Текст книги "Мир тесен"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 40 страниц)
– Выпьем за наш Гангут, – сказал Ушкало. – Все ж таки мы его не сдали, а ушли по приказу. Так? Не сдали мы его.
Мы выпили, и он пустился рассказывать, как их 260-я бригада морпехоты здорово готовится к десантным операциям, а я думал о Ханко… об Андрее… о Литваке… Ну да, я перестал говорить об их гибели, перестал задавать вопросы – но никто не запретит мне думать о них. Я просто обречен на эти мысли.
– О чем задумался, Борис? Давай-ка еще.
Забулькала мутноватая жидкость, льющаяся в стаканы.
Я рассказал о Сашкином письме – об его встрече с Щербининым в Ораниенбауме, о том, как Щербинину померещился выкрик Андрея в тылу у немцев. Ушкало положил на стол кулаки, задумчиво посмотрел на меня и сказал:
– Где штрафная рота стоит, я примерно знаю. За Ижорой, у Дедовой горы. Если он от немцев бежал через всю Эстонию, то мог бы… мог бы тут как раз выйти к линии фронта.
Теперь я воззрился на Ушкало:
– Вы что хотите сказать? Как это – «бежал через Эстонию»? Он же остался на транспорте… на тонущем судне!
– Точно. – Ушкало залпом выпил и ткнул вилкой в розовый квадратик колбасы. – А если ему удалось до эстонского берега добраться?
– Вплавь? – мрачно усмехнулся я.
– Зачем вплавь? В шлюпке.
Я покачал головой. На шлюпочной палубе в ту ночь я не был, но с чьих-то слов знал: там творилось страшное, шла борьба за шлюпки. Одна шлюпка отвалила, и людей из нее подобрал тральщик, а вторая, переполненная сверх меры, затонула. Так говорили ребята.
– Нет, – сказал я. – Если б Андрей спасся, уж он бы объявился.
Тут Шура вошла, поставила кастрюлю с дымящимися макаронами и тоже села за стол. Ушкало и ей налил немного.
– Вы мне, Василий Трофимыч, – сказал я, – душу смутили.
– А ты не тушуйся. На войне люди гибнут, а мы, пока живые, должны воевать дальше. У тебя что? У Темлякова?
– Темляков ушел в Питер. На курсы зачислен, будет командиром.
– Молодец. Он много достигнет, я знаю. Он за себя постоит. Ты, Борис, тоже грамотный, не хуже Темлякова, а стоять за себя не умеешь.
– Как это? – удивился я. – Почему не умею?
– Ты ешь. – Он навалил мне на тарелку толстых макарон. – Кушай, Боря. – Глянул на меня размягченным взглядом. – Я за что тебя люблю? Ты себя можешь не пожалеть. Вот за что.
Я засмеялся.
– Вы, Василий Трофимыч, на Молнии меня больше всех драконили.
– Драконил, – кивнул Ушкало. – А иначе нельзя на флотах. Чтоб порядок был. Для порядка. Понятно?
– Как не понять, – сказал я. В голове у меня шумело, и возникло желание сейчас же встать и пойти посмотреть, где там Катя, что она делает. – Спасибо за угощение, – сказал я, поднявшись. – Надо идти, увольнительная кончается.
– Макароны не съел, – качнула стриженой головой Шура Безрук. – Во матросы пошли. До конца не доедают. Ты откуда Водовозовых знаешь?
– По метое… – с удивлением я обнаружил, что язык немного заплетается. – По мете-о-станции, – выговорил раздельно. – Спасибо вам. До свидания.
А там, у Водовозовых, все еще шло чаепитие. Склянин разговаривал с бабушкой Водовозовой; она мне показалась черепахой, высунувшей голову из-под желтого панциря. А Саломыков и Катя сидели на диване и оживленно трепались. Над ними висела, презрительно глядя, «Неизвестная». Катина мама, оказывается, ушла на работу – на дежурство в моргоспиталь.
Я сказал Кате:
– Сейчас звонил начальник метеостанции.
Она вскинула на меня быстрые зеленые глазки:
– Куда звонил?
– Спрашивал, куда ты дела кучевые облака.
– Вот еще! – фыркнула она. – Наелся макарон и острит.
– Что, спикировал? – подмигнул мне Саломыков. – А мы с Катюшей заспорили. Может, ты скажешь: в картине «Парень из нашего города» кто играет? Валентина Серова?
– Нет, – сказал я. – Там играет Франческа Гааль.
– Ну да! – усомнилась Катя. – Она в «Петере» играет.
– В «Парне» тоже, – твердо я стоял на своем.
Вот только на ногах – не совсем твердо. Меня повело вбок, я оттолкнулся руками от шкафа и сел на кровать, но тут же поднялся под недоумевающим взглядом бабушки Водовозовой.
– А я тебе говорю, – сказал я Кате с пьяной настойчивостью, – там Франсе… Франческа Гааль играет.
– Пошли домой. – Склянин взял меня под руку.
– Не хочу, – отмахнулся я. – Она везде играет… Франческа…
– Играет, играет. – Склянин повел меня к выходу.
Я слышал, Катя сказала, что надо меня уложить, но Склянин сказал, что на свежем воздухе лучше.
И верно, осенний холодный воздух, пронизанный мелким дождиком, очень скоро охладил мою пылающую голову.
Мне приснился Павлик Катковский. Он стоял в строю незнакомых матросов, но был в штатском, в серенькой своей толстовке, а вместо винтовки держал в руке пешню. «Здорово!» – крикнул я ему обрадованно. Но Павлик посмотрел, блеснув очками, без улыбки и не ответил. Откуда-то выскочила Светка Шамрай, длинноногая, белобрысая, вытащила Павлика из строя и закружила его, а он был очень серьезный, бледный. Светка дурачилась, а потом вдруг остановилась и посмотрела на меня зелеными быстрыми глазками, – тут я увидел, что это не Светка, а Катя, – и проснулся.
И подумал: сегодня поговорю решительно. Поймаю, когда она пойдет шарик запускать, и не отпущу, пока не получу ответа… Ответа на что? Собственно, чего я добиваюсь? Ну, свидания, это ясно. Чтоб наедине. А дальше? Ох, Катька… смеешься моим шуточкам, голову мне вскружила, а когда я пытаюсь поцеловать, упираешься руками мне в грудь и отталкиваешь. Два-три поцелуя перехватил – не густо… И всякий раз, когда прошу о свидании, только хиханьки в ответ… Сегодня поговорю решительно!
День был предпраздничный, шестое ноября. С утра были политзанятия, потом мы работали в снисовском дворе, укладывали в траншею новый кабель, а после обеда мне предстояло заняться праздничным боевым листком.
Так вот, минут за двадцать до обеда я подстерег Катю у подъезда метеостанции. Она вышла одна в своей потертой шубке не то из кролика, не то из кошки, в зеленом платочке, с шариком в руке. С улыбкой взглянув на меня, вдруг посерьезнела. Наверное, прочла что-то в моих глазах.
– С наступающим, – сказал я.
– И тебя, Боря. Пусти, мне надо…
– Успеешь. Платочек должен быть синенький, а у тебя зелененький. Разве можно?
– Значит, можно, – хихикнула она.
– А когда мне будет можно?
– Что именно?
– Ты прекрасно знаешь.
– Нет. – Она быстро-быстро помотала головой. – Ничего не знаю.
– Слушай, Катя. – Я взял ее за плечи. – Ты прекрасно знаешь, что нравишься мне.
– Да что ты говоришь? – Она так невинно, с таким искренним удивлением смотрела на меня снизу вверх.
– Представь себе. Сам удивляюсь. И мне очень бы хотелось встретиться с тобой не у этого паршивого подъезда…
– Почему паршивого?
– Ладно, у этого замечательного подъезда. То есть не тут, не среди людей и анемометров, а в хорошем, укрытом месте… Чего ты смеешься?
– Среди анемометров, – повторила она и прыснула.
– Катя, сейчас или никогда. Ты должна сейчас дать ответ.
– Боречка, – сказала она жалобно, – ну что ты хочешь от меня? Какой ответ я должна дать?
Я набрался нахальства и сказал на одном дыхании:
– У вас на Красной пустует комната. Вот там давай встретимся.
– На Красной? – Катя помолчала, покачивая шариком туда-сюда. – Боречка, не надо. У нас с тобой и так хорошие отношения…
– Надо сделать их еще лучше.
– Я не знаю, Боря. – У нее был страдальческий вид. – Там холодно, не топлено…
– Катя, может, тебе не нравится, что у меня трех зубов нету? Так мне вставят… после войны…
– Борька! – Она засмеялась, ласково глядя. – Так смешно говоришь…
– Катя, я жду. – И решительно повторил: – Сейчас или никогда.
– Елки зеленые, вот же пристал… – Она потерла пальчиком пуговицу моего бушлата. – Прямо не знаю… Ну хорошо. Восьмого вечером приходи…
Катя побежала к своим шкафчикам, а я схватил с асфальта, слегка припорошенного снегом, осколок, валявшийся тут, наверно, с прошлого обстрела, и запустил в тощего воробья на облетевшем каштане. Я помчался вверх по лестнице и чуть было не сбил с ног Алешу Ахмедова.
– Шайтан! – крикнул он сердито.
– Аллахверды! – Я поднял его шапку, сдул пылинки и водрузил ему на черную голову. – Помнишь, как мы с тобой в школе связи драили гальюн? Незабываемые дни!
У входа в столовую меня остановил Виктор Плоский:
– Куда разбежался, скуластенький?
Я потряс кулаками над головой и сказал:
– Я голоден! Обедать я хочу!
Виктор пошевелил усами.
– Ага, понятно. – Он ткнул пальцем в мою нарукавную звездочку, обведенную желтым ободком. – Тебе присвоили старшего краснофлотца. И ты, как человек глубоко неумный, бурно радуешься.
– Глубоко?
Я был уязвлен.
– Увы, – сказал он. – А что слышно с твоим рапортом? Есть ответ?
– Нет. То есть, конечно, есть. В том смысле, что пока нет свободных штатов радистов.
– Просись в другие части.
– А я просился. На бэ-тэ-ка.
– Энергичней надо действовать, скуластенький. «Я голоден»! – передразнил он. – Тебя, как погляжу, вполне устраивает животное существование.
– Осади, – сказал я. – А то ведь я и обидеться могу.
– И что тогда будет?
– Выдерну усы.
Хоть этот чертов Виктор и окатил меня ушатом холодной воды, а радость во мне кипела. Только я теперь остерегался выпускать ее наружу. Ладно, буду радоваться внутри.
После обеденного перерыва я сидел в комнате Малыхина и выпускал боевой листок. Как умел нарисовал и раскрасил акварельными красками картинку, как мы, кабельная команда, режем и паяем кабель, поднятый на шлюпку. По правде, только Алеша Ахмедов получился похожий. Наклонив голову набок, я критически осматривал свое художественное произведение, когда в комнату вошел Малыхин. Он закурил «беломорину», сплющив ее мундштук посередине.
– Ишь, художник, – сказал он. – Прямо как «Бурлаки» Репина. Тебе много осталось?
– Надо заметки переписать. Вашу и жолобовскую.
– Только две?
– Больше не поместится. Да и не пишет никто.
– Ну ладно. Переписывай, а потом сыграем.
Он был сдержанный, не забывал о начальственном своем положении, но за шахматную доску садился будто другой человек. Играл с жутким азартом, подпрыгивал на стуле – совершенно как мальчишка из нашей школы на блиц-турнире. «А мы шахнем! – выкрикивал он удалецки. – А мы погоним королеву! А теперь сюда офицера поставили!» Фигуры он называл по-старому. Но играл плохо, в нашей школьной команде его бы и на последнюю доску не взяли.
Надо вам сказать, что сразу после отъезда Т. Т. на курсы в Ленинград я подал рапорт по команде. То есть на имя непосредственного начальника – Малыхина. Я писал, что выучился на радиста и прошу меня проверить, а после сдачи зачета назначить по новой специальности на штат радиста в передающем или приемном центре; если же свободных штатов нет, то ходатайствовать перед командованием Главной базы о переводе в другую часть (другое соединение) по вышеуказанной специальности. В конце, по совету Виктора, я добавил: «В просьбе прошу не отказать». Виктор сказал, что так обязательно надо. Несмотря на счастливо найденную концовку, мне в просьбе отказали. Правда, не совсем. Малыхин вызвал меня и официально сообщил: «На ваш рапорт начальник Кронрайона наложил резолюцию: “Отклонить в виду отсутствия свободных штатов по специальности радиста. При наличии штата просьбу учесть”». Окончание резолюции оставляло какую-то надежду. Надо было ждать.
Я кончил переписывать заметки Малыхина «Наши задачи» и Жолобова «Крепить дисциплину», и мы с Малыхиным сели играть в шахматы. Я быстро выиграл первую партию и, когда мы расставляли фигуры для второй, сказал:
– Товарищ старший лейтенант (Малыхину к празднику присвоили старшего техника-лейтенанта), все ж таки непонятно: неужели радисты флоту не нужны?
– Как это – не нужны? – У Малыхина сделался начальственный взгляд. – Очень даже нужны. Но вам же отвечено ясно: пока нету штатов.
– Когда же появятся?
– Откуда я знаю? – Он чиркнул зажигалкой, мы закурили. – Сам знаешь, Земсков, летом прислали выпуск с Махачкалы, со школы связи. Все заполнено пока что. Давай начинай.
Я двинул королевскую пешку, Малыхин – свою, я сыграл f4, это было мое любимое начало – королевский гамбит, но дальше все шло не по правилам, не по теории, в которой я был слаб, а Малыхин не знал ее вовсе. Он руководствовался правилом: брать все, что можно, и лезть в атаку на короля противника. Играл он всегда до получения мата, даже если остался с голым королем против двух ладей. Игра шла своим чередом, я отразил его наскоки, отыграл пешку и уже видел возможность нехитрой комбинации, заканчивающейся выигрышем коня, как вдруг мне пришла в голову странная мысль: а не проиграть ли разочек? Вообще-то Малыхин, постоянно проигрывая, не подавал виду, что недоволен, ему было, по его словам, все равно, кто выиграл, но я понимал, что он сердится. Вот я и подумал: дай-ка проиграю разок. Зачем? Чтоб расположить к себе начальника? Неприятная мысль. А все же… ну, просто настроение человеку поднять. Люди ведь, что ни говорите, не любят проигрывать. И я понемногу стал портить себе игру: «просмотрел» комбинацию, «зевнул» слона, позволил Малыхину ворваться ферзем на свой королевский фланг. Короче, проиграл.
– Вот я прижал тебя, а? – Малыхин был в восторге. – Вот это прижал! – Он не торопился расставлять фигуры для новой партии, хотел насладиться сполна успехом. – Ты турой заслонился, а я конем прыг-прыг! Прижал, а? Здорово я тебя, а, Земсков?
Он осыпал пепел с папиросы на китель, а лицо у него сделалось по-детски счастливое, курносый носик вознесся над моим поверженным королем.
– Здорово, – сказал я. – Ну, пойду. Разрешите? Надо боевой листок вывесить.
– Да погоди ты с боевым листком. На, покури, – он протянул пачку «Беломора». – А если б ты королем не сюда, а влево пошел?
– Все равно спасенья не было.
– Точно! – восхищенно подтвердил Малыхин. – Не было спасенья!
– Товарищ старший лейтенант, мне ведь не обязательно в СНиСе радистом. Я ж просился в другую часть. На бэ-тэ-ка, например.
– Да что тебе приспичило? В другой части – начинать сначала, тебя посадят на штат ученика, пока-а еще до самостоятельных вахт дойдет. А тут ты специалист. Не салажонок уже. У тебя вон измерения хорошо получаются, будешь измерителем. Чего еще? Зачем тебе бэ-тэ-ка? Лучшие специалисты по связи всегда в СНиСе служили. Учти.
– Понимаете, – сказал я, – хочется сделать больше…
– Я тебя понимаю, Земсков. У тебя высшее образование…
– Не высшее. Один только курс.
– Пускай неполное высшее. Тебе, конечно, на командира надо учиться. А кто мешает? Сам ты себе помешал, что на курсы не послали.
– Чем это я помешал?
– Вредной болтовней – вот чем.
– Товарищ старший лейтенант, то, что я тут, в команде высказывал, не обязательно было докладывать комиссару района.
– Ты что? – опешил Малыхин. – Да вы что это говорите, Земсков? Как смеете?
– Простите. Я не говорю, что именно вы доложили. Кто-то из нашей команды…
– К вашему сведению, не имеет роли, где идет болтовня, в команде или за пределами. Сам факт играет. Факт неправильной болтовни. Ясно?
– Сам факт… Но ведь я тоже о факте говорил, а вовсе не болтал. Не понимаю, почему мое стремление узнать правду об этом факте называют «вредной болтовней».
Малыхин встал из-за стола, одернул коротенький китель, энергично сдул с него пепел.
– Смотрю на тебя, Земсков, – сказал он, с видимым сожалением расставаясь с шахматами, – и тоже не понимаю. Вроде ты умный парень, а… – Он замялся.
– А дурак, – помог я ему.
– Это не я сказал. Это ты сказал, – наставил он на меня палец. – Ладно, идите. Вывешивай боевой листок.
Знаете, кто был первый, кого я увидел, выйдя от Малыхина? Сашка Игнатьев! Он шел, слегка косолапя, по коридору, длинный, ухмыляющийся, в распахнутой шинели, в лихо заломленной шапке, – шел мне навстречу и выкрикнул, окая, своим высоким, бабьим голосом:
– Он мертвым пал! Моей рукой водила дикая отвага!
И я, смеясь и радуясь, крикнул в ответ:
– Ты не заштопаешь иглой прореху, сделанную шпагой!
Мы обнялись, мы хлопали друг друга по спине. Сашка! Живой, баламутный, пропахший табачищем и тротиловой гарью.
– А я по всему СНиСу бегаю как заяц, тебя ищу. Пока один красавчик не сказал, что ты сидишь у начальника.
– Какой красавчик?
– Такой, с нахальными глазами.
– А, Саломыков, – догадался я. – Сашка, погоди минутку, я боевой листок вывешу, и мы поговорим…
– Да некогда мне ждать. – Сашка с интересом уставился на проходивших мимо двух девушек-краснофлоток и сказал им, кивая на меня: – Его полдня ищешь, бегаешь как страус, а он боевой листок вывешивает – видали?
Одна из девушек обернулась, краснощекая, и сказала:
– А ты не бегай, ходи пешком.
Засмеялись обе и убежали в девичий кубрик.
– Ишь какая! – крикнул Сашка. – Кавалерист-девица!
– Телефонист-девица, – поправил я. – Пойдем к нам в кубрик, поговорим. А то скоро у нас баня, стирка…
– «Баня, стирка»! – передразнил Сашка. – Я гляжу, ты живешь – кум королю, сват министру.
– Я всегда хорошо устраиваюсь, – подтвердил я. – Не болван же я какой-нибудь, чтобы плохо устраиваться. Пошли.
– Да погоди ты! Сам устроился, а мне не надо? Ладно, иди вешай свой листок. Я после ужина приду.
– А в Мартышкино к себе не уйдешь?
– Чего мне там делать? – Сашка знаком велел мне слушать и с выражением произнес:
По деревьям лазая,
Понял я загадку века:
Превратился разом я
Из мартышки в человека.
Вечером у нас в клубе было торжественное собрание, комиссар района сделал доклад, потом начали крутить картину «Георгий Саакадзе», но мы с Сашкой смылись и долго ходили по темному снисовскому двору – от старого Итальянского дворца до передающего центра и обратно.
Сашка рассказывал, как висел «между небом и землей». Линия фронта (восточная граница Ораниенбаумского пятачка) проходила между поселком Мартышкино и Новым Петергофом. На окраине разбитого полусожженного поселка и находился наблюдательный пост СНиС – вышка над каменным сараем, а неподалеку землянка, в которой жили четверо – командир поста, два сигнальщика и радист, тут же, в землянке, была и рация. Большую часть времени Сашка проводил на вышке, хорошо вписанной в окружающие сосны. Оттуда он видел все, что делается в занятом немцами Новом Петергофе и на приморском шоссе, наблюдал за передвижениями противника, за взлетающими самолетами, за вспышками в стене леса – очень наловчился в засечке стреляющих батарей, пеленговал их и, соответственно, оповещал обо всей обстановке. На пост сыпались немецкие снаряды. Одного сигнальщика, Сашкиного напарника, тяжело ранило осколком. А Сашке везло. Недавно, в октябре, фрицы сбили-таки вышку, она согнулась, ушла из-под ног. Сашка уцепился за сосновую ветку и повис «между небом и землей» и висел до конца обстрела, а потом, оглушенный, слез с дерева. И – ни одной царапины! А сегодня произошла замена личного состава мартышкинского поста, и вот он, Сашка, вернулся в родимый Краков. И это очень плохо. Не потому, что так уж он сроднился с Мартышкино (хотя и это есть), а потому, что в Рамбове, куда ему иногда удавалось уволиться, есть одна хохлушка-болтушка лет за тридцать, докторица из армейской части, сама из города Кобеляки.
– Кобеляки? – переспросил я. – Врешь небось. Нету такого города.
– А вот и есть! В Полтавской области. Давай после войны поедем в Кобеляки! Я ей обещал, что приеду.
– Ты обещал, ты и поезжай, – сказал я. Тут у меня в груди сладко заныло при мысли, что послезавтра свидание с Катей. – Сашка, а куда теперь тебя назначат?
– Да не знаю еще. На какой-нибудь пост. Может, на Толбухин.
Мы обогнули желтый флигель и вышли к Обводному каналу. В канале, в воде, затянутой блинчатым льдом, похожим на крупный паркет, стояли два братца-тральщика, приготовившиеся, должно быть, тут зимовать. С тральщиков доносились лязг металлических дверей, голоса, фырканье пара и другие звуки жизни. Мы побрели вдоль канала. Было сыро, темно и холодно, сеялся снежок, белыми погонами ложился нам на плечи.
– Сашка, – сказал я, – знаешь, что я часто вспоминаю? Наш снисовский домик на Ханко. Помнишь? Какой он был уютный, из чистых белых досок. А сирень какая была!
– Помню домик, – сказал Сашка высоким голосом, – помню и сирень. – И, помолчав: – Мы с тобой, Борька, все должны запомнить. Как говорил твой Монтень? Если человек не уверен в памяти…
– …ему не следует отклоняться от истины.
– Точно. А если память крепкая, то и подавно. Нам после войны память очень понадобится.
– Для чего?
– Ну, людям рассказать.
«После войны»… Я и не думал, что будет после войны. Сегодняшний день поглощал все силы – чего уж там думать о будущем. Да и, признаюсь вам, страшновато было думать о будущем без мамы, без Кольки Шамрая… без Ирки… Если доживу до этого будущего, то махну куда-нибудь на юг – отогреться, в теплом море покупаться, вонзить зубы в красный сладкий арбуз… С чего вдруг представился мне послевоенный арбуз? Странно…
– Я, Борька, много стихов насочинял. Ночью на вышке, если все тихо, и только звезды шебуршат над головой…
«Как это – шебуршат?» – хотел я спросить, но промолчал.
– …сосновые ветки под ветром, но кажется, будто звезды шуршат… Тут-то и идут стихи… Одна строчка, другая, перехлестываются, ищут друг дружку по рифме… Потом, после вахты, поспишь – и на бумагу. Тут и выходит, что почти все – мусор. Но маленько все же остается. Вот послушай.
Мы ходили взад-вперед вдоль канала, и Сашка читал стихи. Я слушал с удивлением. Это были не похабные двустишия, в которых он, собака, был так силен, и не сатирические вирши про Гитлера с Геббельсом, какие все чаще появлялись за его подписью во флотской газете, – нет, это были стихи… стихи…
Он читал подряд, одно стихотворение за другим, а я слушал и удивлялся все более, потому что… потому что…
Как хочется мне тишины!
Когда мы вернемся с войны,
Я в лес углублюсь, чтоб опять
Прохладу его испытать.
Но лес не сомкнется листвой,
Как встарь, над моей головой.
И с детства знакомый ручей
Меня не узнает. «Ты чей?» —
Мне крикнет синица с сосны.
«Я прежний», – хотел бы сказать.
Но разве мы сможем солгать,
Когда возвратимся с войны?
– Сашка, ты здорово стал писать! – вырвалось у меня.
– Еще не здорово. Но я научусь… Борька, хочу посоветоваться с тобой. Меня зовут в газету.
– Ты же и так печатаешься…
– И так, а они хотят – эдак. – Сашка насмешливо выпятил толстую нижнюю губу. – Короче, хотят забрать к себе в штат. Сделать меня борзописцем хотят.
– Сашка, иди! Это ж интересно – работать в газете.
– Советуешь идти? А я колеблюсь… Ладно! Расскажи-ка о себе, Борис.
– Да что рассказывать? Вроде бы и нечего. Вкалываем на заливе, чиним кабеля… или кабели? Кабеляки!
Мы посмеялись.
– Ну вот. Тольку Темлякова послали на курсы в Питер, учиться на командира. Хотели и меня направить, да раздумали.
– Почему?
– Ну… я болтаю, видишь ли… Пытался выяснить, почему не послали к «Сталину» корабли, чтобы снять оставшихся ребят.
– Выяснил?
– Нет. Не положено задавать такие вопросы.
– А что тут выяснять? Потонул же пароход. Нам с тобой повезло, а ребятам, кто там остался, не повезло, вот и все.
– Пароход держался на плаву и мог бы дождаться помощи, если б вовремя прислали.
– Откуда ты знаешь, что не посылали помощь?
– Вот это я и хотел узнать: посылали или нет? А мне велели придерживать язык.
– Ну и правильно.
– Ты правда так считаешь?
– Да что изменилось бы, если б ты узнал подробности? Все равно ведь ребят не спасти.
– Конечно, ничего не изменилось бы… но мне почему-то надо знать. Гложет что-то внутри, понимаешь?
– Да понимаю! Меня, думаешь, не гложет? Когда Щербинин рассказал, что вроде голос Андрея слышал, мне будто дали под дых.
– Ушкало говорит, если б Андрею удалось спастись, то он мог бы через всю Эстонию выйти к нашему переднему краю.
– А как бы он в Эстонии оказался?
– Ну, на шлюпке…
– Нет, Борька, чудес не бывает.
– Знаешь, кто служит тут на передающем центре? – вспомнил я. – Брат Андрея! Двоюродный брат Виктор Плоский.
– Плоский – это фамилия?
– Да. Такой мужичок – не соскучишься. Усы как у таракана, язык – острей ножа. Надо тебя с ним познакомить. Да вот, сейчас его вызову.
Мы как раз дошли до передающего центра. Часовой меня знал и кивком разрешил войти. Я стряхнул с себя снег. В операционном зале вахтенные радисты работали ключом. Невольно я уловил тренированным ухом морзянку ближайшего ключа: восемь… три… пять… Ко мне подошел начальник смены, лысоватый, туго затянутый в китель главстаршина Цыплаков:
– Чего тебе, Земсков?
– С Виктором надо поговорить. С Плоским.
– Его нет.
– Разве сейчас не его смена?
– Старшина второй статьи Плоский здесь больше не служит, – официально сказал главстаршина.
– То есть как? – Я ошеломленно моргал, уставясь на него. – Я ж перед обедом его видел…
– Перед обедом был, а после обеда сплыл.
– Куда?
– Не знаю куда. Иди, Земсков, некогда мне лясы точить.
Теоретически я знал, разумеется, что на свидания не ходят с пустыми руками: хотя бы цветочек надо принести девушке. Но где было взять цветы в главной базе Балтийского флота в Кронштадте в ноябре 1942 года?
Не до цветов тут. Добраться бы, минуя особо бдительные по случаю праздника патрули, до места свидания.
Я добрался. Взлетел единым духом на второй этаж дома № 11 на Красной. Тут было темно, но через подслеповатое оконце проникало немного света с заснеженной улицы. Я нашарил звонок, нажал кнопку. Конечно, я и не ожидал, что раздастся трубный звук, соответствующий моему радостному нетерпению. Но хоть какое-нибудь малое звяканье! Нет, ни черта. Кнопка беззвучно и вяло (и криво к тому же) встала на место. Я постучал согнутым пальцем, прислушался. За дверью было тихо, как в лесу. Как в засаде гуронов, выслеживающих Зверобоя. Я постучал сильнее, кулаком. Никакого ответа. Вот же чертовка, подумал я, назначила свидание, а сама не пришла. Куртизанка! – почему-то пришло в голову слово, вычитанное из книг. Я забарабанил кулаком что было силы.
И тут раздался смешливый голос:
– Боря! Опять хочешь дверь поломать?
Я обернулся и увидел Катю, только что поднявшуюся на лестничную площадку. Моя ярость мигом улетучилась. Она была в своей потертой шубейке из кошки (может, из кролика) и странной шляпе.
– Привет, – сказал я. – Что это у тебя на голове?
– Как – что? – Она вставила ключ в скважину. – Шляпа.
– А я думал – кастрюля.
– Ты ничего не понимаешь. – Катя выпрямилась с ключом в руке, и мне показалось, что она раздумала отворять и впускать меня в квартиру.
– Она очень тебе идет, – сказал я поспешно.
Мы вошли в темный холодный коридор, а из него – после новой возни с ключами – в не менее холодную небольшую комнату. Под высоким потолком вспыхнула, словно через силу, тусклая лампочка под матерчатым розовым абажуром. Единственное окно было завешено серым одеялом с выцветшими зелеными полосками по краям. Пустовато было в комнате – стояли диван, несколько стульев и комод. На комоде стоял баян с пожелтевшими пуговками ладов. Над комодом веером висели фотографии. Пол, крашенный суриком, был исцарапан нами в тот памятный день, когда мы выволакивали шкаф. Главным украшением комнаты, кроме баяна, была кафельная печь, занимавшая целый угол.
– Ну что? – Катя посмотрела на меня. – Уютно, правда?
– Неплохо тут, – сказал я, словно невзначай взяв ее за руку. – Не дует. А печку нельзя истопить?
– Чем? – Катя пожала плечами. – Мы с прошлой зимы тут не живем, а то бы замерзли. Эту печку протопить – мильон килограмм угля надо.
– А соседей нету?
– Одни соседи померли, а другие эвакуировались. Никого нет.
Я решительно не знал, что делать. Нечего было и думать о том, чтобы снять пальто и шинель. Парок от нашего дыхания вздымался кверху, к лампочке, изнемогающей от слабого накала. Я попытался поцеловать Катю, но она увернулась, мои губы лишь коснулись ее упругой холодной щеки. Она поправила шляпу, которая, и верно, напоминала кастрюлю, но была обшита понизу полоской серого меха, и строго сказала:
– Как ты себя ведешь?
– А в чем дело? Уже и поцеловать нельзя?
– Нельзя. Мы же с тобой просто знакомые. А не муж и жена.
Меня рассмешило это заявление. Как будто целоваться разрешается только мужу и жене! Но я не стал спорить. Сказал только:
– Все члены профсоюза имеют право целоваться. – И подошел к комоду. – Это твой баян? Ты умеешь играть?
– Нет. – Катя стала рядом со мной, – Это баян моего отчима. Вот он.
Она показала пальчиком на фото, с которого весело и хитро улыбался белобрысый длиннолицый малый во флотском кителе без нашивок. Этому малому, подумал я, палец в рот не клади.
– Такой молодой отчим? – спросил я и опять как бы между прочим взял Катю под руку.
Она пустилась рассказывать: да, молодой, старшина с линкора «Октябрьская революция», в тридцать девятом демобилизовался, втюрился в маму (она так и сказала: «втюрился») и остался в Кронштадте, вел оборонную работу в райсовете Осоавиахима – организовывал кружки по сдаче норм на «ворошиловских стрелков» и ПВХО, лыжные походы, походы в противогазах – всюду, на Морзаводе, в Четвертом завкоме, на швейной фабрике; мама как раз на швейной фабрике тогда работала, и когда Володя организовал там пятикилометровый поход в противогазах, мама сперва шла хорошо, а потом не выдержала…
Я слушал вполуха, мне никакого дела не было до этого Володи из Осоавиахима, даром что я сам сдал когда-то на «ворошиловского стрелка». У меня другая была забота: как Катю взять за плечи, развернуть к себе и, как писали в старых романах, осыпать пылкими поцелуями.
А она прилипла к фотографиям, как будто мы пришли в музей смотреть экспонаты. На пожелтевшем снимке чубатый командир, сажень в плечах, победно выпятил грудь, обтянутую гимнастеркой.
– Это, – тараторила Катя, – мой отец. Он был краском. Завязкин Иван Акимович. Правда, красивый?
– Правда, – сказал я. – А ты на него похожа.
И верно, что-то было у них общее – круглость лица, бойкость взгляда. Я снова сделал попытку поцеловать Катю, но безуспешно. Краском Завязкин, оказывается, летом 1923 года окончил в Питере курсы и был назначен на кронштадтские форты. А мама с подругами по комсомольской ячейке возвращалась в Кронштадт из Питера с антирелигиозного диспута. На пароходе они и познакомились. Мама была очень красивая, правда ведь? Рядом с могучим краскомом на снимке стояла стройная блондиночка с удивленными глазами, с тугой косой вокруг головы, в закрытом платье до пят. Трудно было узнать Катину маму с ее плаксивым выражением лица. Но что поделаешь, приходилось подтверждать, кивать, вникать…
Краском Завязкин служил на фортах – на Четвертом Северном, на Шестом – и в Кронштадте бывал редко, но жениться на маме успел, хотя бабушка – мамина мама – была против, потому что мама была совсем молоденькая, восемнадцати еще не было, но под Новый год ей как раз исполнилось восемнадцать, и они поженились, а в двадцать четвертом году родилась она, Катя. Краском был уже командиром батареи, он любил пушки, и служба у него шла хорошо, его уже хотели назначить командиром дивизиона, комнату дали вот эту самую на Красной, но в феврале двадцать шестого года он умер.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.