Текст книги "Мир тесен"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 40 страниц)
Прошло несколько дней. Лихой ветер трубил по ночной улице; вдруг Нина мигом проснулась: что-то с легким звоном ударилось в окно. А вот еще камушек стукнул… Выскочила из-под одеяла, помчалась в рубашке по холодному коридору мимо чужих дверей, чужих храпов. Все затворы отодвинула, замки отомкнула – и вот он, Петр Саввич! Пала на грудь, незнакомо пахнувшую немытым телом, подвальной сыростью, и заплакала. «Тихо ты», – шипел Квасников. Натаскали в комнату воды, согрели на керосинке, он кое-как вымылся в большом тазу. Нина поливала. Сердце ее разрывалось от радости и страха. Легли. Потом Квасников коротко рассказал: вызвали на ночной допрос, матрос-конвойный вел какими-то переходами вверх-вниз, вдруг распахнул боковую дверь: «Давай. Больше не попадайся», – подтолкнул прикладом в спину…
Еще было далеко до утра, до света, когда Квасников заставил себя вылезти из-под теплого одеяла. Быстро оделся, Нине сказал: «Мне надо укрыться. На время. Ты жди». Не разрешил проводить даже до входной двери. Посмотрел на спящего, ничего не ведающего Витьку, поцеловал плачущую Нину, повторил: «Жди. Скоро дам знать». И ушел в ночь, гудящую весенним ветром.
Спустя два или три дня пришли двое с обыском, грозили Нине, а она, полумертвая, твердила одно: «Ушел… А куда – не знаю…» Велели, как только она получит от мужа весть, немедля сообщить в ЧК. «Иначе сама пойдешь под трибунал».
Как она выжила? Как выдержало ужаснувшееся сердце, как не помутился рассудок? Витька, наверное, помог выжить.
Люба пришла с резкими словами: «Поверила тебе, что он не виноват, уговорила Пашу. А булочник твой – контра! Да и ты с ним заодно! Дрянь!» – «Клянусь… – жалко бормотала Нина с Витей на руках, а тот испуганно хныкал, – клянусь Витюшей… ничего не знаю… ни в чем не виновата…» – «Ты не виновата, Квасников не виноват! – кричала Люба, ненавидяще округлив красивые глазки в жгуче-черных ободках ресниц. – А Безверхов – отдувайся за вас, сволочей?» – «Люба, ты что, – шептала Нина, обмерев, – как ты можешь…»
Военмора Безверхова, недавно назначенного на крупный пост в Губчека, приговорили к расстрелу за содействие побегу. Но не расстреляли: Юденич прорвал фронт 7-й армии, захватил Ямбург, приближался к Гатчине, Петроградский фронт был объявлен особо важным, шла мобилизация большевиков; послали на фронт и Безверхова – рядовым бойцом – кровью искупать вину перед революцией. Он искупил. Тяжело раненный под Усть-Рудицей, все лето и осень провалялся в госпитале. В начале 1920 года, списанный подчистую, уехал к себе на родину – в Бологое. Люба, понятно, с ним. Подымали там из военного разора депо, шпалопропиточный завод. В октябре того же года родился у них сын Андрей.
Петр Саввич Квасников вестей о себе не прислал никаких. Сгинул в ту ветреную апрельскую ночь навсегда. Нина ждала, потом стала устраиваться на работу. Она опытная была в уходе за детьми, и взяли ее няней в родильный центр «Капли молока» имени Розы Люксембург. Еще и тем была хороша работа, что выдавали сотрудникам молоко – и не одну каплю, – что ж, можно сказать, что этим молоком спасла она Витюшу своего ненаглядного, да и сама не растаяла с голодухи, не растворилась в холодном петроградском воздухе.
Года три спустя появился у Нины Федоровны друг, ответственный работник общепита Николай Васильевич Плоский – добрый, снисходительный, заслуженный человек лет под пятьдесят («Всё пожилые мне попадаются», – говорила Нина подругам по работе и смеялась, но глаза, красивые бормотовские глазки, оставались у нее грустные). Николай Васильевич маялся зубами и желудком, сам ел прискорбно мало, но душа у него была заботливая о питании сограждан – он много положил сил в создание фабрики-кухни, стал и заведовать оной. Из шумной, скандальной квартиры на Крюковом канале Нина Федоровна с Витей переехали к Плоскому в тихий задний двор на Старом Невском, полностью оборвав связи со старым, ушедшим, отболевшим.
Жили хорошо. Николай Васильевич Витю усыновил и, как говорится, ничего не жалел для пасынка. Велосипед ему достал. Это ведь, знаете, далеко не у каждого ленинградского пацана был свой велосипед. А у Вити имелся. Еще был у него альбом с марками, и «конструктор» – набор планок, уголков, винтиков, из которых Витя строил паровозы, подъемные краны, что хотите.
А Нину Федоровну Николай Васильевич любил и жалел. Он был ей как добрый отец (как сам Бормотов до того, как спился до смерти). Ну и что же, что разница в возрасте? Нина на любовь отвечала привязанностью, заботой. Да, xopoшо они жили.
В 31-м году, ранней весной, вдруг заявилась Люба. С той жестокой поры, когда сестры расстались, она ни разу не писала, не объявлялась – крутой был характер, рвать – так рвать навсегда. Вдруг приехала, никаких нежностей (Нина кинулась было ее обнимать) не допустила, и произошел у них такой разговор:
«Мне на Крюковом канале твоя соседка сказала, что ты сюда переехала».
«Да, Любушка, переехали мы. Я ведь вышла за одного человека…»
«Меня не касается. Вышла и вышла. Я вот зачем. – Люба на пару секунд плотно сжала губы, и резко прорезались складки у уголков рта. – Тоже выхожу замуж. За Безверхова. Нам раньше не надо было – не буржуи, чтоб венчаться. Свободный союз. А теперь – сын подрастает. Загс требует метрики, чтоб все по закону. Ну и партийная перерегистрация… это тебя не касается… В общем: сохранились у тебя наши метрики? Как их… свидетельства о рождении?»
«Сохранились, сохранились! – Нина подалась к комоду, выдвинула ящик. – Все у меня есть… папины бумаги… и свидетельства…»
«Сними с моего копию и заверь в этом… как его…»
«В нотариате?»
«Да. А я через две пятидневки приду заберу».
Она встала, кивнула, пошла к двери.
«Люба, постой! Да что ж ты так? – Нина суетливо заступила дорогу. – Не поговорили даже… У тебя сын? Сколько ему?»
«Одиннадцать. Пусти, я спешу».
«Да нельзя же так, Люба! Сядь, я чай поставлю, поговорим…»
«Нет».
Ушла, твердо шагая, – непреклонная, в туфлях с облупленными носами, с ранней сединой в каштановых, стянутых некрасивым узлом волосах.
Ровно через две пятидневки приехала снова, теперь с ней был мальчик со светлыми отцовскими глазами и добродушной заячьей губой.
«Готова бумага?» – спросила с порога.
«Готова, готова. Пройдите в комнату. Садись, Люба. А тебя как звать? – Нина погладила мальчика по чернявой голове. – Андрей? Садись, Андрюша, я тебя с братом познакомлю. Витюша!»
Из смежной комнаты вышел пятнадцатилетний Витя с книжкой в руке, исподлобья уставился на гостей.
«Познакомься с Андрюшей. Это тети Любин сыночек, твой двоюродный брат. Ты покажи Андрюше книжки, марки… А мы с тетей Любой…»
«Не надо, – прервала Люба ее нервическую скороговорку. – Дай бумагу, Нина».
Мельком посмотрела заверенную нотариусом копию, прочла, сколько «взыскано госпошлины», вынула из сумки пятерку и положила на стол.
«Как тебе не стыдно! – упавшим голосом сказала Нина. – За что ты так?..»
«За расходы. – Люба смотрела отчужденно. – Спасибо. Пойдем, Андрей».
«Это ж не по-человечески! – отчаянно закричала Нина, обеими руками сжимая себе горло. – Разве мы не сестры? Разве они не братья?»
«Нет, – отрезала Люба. – Не братья. С буржуйскими сынками не водимся».
Как бы вскользь, как бы между прочим бросила эти слова. Но они взорвали устоявшуюся тишину на Старом Heвском. Первый раскат грозы прогремел, когда из школы пришла классная руководительница с жалобой на Витю: вдруг перестал учиться, где-то бегает, дерется, дерзит учителям. Николай Васильевич не кричал на пасынка и уж конечно не схватился за ремень. Тихим голосом попросил Виктора объяснить: что это значит? Парень молча, угрюмо выслушал проникновенную речь отчима о пользе образования и вреде бузотерства. Слезы матери произвели большое действие – но ненадолго. Учебный год Виктор закончил плохо, был оставлен на второй. А ему наплевать, потому что в школу ходить он больше не собирался. Поступил учеником слесаря-судосборщика на судостроительный, приходил после работы в грязной спецовке, с пятнами копоти на лице, полуоглохший от клепки, от стука кувалд. Нина Федоровна кидалась на кухню греть воду, а он кричал: «Ну чего, чего засуетилась?»
Спустя года полтора вдруг объявил, что идет в матросы. «Какой ты матрос? – всполошилась она. – Витя, не смей! На море ужасно тяжелая работа, бури, там взрослым мужчинам трудно, а тебе еще нет семнадцати!» Ей бы понять: скажи она, что, конечно, Витенька, иди в матросы, давно пора, – он бы, может, призадумался и не пошел. А так – непременно cделает наперекор. Нет, не понимала Нина Федоровна.
Николай Васильевич понимал. Терпеливо объяснил пасынку, что никакого греха на нем нету, потому что, во-первых, не знала же его мать, выходя замуж за булочника, что революция перевернет всю жизнь, а во-вторых, что за буржуем был владелец пекарни и нескольких булочных? Разве что мелким, самое-то главное: сын за отца не отвечает. «Ты понял, Витя?» Витя кивнул. Да, он не виноват в том, что неудачно родился. Но решения своего не изменит.
Буксир, на котором плавал матросом Виктор, назывался «Пролетарская стойкость». Угольно-черный, сильно дымя высокой трубой, он таскал вверх-вниз по Неве баржи с разнообразным грузом, утюжил Ладогу и Маркизову лужу. Неделями Виктор не бывал дома. Он огрубел, в его речи появились обороты, вгонявшие в краску Нину Федоровну. Взрослея, он все больше становился похож на отца – невысокий, склонный к полноте, с длинными захватистыми руками. Войдет, бывало, в дом – мать оторопело смотрит…
Зимой 1934 года Виктора направили на курсы радистов, а по окончании открыли визу, и стал Виктор плавать на большом пароходе в загранку – в Данию, в Англию. В 36-м, когда широко пошло стахановское движение, ходил одно время в стахановцах. В 37–38 годах были на Балтийском пароходстве длительные простои, вызванные то ли нехваткой угля, то ли частыми сменами руководства, то ли внешнеторговыми затруднениями. Виктор стал крепко выпивать, попав в компанию «бичей». Дома появлялся редко.
Осенью 38-го за две недели сгорел от скоротечного рака Николай Васильевич. Вся фабрика-кухня несла его гроб. Виктор, трезвый, сумрачный, шел за гробом, держа под руку плачущую мать. Да и как было ей не плакать: ушел добрый человек, любивший ее.
Нина Федоровна теперь побаливала сердцем, очень боялась умереть во сне «от прилива». Умоляла Виктора уйти с моря, найти приличную, как у всех людей, службу на суше. И Виктор уважил мать – устроился монтером в городскую радиосеть, с «бичами» порвал решительно (как и все, что он делал). По вечерам сидел дома и читал, читал – чуть ли не все книги в районной библиотеке прочитал за зиму. Загнал свою коллекцию марок, накупил учебников по истории, по философии, по английскому языку. Что-то, видно, проснулось в нем такое, что звало наверстывать упущенное. Нина Федоровна радовалась, соседкам с гордостью говорила: «Вот какой он у меня – непьющий, заботливый». Даже стала втайне присматривать – в радиусе своей деятельности – скромную и порядочную девушку, лелея мечту о невестке, о тихой радости семейных вечеров.
Но в мае 39-го Виктора настоятельно позвали обратно в пароходство. То был год, так сказать, возрождения морфлота. И очень заманчивое предложение: принять участие в перегоне плавучего дока из Ленинграда во Владивосток. Почти кругосветное плавание вокруг мыса Доброй Надежды! Кто бы мог устоять? И Виктор ушел в плавание.
Три месяца буксировали по трем океанам громадный док, с заходами в Саутгемптон, Кейптаун и Сингапур. И еще три месяца прожил Виктор во Владивостоке, влюбился в этот город моряков, даже успел сгоряча жениться там, но ненадолго. Неудачная женитьба вынудила его бросить хорошую жизнь «во Владике» и мчаться через всю страну обратно в Ленинград.
В начале 40 года его взяли начальником радиостанции на пароход «Турксиб». Ходили в шведские порты, а осенью 40-го и весной 41-го «Турксиб» совершил два рейса в Германию.
В августе 41 года в таллинском переходе «Турксиб» затонул от прямого попадания немецкой авиабомбы. Виктор спасся, был подобран, окоченевший, катерниками и привезен в Кронштадт. Тут Виктора Плоского быстренько мобилизовали во флот, направили в СНиС – и почти сразу под Стрельну радистом на корректировочный пост. Уходили с Южного берега под огнем, катерок вилял между всплесками, прорвался в Кронштадт по чистой случайности. С тех пор Виктор служил в СНиСе на передающем центре. Как бывшего начальника судовой рации и специалиста, хорошо себя показавшего в сентябрьских боях, его назначили командиром отделения и присвоили звание старшины второй статьи.
И вот что еще: в конце того же августа, когда Виктор тонул в Финском заливе, на Старом Невском вдруг объявилась Любовь Федоровна. Она еще в июле проводила в армию Безверхова, который в свои сорок пять хоть и не обладал большим здоровьем, но винтовку мог держать в крепких руках. Проводила мужа на фронт, а сама дневала и ночевала в депо, там зашивались с ремонтом подвижного состава. Не думала не гадала, что придется бежать из Бологого, а вот же – пришлось. Глубокий германский прорыв подкатился к Октябрьской железной дороге, и с последним эшелоном в последний миг ускользнула Любовь Федоровна от немцев. Что ж тут говорить, ей, партийной активистке, было бы несдобровать. Под бомбежками, полуразбитый, проскочил эшелон в Ленинград – и все, сомкнулось кольцо.
Любовь Федоровна как бежала в выцветшем ситце и матерчатых туфлях на босу ногу, так и заявилась на Старый Невский.
«Мне негде жить, Нина, – сказала с порога. – У меня ничего нет. Я беженка. Примешь?»
Нина Федоровна бросилась обнимать сестру.
Ветер, ветер на всем божьем свете.
У нас в Кракове – как у Блока в «Двенадцати». Даже хуже, потому что – с дождем. После обеда я сунулся из снисовского подъезда в садик покурить, и тут же сволочным порывом ветра сорвало с головы бескозырку, я побежал за ней, а она катилась, как колесо. Еле поймал у соседнего подъезда. Как раз оттуда вышли ветродуи – старшая и младшая. Ветром рвануло у младшей подол платьица; я увидел ее худые ноги в цинготных точках, в следующий миг она нагнулась, обеими руками удерживая подол.
– Здорово вы раздули ветряшку, – сказал я, придерживая на голове бескозырку, норовившую опять улететь. – Сколько баллов ветерок?
– Сколько надо, столько и раздули, – отрезала oна и, семеня ножками, поспешила за старшей.
Они открыли свои шкафчики, где термометры-анемометры и что там еще. А я покуривал и глазел на Катю. Мы уже были с ней немного знакомы. Как кончилась зима и Катя скинула свой платок, так и глянуло на меня смазливое личико с бойкими зелеными глазками, вздернутым носиком и легкомысленной русой челочкой. Зимнее выражение безнадежности словно смыло весенними дождями. Какое-то время – в апреле-мае – Катя проболела, не ходила на метеостанцию, и тут-то я обнаружил, что мне ее не хватает. Я ей приветы передавал через сотрудницу Раису Ивановну, но вряд ли мои приветы доходили: сотрудница была суха и неразговорчива, как лопата. Потом начали мы огребать полундру на заливе, а когда воротились в родные СНиСы, стояла теплая летняя погода, и Катя лукаво улыбнулась на мой радостный клич: «Привет ветродуям!»
Ну да, меня потянуло к этой девочке с быстрыми зелеными глазками. Ирка была далеко, писала редко, а потом и вовсе вышла замуж. Да мне уже подчас и не верилось, что это было у нас. Теленочек, некогда расхрабрившийся в пустой квартире, остался в голубом довоенном времени – там, где не было обледенелых скал Гангута, окаянной ночи на минном поле, подводно-кабельной команды, – ничего еще не было, кроме книжек, трепотни, лыжных вылазок в Парголово… Что-то внутри, конечно, оставалось от того, довоенного лопушка, но снаружи я стал другой. Словно наросла на мне новая кожа, обожженная ледяными ветрами, помеченная цингой…
С металлическим присвистом, как сорвавшийся в пике «юнкерс», завыл ветер, с размаху окропил Кронштадт дождем. Ветродуи побежали к своему подъезду. Раиса Ивановна с ходу проскочила, как танк, а Катю, легкую кавалерию, я задержал: не торопись, погоди, дождик перестал.
– Ой, Боря, холодно же! – притворно-жалобно сказала она. – Ой, пусти же!
– Не пущу. Вот послушай, какая песня. – Я быстро пропел, опасаясь, что она удерет, не дослушав:
Расцветали яблони и груши,
Только где же их теперь достать.
Выходи-ила к шкафчикам Катюша,
Выходила шарик запускать.
Катя захохотала, состроив мне глазки:
– Сам сочинил? Ну, ты даешь! – Вдруг оборвала смех, подняла черные тонкие бровки, сделалась задумчивой. – Боря, – сказала озабоченно, – а ты в город увольняешься?
Во мне так и екнуло ретивое: ай, Борька, кажется, она собирается пригласить тебя к себе! Я сказал, стараясь не выдать волнение:
– Когда надо, увольняюсь. А что?
– Нет, ничего. – Катя опустила брови на место.
– Я хоть сегодня могу уволиться, – помог я ей. – Ты только скажи, куда надо прийти.
– Нет, сегодня не надо. Понимаешь, Боря, нам с мамой надо перевезти шкаф. Не поможешь?
– Шкаф? – Теперь настал мой черед задирать брови кверху. Никогда не угадаешь, что тебя ожидает в следующую минуту. – Какой шкаф?
– Платяной. Понимаешь, мы с мамой еще зимой переехали к бабушке, у нее теплее квартира, а ее шкаф сожгли. Ну, в печку пустили. На дрова.
– Ага, – кивнул я.
– Ну вот, а с нашей квартиры шкаф никак не перевезем. Тяжелый же он. Одежда по гвоздям развешана. Боря, если трудно, то не надо…
– Да не трудно, – поспешно сказал я. – Чего там. Я люблю перевозить шкафы.
Она прыснула:
– Правда? Вот, елки зеленые, как удачно!
Сговорились, что в субботу в пять вечера я приду к ним на Красную, 11, и прихвачу кого-нибудь из своих товарищей. А тележка на колесах у них есть.
Я поднимался в кубрик и вдруг заметил, что прыгаю через ступеньки. Вот так так! Всю зиму плелся как старик, весной еле ковылял, одолевая боль в суставах, – и вдруг запрыгал! Витамин С, что ли, взыграл во мне? Или приварок в виде корюшки? Точно, точно – корюшка! Ну, чудо-рыбка!
В таком неопределенно-радостно-встревоженном настроении вошел я в кубрик. Привычно ударило в уши пушечными хлопками: наши «козлятники» приносили в жертву любимому занятию здоровый послеобеденный сон. Я бухнулся было на койку, но тут мой сосед Коля Маковкин, приоткрыв один глаз, сказал:
– Тебя твой дружок заходил спрашивал.
– Толька?
– Велел тебе на «Кросс» зайти.
Он закрыл глаз. «Велел зайти»! Подождете, товарищ замполитрука. Я блаженно потянулся и опять поймал себя на мысли, что вроде ничего у меня не болит, не хрустят суставы, можно прыгать дальше. «Не хрустят суставы, – подхватил я понравившуюся мысль, и сразу пришло продолжение: – Не дрожат кусты… Подожди, слюнявый, отдохнешь и ты…»
Почитать, что ли? В рундуке у меня лежала хорошая книга – «Труженики моря». Я и раньше читал Гюго, любил «Собор Парижской богоматери», но «Труженики» меня увлекли необычайно. То и дело я натыкался на поразительные фразы вроде: «…на расстоянии двадцати шагов пулей снимал нагар со свечи».
Я протянул руку к рундуку, но тут же опустил, остановленный мыслью: а что Т. Т. от меня надо? Не случилось ли чего?
Со вздохом натянув ботинки, я спустился на второй этаж, вошел в помещение «Кросса». Тут сидели перед станцией краснофлотцы-телефонисты и краснофлотцы-телефонистки. (Недавно прибыла в Краков группа девушек, мобилизованных на флот, большинство попало к нам в СНиС; их обучали телефонной и телеграфной специальностям, а еще они занимались, на потеху старослужащим, строевой подготовкой в снисовском дворе.) Т. Т. как раз и был занят обучением плотненького краснофлотца в сильно оттопыренной на груди фланелевке, в черной юбке, черных чулках и ботинках. Т. Т. объяснял, как проходит телефонный вызов. Увидев меня, он прервал процесс обучения. Мы вышли на лестничную площадку, закурили, и Т. Т., как-то странно на меня взглянув, сказал:
– Борька, пришел приказ. Первого сентября мне прибыть в Ленинград на курсы.
– Тебе? – переспросил я, мгновенно уловив со скверным запахом филичевого дыма дурное предчувствие. – А мне?
Он покачал головой.
– Ну, наверно, придет и на меня, – еще бодрился я.
– Нет, Борька, не придет.
– Почему?
– Это тебя надо спросить. – Т. Т. сделал осуждающее ударение на «тебя».
Я растерянно молчал, а он, выдержав долгую паузу, продолжал:
– Конечно, я спросил писаря, почему на тебя нет приказа, но Круглов ничего не знает. Я пошел к комиссару, говорю ему: посылали представление на нас обоих, почему же нет в приказе Земскова? Знаешь, что он ответил? Дословно: «Передай своему дружку, чтоб он поменьше болтал». – Опять он помолчал. – Сколько я тебе говорил – не трепли языком. Сколько раз предупреждал.
– Я не трепал.
– Трепал. Ах, за ними не послали корабли. Ах, там много народу осталось. Ну, вот и дотрепался. Вот и отставили тебя.
– Это не трепотня, – сказал я подавленно. – Во всяком случае, при комиссаре я ничего такого не говорил.
– Значит, ему доложили. Твой язык – твой враг, Борька. Держи его на привязи, очень прошу. Тем более в такой обстановке, – сказал он со значением.
А я думал про себя: кто? Кто доложил комиссару? Я свою тревогу не таил, высказывал открыто, многие слышали у нас в команде. Неужели кто-то из команды? Трудно такое представить…
Т. Т. между тем развивал мысль об обстановке. Да, обстановка тяжелая. Немцы прут на юге с дьявольской силой. Прорвались в междуречье Волги и Дона. Рвутся на Кавказ – форсировали Кубань, захватили Майкоп, Краснодар. Страшный был июль, страшный идет август. На днях нам перед строем зачитали приказ наркома обороны № 227. Необычная стояла тишина – ни перешептываний, ни покашливаний, и в эту оцепенелую тишину падали раскаленные слова. Страна в опасности, остановить врага! Ни шагу назад! Осудить настроения, будто территория у нас велика, и, значит, можно отступать дальше в глубь страны… Решительно пресекать проявления трусости и паникерства… крепить железную дисциплину и организованность… заградительные отряды…
Да, да, Толька прав! Хватит разговоров о гибели «Сталина»… то есть военного транспорта № 508… Что значит судьба оставшихся там трех тысяч человек перед трагической картиной отступления на юге, где гибнут целые дивизии? Несоизмеримо!
Не время задавать вопросы и искать ответы. Я умолкаю.
Шкаф на вид был неказист и малоутробист, но весил ужасно много. Хорошо, что я прихватил с собой Склянина, силача нашего, без него мы бы пропали. Он спускался по лестнице, горбом и руками удерживая шкаф, а мы с Саломыковым, увязавшимся за Скляниным, пыхтели сзади, вдвоем держа другой край. Катя со своей мамой, худенькой женщиной лет сорока с плаксивым выражением лица, ждали нас внизу с тележкой. Мы вынесли шкаф из подъезда дома на Красной улице, поставили, несколько криво, на тележку – небольшую платформу на чугунных колесах – и обмотали бельевой веревкой. Катина мама опять завела свою песню: ах, ах, такая тяжесть, спасибо вам, мальчики, и все такое. Молчала бы уж. Я, как главный закоперщик, впрягся в лямку и потянул тележку, а Склянин с Саломыковым шли сзади, подталкивая шкаф. Тележка шла неровно (должно быть, потому, что шкаф стоял криво), громыхала по булыжнику, а на висячем Макаровском мостике через овраг вдруг взяла вправо к перилам и чуть их не сорвала.
– Тпру-у-у! – заорал Склянин, а Саломыков довольно внятно высказался про мать шкафа.
На Якорную площадь наша процессия выкатилась на большой скорости: тележка вдруг набрала ход и, подпрыгивая на неровностях прибитого грунта, устремилась прямо на Морской собор. Изо всех сил я тянул ее влево, и только в последний момент удалось избежать столкновения и спасти собор. Пришлось остановиться и сделать перекур.
– Теперь, братцы, у нас задача, чтоб он, – кивнул я на шкаф, – не разнес Дом Флота.
Катя захихикала.
Когда мы выехали на Советскую, нам навстречу комендантским шагом шел патруль. Я затаил дыхание, ожидая окрика, но начальник патруля лишь скользнул по нам равнодушным взглядом, и мы благополучно разошлись. Ну, ясно. Везут шкаф – значит, так надо, пусть везут. Я думаю, патруль не обратил бы особого внимания, даже если б мы вели, например, носорога. Главное, чтоб матрос был при деле. А вот краснофлотец, идущий по улице просто так, сразу привлекает внимание патруля. Недаром говорится, что вид отдыхающего подчиненного вызывает у начальства отвращение.
Вопреки моим опасениям, Дом Флота мы миновали спокойно. Хуже было с памятником адмиралу Беллинсгаузену. Шкаф вдруг круто взял влево и устремился к нему, и непременно бы снес памятник, если б решетка не ослабила удар. Возле Морской библиотеки пришлось снова перекурить. Впереди был Гостиный двор, и мне, разумеется, не хотелось подвергать историческое здание опасности разрушения. Я сказал об этом Кате, она захихикала, а Склянин, задумчиво глядя на шкаф, сказал:
– Из чего его сделали? Дерево ж не бывает такое тяжелое.
– А он не деревянный, – сказал Саломыков. – Из кирпича он, падла.
Катина мама, с состраданием глядя на нас, пустилась рассказывать, как ее дед, здешний шкипер, сам сколотил этот шкаф из досок отслужившего плашкоута. Что ж, подумал я, среди шкиперов тоже случаются подвижники, рыцари одной идеи.
Мы тащились в дальний северо-западный угол Кронштадта. Печальным призраком проплыл остов бывшего Владимирского собора. По Урицкого мы вышли к пустырю, примыкавшему к старой крепостной стене, – Козьему Болоту, сплошь разбитому под грядки огородов. В этой части города летом разобрали на дрова с десяток деревянных домов. СНиСу тоже дали домик, и мы целый день рушили его ломами и топорами.
А двухэтажный деревянный дом, в котором жили у Катиной бабушки Катя с мамой, уцелел. Его лестница заскрипела, застонала, когда мы внесли шкаф. Надо было мне, конечно, привести всю подводно-кабельную команду, но кто же мог знать, что он окажется таким неподъемным. То ли кричали от боли ступеньки, то ли наши сухожилия лопались – не знаю. Задыхаясь, с глазами навыкате, мы втащили шкаф на площадку второго этажа, и он, со своей чудовищной инерцией, поволок нас к стене и врезался в дверь. Жалобно простонав, дверь повисла на верхней петле, и тут же из-за нее выскочила на площадку высокая женщина в гимнастерке, туго опоясанной матросским ремнем, и закричала низким голосом:
– Вы что хулиганничаете, Водовозовы?!
– Ой, Шура, – заныла Катина мама, – случайно же… не нарочно же…
Мы с грохотом опустили шкаф – хорошо еще, что не на ноги женщины в гимнастерке. У нее были карие глаза, короткая мужская стрижка и белый шрам на щеке, – словом, это была Шура Безрук. На шум вышла из-за сорванной двери пожилая женщина в желтоватом халате до пят, с гладкими седыми волосами, разделенными прямым пробором. Это, верно, была Катина бабушка. Она немного прихрамывала.
– Ты чего раскричалась? – сказала она Шуре. – Ну, чего кричишь?
– Да вот, шумит тетенька, – поддакнул Склянин. – В милицию грозится.
– Племянничек нашелся! – тотчас напустилась на него Шура Безрук. – Ишь, бычок с глазами! «Не шумите»! Не боишься милиции, так сдам тебя в комендатуру с твоими дружками! Пришли и двери ломаете!
– Да мы сделаем дверь обратно.
Шура раскрыла рот, чтоб еще покричать, но тут ее взгляд упал на меня, и она помигала, пытаясь, наверно, вспомнить, кто я такой. Я вежливо поздоровался. Воспользовавшись паузой, мы поднатужились, рысью пронесли шкаф по темному коридору к освещенному прямоугольнику комнаты Водовозовых и поставили шкаф туда, куда указала бабушка. Доски пола под ним заметно прогнулись, но это уже была не наша забота. Катина мама рассыпалась в благодарности, а Катя сказала:
– Если она милиционер, так думает, что можно орать. Вот, елки зеленые, вредная женщина. Вы садитесь, отдохнитесь. Ой! – хихикнула она. – Вы тащили, а у меня язык заплетается! Счас напоим вас чаем.
Мне нравилось, как она смеется.
– К этому шкафу, – сказал я, – приделать колеса – будет лучше танка.
Катя, смеясь, состроила мне глазки и умчалась на кухню. Мы сидели в большой комнате с двумя окнами, на которые Катина мама опускала светомаскировку – рулоны плотной бумаги. Бабушка Водовозова, храня молчание, прошла к массивному буфету и вынула из-за стеклянной дверцы чашки и блюдца, сахарницу, в которой слиплось несколько белых конфет. Рядом с буфетом была раскрыта дверь во вторую, маленькую комнату, там виднелась кровать с горкой подушек в красных чехлах. Тут, в большой комнате, тоже стояли кровать и диван. Надменно смотрела вырезанная, должно быть, из «Огонька» «Неизвестная» Крамского.
Вошла Катя, поставила на стол, на обломок керамической плитки, черный пыхтящий чайник. Только стали чай пить, как из коридора донеслось грозное:
– Почему дверь не навешиваете? Водовозовы! Ломать ломаете, а как чинить, так никого нету!
Катя сделала в сторону двери гримаску, язык показала. Странно: вертлявая курносая девчонка, с тонкой и белой, как свечка, шеей, – а мне она нравилась. Каждое ее движение нравилось.
Ну, делать нечего, пошли чинить дверь. Молоток, гвозди нашлись. Новую петлю принесла Шура Безрук. Я спросил, как поживает Ушкало.
– А, вон ты кто, – вспомнила она. – Гангутец, да? Как зовут? Земсков Борис? Ну да, помню. Вася хорошо поживает. Готовятся они сильно. Сегодня, правда, обещал прийти домой.
– Домой?
– Ну да. Погодите, гуси-лебеди! Еще не все. – Она поворочала ключом в скважине. – Видишь? Сместился замок, не закрывается. Ну-ка!
Стали подгонять замок. Тут раздались тяжелые шаги. Как будто Командор поднимался по лестнице, я хотел сказать – памятник Командору. Ушкало был в армейской форме, на черных петлицах – по кубарю. С широкого загорелого лица, меж медных скул, смотрели твердые командирские глаза.
– Что тут деется? – спросил, поднявшись на площадку второго этажа. – Смотри-ка, и Земсков тут. Здорово!
Мы обменялись рукопожатием. Я поздравил его с присвоением звания младшего лейтенанта. Шура Безрук единым духом выпалила про Водовозовых, шкаф и дверь. В следующий миг Ушкало, не отпуская моей руки, ввел меня в небольшую комнату.
– Садись, Земсков, – сказал Ушкало, снимая скрипучий ремень с портупеей и кобурой. – Шура! – высунулся он в коридор. – Принеси нам чего-нибудь. А? Ну, макароны так макароны.
– Василий Трофимович, вы женились? – спросил я.
– Поженились, – сказал Ушкало, доставая из тумбочки бутылку зеленого стекла. – А куда денешься? У меня ж ее кровь в жилах.
Как странно все-таки, подумал я: и года не прошло, как его почти убили на Соммарэ… он бы там и остался, если б не настойчивость Андрея Безверхова… Его почти убили, а его жена с дочкой утонули при бомбежке… И вот он женится опять… Война идет, и никто не знает, что будет с нами завтра… а он женился…
Между тем в ноздри ударил требовательный запах бензоконьяка. Передо мной появились наполовину наполненный стакан и тарелка с куском американской консервированной колбасы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.