Текст книги "Мир тесен"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)
– Да-а, – улыбался он, победоносно сияя серо-синими глазами. – В сале, ребята, великая сила.
Посмеялись. Гарбуз ржал, преданно глядя на лейтенанта. Один лишь боцман меланхолично помалкивал, покуривал, сведя к переносице черные штанги бровей.
– А за сержанта, Леонид Яковлич, вы не подумали? – спросил он вдруг.
– За какого сержанта?
– Ну за теплотехника. Мужа этой…
– А зачем думать о нем? – удивился Макшеев. – Какое мне до него дело?
– А такое, что человек воюет, кровь, может, льет и верит, может, что жена соблюдает себя для него, а тут вы подкатываете.
– Странно рассуждаешь, Петр Кириллыч. Не я, так другой бы подкатился. Разве в этом дело? Женщина не может долго одна. Вот.
– Не может – а должна, – сказал боцман, как гвоздь забил.
– Ладно, – сказал Макшеев, поскучнев. – Идите, братцы, спать. Поздно уже. – И добавил, вставая: – Рассуждаешь, Кириллыч, как проповедник. А жизнь – она ведь живая, а не по-книжному.
Я лежал без сна в немецкой перине, слушал страстный лягушачий хор, льющийся в раскрытое синее окно, и думал о Светке. С письмами опять было худо – почта не поспевала за передвижениями торпедных катеров, – но хорошо, что есть на свете друзья. Из Мемеля приехал в Квакенбург бригадный лазарет, вместе с ним и Шунтиков, а уж он-то догадался прихватить письма для меня. Светка в мартовском письме писала, чтоб я не беспокоился: все у нее нормально. «Хожу аккуратно», – писала она. И пояснила: это выражение означает, что большого пуза, на которое бы оглядывались люди, у нее нет. Хотя она ходит уже шестой месяц. Но я беспокоился. Уж лучше было бы большое пузо, которое, по-моему, и есть признак нормального хода дел.
Еще она писала, что зимнюю сессию сдала хорошо, а теперь возникли какие-то нелады с коллоидной химией, вернее не с самой химией, а с преподавательницей, отчего-то невзлюбившей Светку. Я возненавидел эту преподавательницу, змею подколоидную.
Я лежал майской ночью между боцманским храпом и лягушачьим хором и думал о Светке. Тревога переполняла меня. Тревога и нежность.
Внезапная пальба выбросила меня из перины. Подскочив к окну, увидел струи автоматных и пулеметных трасс, летящие в темное небо. Я затряс боцмана за плечо: «Воздушный налет!» Боцман вскинулся, схватился за сапоги. В соседней комнате повскакали мотористы, снизу выскочил Макшеев. Мы кинулись бежать напрямик – к деревянной лестнице, которая вела с обрыва к причалам. Оскользаясь на глине, которой она была облеплена после дождей, скатились в мокрую траву, помчались к стенке гавани. Пальба нарастала. Цветные трассы полосовали небо над Квакенбургом. В стороне Пиллау тоже гремело, вспыхивало, клокотало.
Строчили пулеметы на всех катерах. Вахтенные на пирсах палили из автоматов. Офицеры выхватывали и разряжали пистолеты. И, покрывая дикую стихию стрельбы, несся крик, нарастающий рев, исторгаемый десятками глоток:
– Побе-е-е-да-а-а-а!!!
Мама, родная моя, вот и дожил я до победы, а ты не дождалась…
Победа, мама, победа!
…и, значит, не зря мы, себя не щадя, выбрасывались под пулями на затерянные в шхерах острова…
…не зря, шатаясь от голода, пилили и долбили тяжелыми пешнями лед на заливе вокруг Котлина…
…и выстояли в ту страшную зиму, не дав блокаде бросить нас на четвереньки…
…и сквозь смертельный огонь, сквозь гребенки всплесков рвались на быстрых своих катерах, чтобы всадить торпеду в черный борт ненавистного судна…
…и, высаживая десанты, настойчиво ища в ночном холодном море вражеские конвои, продвигались все дальше и дальше на запад, на юг Балтики, чтобы закончить четырехлетний поход в водах, омывавших берега Германии…
…и, значит, не задаром прожили короткий свой век и легли в братские могилы (или на дно морское) – ушли из жизни совсем молодыми Колька Шамрай, и Павлик Катковский, и маленький Ерема с Молнии, и старший техник-лейтенант Малыхин, и мичман Жолобов, и Серега Склянин с Колей Маковкиным, и лейтенант Варганов, и Костя Рябоконь, и Сережа Штукин…
…и кровь свою пролили Аллахверды Ахмедов, и Вьюгин, и Крикунов, и Ушкало, и Безверхов, и Литвак…
…Вот же нашелся, вернулся в строй Андрей Безверхов, хоть и униженный – без вины – пленом, но живой… и, может, отыщется и Ефим Литвак, пройдя все муки плена, все круги ада…
…и, значит, кончена, кончена война, и наступает мир – такой долгожданный, что не знаешь, с чего его начать… такой еще не окрепший, с заложенными от орудийного грома ушами, еще не отмытый от копоти пожаров, среди могил и развалин…
Светка, мир! И мы уцелели с тобой! Мы сорвем с окон опостылевшую светомаскировку, чтобы наш будущий сын первым своим взглядом увидел не глухую черную штору, а живое небо, полное звезд… чтобы в окна вошла тишина, тишина, тишина…
А может, дочь? Нет, сын! И знаешь, как его назовем? Колькой! Пусть носит имя твоего брата и моего первого друга.
Светка, родная, победа! ПОБЕДА!
Какая прекрасная, какая долгая теперь начнется жизнь!
Со всей Балтики стягивались в Квакенбург торпедные катера. С запада вернулся дивизион Осецкого, девятого мая высадивший в Рённе – главном городе острова Борнхольм – десант, который вынудил к сдаче немецкий гарнизон. Пришла с севера группа катеров, которая под командованием нового комбрига Кузьмина утром 9 мая ворвалась в Либаву с морской пехотой на борту, с бойцами славной 260-й бригады.
То были последние десанты войны. И вы будете совершенно правы, если подумаете, что без Ушкало тут не обошлось.
Здорово мы слетелись все в Пиллау – последнюю точку войны на Балтике. Ну не все, конечно. Но вот лейтенант Ушкало. Его гимнастерка расстегнута, открывая уголок тельняшки. Кряжистый, матерый, с ранним загаром на широком крестьянском лице, весело рассказывает о последнем десанте, отпивая из кружки спирт. С ним рядом сидит Шунтиков, наш заботливый Иоганн Себастьян с неизменной флягой в выцветшем чехле. Эта фляга кажется мне мистически неисчерпаемой: от Гангута до Пиллау мы отпиваем, отпиваем из нее, а она все полна.
А вот Сашка Игнатьев, он тоже тут, чертушка длинный. Насмешливо выпятил губу, но глаза у него грустные. Сашку прислала флотская газета из Таллина в Кенигсберг вскоре после его падения. Глотая пыль, Сашка бродил по разрушенному городу, наткнулся на уцелевший памятник Шиллеру, и это так его поразило, что он с ходу сочинил:
Все не просто, друзья, все не просто,
Как развалин печальный узор.
И встает в моей памяти острой
Благородный разбойник Карл Моор.
Сашка был в 260-й бригаде морпехоты накануне десанта на косу Фрише Нерунг. В рыбацком поселке Пайзе, в сарае, весь вечер крутили фильмы. Ребята смотрели все подряд. Война кончалась, а им предстояло, может, умереть на проклятой косе, – так уж хотелось досыта насмотреться кино. Сашка разговорился с черноволосой санинструктором, которой предстояло ночью уйти на косу с первым броском. Ее тоже звали Сашей, а родом она была из Москвы, перед войной училась на биофаке университета. Саша охотно смеялась Сашкиным шуточкам, потом они вышли из сарая в тихий вечер, и до самой посадки на бронекатера гуляли по берегу, и видели, как выплыла из облаков полная луна с чуть заметной ущербинкой справа. Саша вспоминала Москву и довоенную жизнь, говорила немного восторженно, она была из нашего племени идеалистов. Вскоре она ушла с батальоном первого броска, с ушкаловской ротой, к восточному побережью Фрише Нерунг. А Сашка остался в опустевшем поселке. В разгаре боя на косе, когда санинструктор Саша перевязывала раненого бойца, ее сразил наповал осколок немецкого снаряда.
Вот почему глаза у Сашки Игнатьева грустные.
– …А мы ж не знали, как нас в Либаве встретят, – рассказывает Василий Трофимович Ушкало, отпивая из кружки спирт. Мы сидим у него «дома», то есть в сером домике на окраине Пиллау, где временно расположился батальон морпехоты. – Не знали ж, – говорит он, – капитулировали фрицы или не хотят сдаваться. Проскочили на скорости аванпорт, вошли под мостом в военную гавань. Молчит Либава. Опять неясно, берут они нас на прицел чи ни? Огневые точки мы примечаем, конечно. Примечаем, а сами тоже пока огня не открываем и чешем вперед, к причалам. Ну, думаю, при высадке они нам дадут! Прощай, дорогая, хоть кончена война. Ладно. – Ушкало отпивает из кружки, твердой хлебной коркой зачерпывает из банки тушенку. – Дошли до поворота, тут главный объект – судоремонтный завод. Повыскакивали на стенку, рассыпались, бежим, автоматы наизготовку, дешево жизнь не отдадим. И тут они выползают из укрытий, из корпуса заводского выходят с белым флагом. Здрасте, давно не видались! – Ушкало, необычно веселый, разговорчивый, бухает кулачищем по прочному немецкому столу. – И стали мы принимать капитуляцию. Оружия навалили – гору. Всех фрицев – на причал. Стоят они – ра-ра-ра, ра-ра-ра, галдят, улыбаются. Довольные, что кончилось все. Засиделись в мешке. А мы дождались, пока подошли наши войска, и сдали им пленных, а сами – на катера и домой…
Домой, думаю я. Дело сделано, пора по домам. Трудно, правда, представить, что родного дома теперь нет, что в наших, земсковских комнатах живет семья начальника вошебойки. Светка пишет, что сам начальник мужик не вредный, а вот жена у него стерва, норовит оттяпать себе все углы в кухне. Ладно. Райисполком не обманул, выделил мне комнатуху в двенадцать метров в коммуналке на Малой Подьяческой, ордер Светка получила по моей доверенности. Одно окно, сырость по углам, тыща человек соседей. Да и это терпимо. Комнатуху Светка заперла и живет, само собой, у матери. Чем я буду кормить свою семью? Вот главный вопрос. Светка на сносях, вот-вот родит. Оторопь брала, когда я соизмерял свой старшинский оклад с предполагаемой шириной раскрытого, орущего, голодного рта Кольки – будущего сына. Светка писала в последнем письме: говорят, студентов отпустят из армии раньше всех, пришлю тебе справку из университета, демобилизуйся, возвращайся в Питер, будешь доучиваться, и ни о чем не беспокойся, проживем.
Жить на две стипендии? Вдвоем, может, и прожили бы. Но втроем?..
Пришло письмо от Толи Темлякова. Он со своим железнодорожным артдивизионом закончил войну где-то на станции Гутенфельд под Кенигсбергом. В торжественных выражениях Т. Т. поздравлял меня с победой и сообщал, что намерен при ближайшей возможности демобилизоваться и вернуться в Ленинград, чтобы продолжить учебу на истфаке. И меня призывал к тому же. Ну, ему-то что – одному, неженатому. Правда, у него была Марина Галахова. «Ты не представляешь, Боря, – писал он, – как я счастлив, что встретил Марину на своем пути. Это человек необычайной глубины ума и душевности…» Марина, сообщал он далее, со своим девичьим отрядом дымомаскировки кончила воевать на Эзеле и теперь вот-вот демобилизуется и уедет домой, возобновит учение в Академии художеств.
Между тем, жизнь в Квакенбурге шла своим чередом. Бригада обосновалась тут прочно, началась нормальная боевая и политическая подготовка. В домах поселка теперь жили офицеры и сверхсрочники (нас, рядовых и старшин, переселили в казарму внизу, у причалов), и стали откуда-то приезжать их жены. С каждым днем все больше становилось в поселке молодых женщин, они будто вырастали тут, как грибы после дождей. Странно было на них смотреть, на их цветастые платья и босоножки, когда они под руку с мужьями входили в клуб на киносеанс. Каждый раз, как я видел офицерских жен, я ощущал болезненный толчок беспокойства.
А еще появилось в поселке несколько незамужних девиц. Это были перемещенные лица – так теперь называли тех, кто был угнан фашистами с оккупированных территорий в Германию. Эти мальчики и девочки с изломанными судьбами подросли в неволе. Теперь, освобожденные, они уезжали из Германии домой. Но были такие, кому некуда ехать, они поступали вольнонаемными в тыловые учреждения армии и флота. Вот и у нас в Квакенбурге одна такая девица устроилась парикмахершей на береговой базе, а еще две – официантками в офицерской столовой.
Шли мы как-то с мичманом Немировским и Дедковым мимо длинного барака столовой к своему причалу. Дверь распахнулась, и оттуда – шварк, шварк – сунулась метла, выметающая мусор.
– Эй! – гаркнул боцман. – Чего под ноги метете?
В проеме двери застыла худущая девица в фартучке, в белом платочке на голове, повязанном на немецкий манер «гномиком». Держа обеими руками длинную метлу, виновато уставилась на боцмана круглыми и голубыми, как у куклы, глазами.
– Глядеть надо, дочка, куда метешь, – смягчился боцман. – А не в белый свет, как в алтын.
Дедков вдруг стал столбом перед девицей – зарылся, что называется, копытами в землю. А она взглянула на него, сузив глаза, и рот ее приоткрылся в недовольном оскале, сообщившем лицу как бы усталую многоопытность: дескать, чего пялишься, надоели вы все…
И уже она, взявшись за дверную ручку, потянула дверь, как вдруг Дедков страшно крикнул:
– Варька!
У нее голубые глаза потемнели и стали как блюдца. Все еще не узнавая или не решаясь узнать, она прошептала:
– Миша?
И с внезапным рыданием кинулась Дедкову на шею.
Очень была она непохожа на ту девчонку с простодушными косичками-крендельками, сестру Дедкова, которую он однажды мне показал на любительском фотоснимке. Действительная жизнь вообще далеко не всегда похожа на наши представления о ней.
Тем не менее это была именно Варька Дедкова, и, между прочим, более всего доказывала их родство ее слегка косолапенькая, как у брата, походка. Они, обнявшись и плача, пошли куда-то, как слепые, не разбирая дороги, вернулись, опять пошли. Напарница Вари, крашеная блондинка, выглянула из столовой, крикнула:
– Варь, нашла время обжиматься! Иди на столы накрывать!
А Варю бил плач. Она откинулась на дедковской руке и смотрела с изумлением на брата. Да и как было узнать былого испуганного желторотого птенчика в бравом морячке, расправившем плечи, отъевшемся на флотском харче? На груди Дедкова красовались орден Красной Звезды и две медали, и Варя провела по ним пальчиком.
– Ой, Мишка! – голосила, плача и всхлипывая. – Ой, не могу прямо! Ой, мамочка! Ой, посмотрела бы счас! Ой, не могу! Ми-и-и-шка! – Опять она повисла на Дедкове.
– Да ладно… ладно тебе… – бормотал тот, гладя сестру по худой спине. Вдруг сорвал с нее платок-«гномик»: – Чего ты намотала по-немецки…
А голова у Вари оказалась коротко стриженной, она отняла платок, озабоченно принялась снова повязывать, говоря быстрым шепотом:
– Зачем? Зачем ты… Я же болела долго…
– Пойдемте, Петр Кириллыч, – сказал я боцману, задумчиво глядевшему на сумасшедшую встречу Дедкова с сестрой. – Пускай они поговорят.
– Ага, пускай. – Боцман крупно зашагал к причалу. – Вот же какая… – проговорил он тихим голосом. – Сквозь нее солнце просвечивает.
Полоски телеграммы, наклеенные на листок серой оберточной бумаги, сообщили:
«КОЛЬКА РОДИЛСЯ ТРИ КИЛО ПЯТЬДЕСЯТ ОЧЕНЬ КРИКЛИВ ЦЕЛУЮ СВЕТА».
И вот что интересно: в ночь на двадцать второе июня он родился. Ай да Колька! Я побежал к Иоганну Себастьяну, мы подробно обсудили Колькин вес и крикливость. Мне казалось, что вес маловат, но бригадный флагврач, которому я тоже показал телеграмму, сказал, что вес нормальный.
У нас начиналось учение, мы вышли в море, я держал связь с авиацией и внутри отряда катеров, но, по правде, в голове у меня были не только служебные дела. Какого черта я трясусь в дюралевой коробке, прыгаю по балтийским волнам, когда у меня родился сын весом в целых три килограмма?! Колькин требовательный крик из Ленинграда достигал моего слуха.
На бригаде были старички не мне чета: отслужившие по семь-восемь лет. Они-то и подлежали демобилизации в первую очередь. Демобилизация! Это расслабляюще приятное слово витало в воздухе. А лето шло жаркое, с грозовыми ливнями, на пруду умолкли – уж не притомились ли? – лягушки, но лягушки – черт с ними. Старички притомились, кое-кто стал куролесить, выпивать, отлынивать от занятий и работ, а мне, как комсоргу отряда, приходилось их прорабатывать, и это было крайне неприятно.
Прибывали новые катера зарубежной постройки – надо было их осваивать. Прибывало молодое пополнение – надо было его обучать. Шла вербовка старослужащих на сверхсрочную службу. Вьюгин, недавно назначенный командиром отряда, и мне предложил остаться на сверхсрочную: дескать, съездишь в Питер, привезешь жену и ребенка, дадим в поселке квартиру – живи и служи, обучай молодых. Но я показал ему присланную Светкой официальную справку из университета о том, что я в 40-м году был призван в армию со второго курса исторического факультета.
– Ясно, – сказал Вьюгин. – Жалко, конечно, что уходит старая гвардия. Но, что поделаешь, историки тоже нужны государству.
Это «тоже» меня рассмешило. Но потом я задумался.
Вы, конечно, понимаете: пришло время задуматься всерьез. При всем моем уважении к истории как к науке я не совсем представлял себя в качестве ее жреца. Да и, по правде, несколько смущала расплывчатость ее очертаний. Вот, скажем, со школьных времен известно, что Иван Грозный был жестоким деспотом и душегубом, а его опричники – кровавыми псами. А теперь почему-то стали называть Грозного прогрессивным деятелем русской истории, а опричников, соответственно, прогрессивным войском. Мы однажды поговорили об этой перемене взглядов с Бухтояровым, заместителем начальника политотдела. Он присутствовал у меня на комсомольском собрании (разбирали одного нашкодившего «старичка»), потом мы вместе вышли в теплый июльский вечер, разговорились. В частности и об истории, представителем которой он продолжал себя считать, ну и об Иване Грозном.
– Чему тут удивляться, Земсков? – сказал Бухтояров. – Исторические факты остаются фактами, а их оценка может подвергаться перемене. То, что лежало на поверхности истории и бросалось в глаза, в дальнейшем получило более глубокое истолкование. Грозный, при его жестокости, сделал исторически прогрессивное дело – сломил реакционное боярство.
– Так-то так, – сказал я, закуривая. – Но только вот… ради прогресса проливать реки крови…
– А что прикажешь делать с реакционным классом, который тормозит поступательное движение?
– По-моему, человеку трудно понять, что он должен погибнуть, чтобы не тормозить прогресс.
– Странно рассуждаешь, Земсков. Ты же историк.
– Какой я историк, товарищ капитан третьего ранга? Я катерник.
– Разве ты не участвовал в убийстве людей? Сколько кораблей потопил твой катер?
– Так эти люди на нас напали! Мы защищали страну от фашистов!
– Точно! Вот тебе и пролитие крови ради прогресса. – Бухтояров усмехнулся, довольный, что нашел верный аргумент. – Кстати, – сказал он, когда я уже откозырял, прощаясь, – зайди ко мне завтра в политотдел.
Ради прогресса, думал я, неторопливо идя к казарме и глядя, как пылает небо за косой, в том месте, куда скатилось долгое летнее солнце. Книжная наука имеет дело с народами, классами, массами. Но когда на твоих глазах падает, простреленный автоматной очередью, маленький Ерема… когда ты видишь, как играют отсветы огня в мертвых белках Рябоконя… ты никогда уже это не забудешь – сколько бы мудрых томов ни одолел… Разве массы состоят не из нас – маленьких и незаметных? Почему же прогресс так безжалостен к отдельно взятому человеку?
«Здравствуй Борис! Я тебе пишу потому что срочное дело. Мне товарищ один написал с которым страдали в плену что нашелся Ефим Литвак. Их в августе 44 г. увезли с Валги в Ригу там погрузили на пароход отправили в Германию порт Готенхаф. Там сразу в вагоны и привезли в г. Мозбург. В этом лагере мерли от сильного истощения уже неимели надежду, а через 2 месяца кто остался жив 47 человек перевезли в другой лагерь около города Авзбур. Тут в лагере было всего 130 чел., а рядом был лагерь наших девушек которых завезли в Германию, они помогали чем могли хлеб давали нашим. Ефим был чуть живой. Наш общий товарищ пишет Ефим уже и хлеб не кушал говорил все равно помирать. 28 апреля этот лагерь в Авзбуре освободили американцы. Скоро приехал наш представитель майор. Американцы наших пленных всех передали советским военным властям. Привезли в Дрезден всех переписали кто откуда в каких был лагерях. С Дрездена увезли в Ковель. Они там теперь проходят проверку. Мне товарищ написал на ленинградский адрес, я ему еще в Эстонии говорил этот адрес напиши если что. Ефим тоже адрес помнил, но теперь у него что-то с головой заговаривается забывает. Товарищ пишет, что на Ефима нет никаких справок, где служил, где воевал, надо ему помочь. Борис может ты и еще кто из гангутцев которые от нас не воротят нос напишет про Ефима. Дескать знаю ефрейтора Литвака по десантному отряду на Ханко в 41 г. как храброго бойца и так далее. Думаю ты не забыл каким он был бойцом без страха. До десантного отряда он служил в 8 жел. дор. батальоне. Напиши Борис сделаеш доброе дело. Куда надо писать не знаю, но думаю в Министерство Обороны оттуда перешлют куда надо. Я тебе названия городов написал как мне в письме товарищ писал, может не совсем правильно. Если можно проверь. А я из армии уволен подчистую нога срослась неправильно хромаю. Пока живу у матери в Л-де но трудности с устройством на работу, не знаю что дальше будет, может придется уехать куда. Помнишь Борис как мы на Гангуте когда-то отрезанные от большой земли верили в победу и вот достигли. Это самое главное, остальное стерпим. Остаюсь твой товарищ по десанту Безверхов Андрей».
Что бы я делал без рассудительного, спокойного Шунтикова? Схватив письмо, я побежал к нему в санчасть. Мы внимательно прочитали и обсудили. Было ясно: надо писать в защиту Ефима. Что и кому? Я с ходу стал набрасывать текст, а Иоганн Себастьян, щуря скифские глаза, придерживал мой пылкий слог. Потом мы отправились в Пиллау к Ушкало, но в сером доме на окраине города теперь были зенитчики, а морпехота, как нам сказали, куда-то переехала. Хорошо хоть, что Сашку Игнатьева удалось найти, – он как раз собирался уезжать в Таллин, в редакцию свою. Мы отыскали его в политотделе ЮЗМОРа, и он, прочитав мой текст, стал его править, усиливая и возвышая стиль. Получилось хорошо. Да что ж говорить, Ефим Литвак действительно был одним из отважнейших бойцов Гангута. На карте Европы мы уточнили его мученический маршрут. Готенхаф был, очевидно, Гдыней, которую немцы называли Готенхафен. Авзбур – это, наверное, Аугсбург. Только Мозбург – или город с созвучным названием – мы на карте не нашли. Ну да ладно.
В канцелярии Сашка попросил служивого, сидевшего за пишмашинкой, перепечатать письмо. Мы подписались – главстаршина Игнатьев и двое старшин первой статьи, Шунтиков и я, – поставили номера своих войсковых частей. Три гангутца написали в защиту четвертого, попавшего в беду. Правильно? Правильно.
На почте, отправив письмо в Москву, в Министерство обороны, мы простились с Сашкой и пошли по Гвардейскому проспекту к себе в Квакенбург. Солнце жарило вовсю. Вдоль проспекта черный паровоз, пыхтя, тащил к станции состав. Возле военторговской столовой, недавно открытой в конце Гвардейского проспекта и почему-то получившей у здешних остряков прозвище «Аддис-Абеба», мы нагнали невысокого плотного старшего лейтенанта. Он снял фуражку и вытер платком плешь, увенчанную надо лбом одиноким хохолком.
– Здравия желаю, товарищ старлей! – гаркнул я обрадованно.
– А, это ты, – сказал Виктор Плоский. – Вечно попадаешься по дороге.
Он поздоровался за руку со мной и с Шунтиковым и предложил зайти в столовую поужинать. Шунтиков отказался и потопал дальше к переезду. А мне хотелось поговорить с Виктором. Мы вошли в полутемное помещение «Аддис-Абебы» и сели за столик, накрытый зеленой клеенкой.
– Ну что, – спросил Виктор, положив фуражку на угол стола, – отвоевался, трюфлик?
Я засмеялся, услышав давнее прозвище. С удовольствием смотрел на старого друга, насмешливо пошевеливающего тараканьими, вновь отращенными усами. Как здорово, что мы выжили и вот встретились в городе Пиллау под горячим солнцем наступившего мирного времени. Коренастая официантка подала нам твердые, холодные котлеты с теплой тушеной капустой и компот.
– Слава военторгу, – проворчал Виктор, с трудом вонзив в котлету вилку. – Ну что, когда в Питер? Или собираешься еще послужить отечеству?
– Собираюсь, – кивнул я, осторожно пробуя котлету. Вкус у нее был примерно как у телеграфного столба. – Понимаешь, какое дело, я теперь отец семейства, у меня сын родился.
– О-о! – Впервые за годы, что я знал Виктора Плоского, он выглядел удивленным. – Когда ты успел? С тебя причитается выпивка. Нет, не сейчас. Когда в другой раз встретимся.
– А где мы встретимся? – спросил я.
Но он, усердно жуя котлету, оставил вопрос без ответа. Я продолжал развивать мысль: поскольку у меня теперь семья, вправе ли я вернуться на учебу в университет? Невозможно ведь жить на стипендии – мою и жены. Так? Значит, надо идти в офицеры.
– Как посоветуешь, Виктор?
– Фу! – Он, положив вилку с недоеденной котлетой, расстегнул воротник кителя, вытер потную шею. – Аж скулы сводит от тяжелой работы. Чего тут советовать? Иди в военно-морское училище.
– Понимаешь, мне как-то… ну, не очень хочется…
– Тогда не иди, – сказал он спокойно.
– Вот теперь, когда ты посоветовал, мне все стало ясно. Спасибо. – Я тоже отвалился от стола, признав свое поражение в схватке с военторгом. – Виктор, я получил письмо от твоего братца. У него трудности с устройством на работу.
– Знаю.
– Нельзя ему помочь?
Виктор Плоский медленно, с видимым отвращением ел тушеную капусту и не выказывал намерения ответить на мой вопрос. Не нравилась мне эта его манера. Ужасно хотелось узнать, что теперь делает Виктор в своей жизни, полной, как я думал, захватывающих приключений. Но, конечно, не стал спрашивать. Не положено. Я тоже принялся за капусту и снова – в сотый раз – стал обдумывать предложение, сделанное Бухтояровым.
На днях, когда я зашел к нему в политотдел, он, порывшись в ящике стола, извлек бумагу и прочел вслух, что ВИИЯЗ – военный институт иностранных языков – объявляет набор слушателей и просит рекомендовать из числа военнослужащих кандидатов с полным средним образованием, с достойным общественным лицом – ну и так далее. «По-моему, ты подходишь, Земсков, – сказал Бухтояров. – Образование есть. Член партии. Боевой катерник, комсорг отряда. Подходишь вроде. Или хочешь вернуться на истфак?» Я коротко изложил свои сомнения: конечно, надо возвратиться к прерванной учебе, но у меня теперь семья… «Вон какой ты быстрый, – заулыбался Бухтояров. – Ну что ж, о семье надо думать в первую голову. В общем, подумай, Земсков. Только не тяни, ясно?»
И вот я думал…
– Я ему помог, к твоему сведению, – сказал вдруг Виктор, отпивая компот из граненого стакана. – Бежавшие из плена проверяются жестко. А я засвидетельствовал, что Андрей не был в Кейле.
– Не был – где?
– Ну… – Он в раздумье помедлил. – В общем, речь о шпионско-диверсионной школе, в которую немцы вербовали наших военнопленных. Некоторые не выдерживали, шли. Такая школа была на мызе близ Кейлы. Ну… мы разузнали… Между прочим, кое-кто из твоих гангутцев пошел в эту школу.
– Не может быть, – сказал я, неприятно пораженный.
– Как был трюфликом, так и остался, – сердито проворчал Виктор. – Получите с нас, – подозвал он официантку, – за исключительно вкусный и питательный ужин.
Мы вышли из «Аддис-Абебы» на одуревший от жары Гвардейский проспект. Паровоз с лязгом тащил товарные вагоны обратно, в сторону Кенигсберга.
– Значит, – сказал я, – когда мы вас сняли с эстонского берега, ты шел из этой Кейлы…
– Удивительно догадливый ты малый. – Виктор насмешливо шевелил усами. – Лет через семьдесят, глядишь, и догадаешься, что делают разведчики в тылу противника. Тебе в какую сторону?
– Виктор, погоди. Андрей вот что еще пишет. Нашелся Ефим Литвак, я тебе о нем рассказывал. Один из лучших бойцов Гангута. Его сильно измолотили после нескольких побегов, и он теперь немного… ну, заговаривается… не может за себя постоять. Доказать не может, что воевал в десантном отряде. Ты бы не мог засвидетельствовать, что и Литвак…
– Нет, – отрезал Виктор. – Мне тогда крепко влетело. За то, что лезу не в свое дело. Не могу.
– Ну что ж.
– Пусть запросят архив. Сохранились же документы вашего десантного отряда.
– А если нет? Ладно, Виктор, пойду. Мы насчет Литвака написали письмо, что вместе служили и знаем его как храброго бойца. Как раз сегодня отправили.
– Куда?
– В Москву, в Министерство обороны.
– А кто подтвердил, что вместе служили?
– Никто. – Я пожал плечами. – Разве трех подписей сослуживцев недостаточно?
Виктор не ответил. Вытащил коробку «Казбека», мы закурили. Потом пожали друг другу руки и пошли в разные стороны. Когда-то теперь и где мы встретимся?
А на следующий день я сказал Бухтоярову, что решил поступать в ВИИЯЗ (или, как его чаще называли, ВИЯК).
– Вот и молодец, – одобрил тот. – Пойди к штабному фотографу, пусть тебя снимет для документов. А мы быстренько оформим бумаги. В августе поедешь в Москву, сдашь экзамены… Хотя ты же призван в армию со второго курса? Есть у тебя справка из университета? Вот и хорошо. Могут принять без экзаменов. А в сентябре начнется учеба. Рад за тебя, Земсков.
Варя, сестра Дедкова, со своей неразлучной подругой Галей, тоже официанткой, и парикмахершей Леной – три репатриантки – занимали одну из квартир в поселке. Дедков, само собой, у них пропадал. Иногда и я коротал там вечер. И непременным гостем был наш боцман. Пили неочищенный спирт, ели что-то, девушки болтали, смеялись, пели песни. В незанавешенное, открытое настежь окно смотрелся, наливаясь синью, долгий летний вечер.
В тот вечер особенно хорошо сиделось, хорошо пелось. «Что стоишь, качаясь…» – стройно, согласно вопрошал девичий хор. «То-онкая рябина», – взлетал, тоскуя, Варин голосок. «Га-аловой склонилась, – вступали мы с Дедковым, – до самова тына…» Боцман, само собой, не пел, потому что хоть и прочны немецкие дома, но все же…
Он не сводил с Вари глаз, и его мрачные, кустистые, как у лешего, брови были приподняты одна выше другой. А когда допели чувствительную песню до конца, боцман вдруг протянул свою коричневую лапу и осторожно погладил Варину руку, лежавшую на столе.
Та, вспыхнув, отдернула руку. Ее голубые глаза потемнели и сузились, рот приоткрылся в недоверчивом оскале.
– Вам чего надо? Чего пялитесь на меня?
– Варь, ты чего? – поспешила унять подругу Галя. – Не кричи, Варь…
– А чего он пялится? Кажный день приходит и пялится! Не видали, какие руки после свиней бывают? Нате, поглядите! – Варя сунула боцману под нос свои огрубевшие на работе руки.
– Да ты не серчай, – странно тихим голосом, будто смутясь, сказал боцман. – Я ж от души погладил. А не предмеренно…
– «Предмеренно»! – Она тряхнула коротко стриженной головой – точь-в-точь, как это делал Дедков. – Чего вы лезете? Только и знают лезть!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.