергофе. Про зимнее наступление говорил Т. Т., сняв шапку и поглаживая себя по круглой голове. Хорошо говорил, толково. Я заметил, что те двое, шашисты, прислушиваются к его словам. Из-за двери, из коридора доносилось радио – сдержанный, глубокий баритон пел: «Утро туманное, утро седое, нивы печальные, снегом покрытые…»

– А я знал, что ты достигнешь, – сказал Ушкало.

– Чего достигну? – спросил Т. Т.

– Ну, это… – Ушкало слабо взмахнул рукой на его нашивки, не прикрытые полами накинутого поверх шинели халата. – Замполитрука. Далеко пойдешь, Темляков.

– Ну что вы, главный, – застеснялся Т. Т. и сделал своей лбиной движение вверх-вниз.

«Вспомнишь и лица, давно позабытые», – пел за дверью баритон.

– Андрея жалко, – сказал Ушкало. – Ефима Литвака. Как же это они прыгнуть не сумели? Вы молодцы, прыгнули. А они-то как же?

Я рассказал, как на льду возле форта «П» повстречался с мичманом Щербининым. Про Зинченко рассказал – про наш разговор в изоляторе…

– Чего? – вдруг вскинулся Ушкало, и в глазах его будто зеленая волна плеснула сквозь больничную муть. – Хреновину порешь! Никогда не поверю, что Андрей в себя стрельнул.

– Да и я не верю. Я со слов Зинченко…

– Мало ли! Болтуны, – сердито сказал Ушкало. – Уж я-то Безверхова знаю. Он не из слабеньких.

– Хочу понять, что произошло, – сказал я, глядя, как ранний зимний вечер натягивает темную мешковину на стекла верхней, незашитой половины окна. – Не может же быть, чтобы бросили транспорт на минном поле. Там же полно народу оставалось – а их не сняли. Утонули они, значит?

– Может, за ними посылали корабли. А обстановка?

– Точно, – подтвердил Т. Т. – Приходится считаться с неблагоприятной обстановкой.

– Ну что – обстановка? – упорствовал я. – Там много народу осталось – вот главное обстоятельство. На Гогланде, – сказал я, помолчав, – когда мы с моря пришли, по пирсу навстречу шел наш командир базы, я слышал, как он говорил кавторангу Галахову, что надо срочно посылать к «Сталину» все спасательные средства.

– Какой Галахов? – спросил Ушкало. – На бэ-тэ-ка служил раньше командир дивизиона Галахов – этот, что ли?

– Не знаю. Кажется, он был на Гогланде старморнач. Вот я хочу к Галахову попасть. Спросить хочу: послали вы к «Сталину» корабли?

– Так он тебе и ответит. Если тот Галахов, что у нас служил, так он тебя за шкирку возьмет и зашвырнет прямо в комендатуру. Чтоб не лез с вопросами. Он где сейчас?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации