Текст книги "Мир тесен"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 37 (всего у книги 40 страниц)
Давно не было мне так хорошо. На 10-ю годовщину Победы съехались в Питер чуть не все девчонки из дивизиона дымомаскировки. Лидочка Сакварелидзе и Галя Вешнякова несколько дней жили у меня в Ломоносове, а их мужья – у каких-то родственников, а остальные – кто где. Девятого, в наш великий день, собрались в «Метрополе», тут был заказан стол. Никогда в жизни мы бы сюда не попали, если б не Толя. А он – с помощью знатного тестя, конечно. Толю я не звала на вечер, да он и не смог бы прийти. Ладно. Не я одна была одна. Веселились вовсю. Пели старые наши песни. Лидочка, растолстевшая, но не утратившая молодого задора, плясала и хохотала, как встарь. Схватила Галю, потянула в круг: «Спляшем, товарищ директор!» Галю недавно назначили директором хлебозавода в Минске. Растут наши девочки! Жаль, не было Вали Петровой, Валюши моей. У нее болеет муж, наш бывший комдив, и она не смогла приехать из своего Иванова. У Вали уже двое детей. Жизнь идет, и все мы, кто хорошо, а кто похуже, осуществляем свое назначение.
Хорошо нам было вместе под снарядами! Теперь снарядов, слава богу, нет, но…
Сегодня девчонки уехали. Снова я одна. Может быть, приедет Толя. А может, не приедет. Он занятой человек. При всей внешней удачливости, при быстром восхождении по ступеням карьеры, Толя в сущности одинок. Я долго уклонялась от встречи, года три, наверно. Он звонил, писал, молил. А когда прошлой осенью мы столкнулись на городской конференции по вопросам культуры, меня поразил его усталый вид. Нет, так-то ничего, даже животик появился, но что-то в облике как бы сдвинулось вниз – не то уголки губ, не то, как ни смешно, уши. Он сказал: «Марина, милая, как я рад тебя видеть». Простые слова – а душа дрогнула. Я согласилась встретиться. Что толку разыгрывать оскорбленную невинность? Глупо. Не упрекала, не расспрашивала. Он сам все рассказал. «Для Лены, – говорит, – на первом месте служба, кафедра». – «А надо, чтобы на первом месте был ты?» – «Разве я много требую? – говорит. – Хоть немного теплоты. Хоть какой-то интерес к моему… ну, внутреннему миру… Не смейся, Марина. Только одна у нее забота – чтоб у меня была чистая белая рубашка». – «Это, – говорю, – не мало». – «Марина, – говорит, – ты мне нужна. Не могу без тебя. Если хочешь, я разведусь с Леной и…» Я покачала головой. Знаю, не уйдет он от Лены. От тестя не уйдет, из большой, удобной квартиры, из учреждения, где не любят разводов. «Нет, – говорю. – Не надо таких жертв. Кроме того, я вряд ли смогу тебе обеспечить чистую рубашку на каждый день».
Так у нас началось снова. Знаю, мораль сильно хромает. Но пусть это заботит его. А я просто баба, обыкновенная слабая баба, которая не может устоять, если очень просят.
13 июля 1956 г.
Трудный разговор с отцом. Он в начале года вернулся с Дальнего Востока в Ленинград, получил спокойную должность, но что-то болеет, гипертония сильная. Вот и сейчас отлеживается после криза в своей новой квартире в Автово. Я привезла черной смородины, которую Екатерина Карловна считает главным лекарством. Отец лежал в постели, в желто-коричневой пижаме, седоусый и седой. Впервые вижу его в пижаме. Его щеки посечены морщинами, которые – тоже впервые. Почти сразу разговор стал острым. Видимо, отца более всего волновала эта тема. «Нельзя было так, с плеча. Ведь какая фигура! Мы шли в бой с его именем». – «Но с его именем, – говорю, – связано и другое. Хрущев же ясно сказал о нарушениях законности». – «Хрущев… – проворчал отец. – А сам он где был раньше? Теперь-то расхрабрился: это не так, то не так… Законность, видите ли… Нам приказывали, и мы работали во имя народа». – «Во имя народа губили людей…» – «Врагов губили! А недовольные при любой власти будут». – «Одно дело недовольные, другое – невинно загубленные». – «Ну, это знаешь… Лес рубят – щепки летят». – «Плохое сравнение, отец. Люди – не щепки». – «Ну, – шевелит он усами, но уже не получается так грозно, как прежде, – я не писатель. Хорошо сравнивать не умею». – «Я тоже не писатель». – «Ну журналистка. Какая разница? – Он начал, вижу, раздражаться. – Я что хочу сказать? Должно быть знамя у народа. Понятно тебе?» – «Знамя, конечно, нужно. Так ведь не о том речь…» – «А раз знамя, то и знаменосец!» – выкрикнул отец. В комнату заглянула Екатерина Карловна: «Что с тобой, Миша?» И – мне укоризненно: «Я же просила не волновать…» Сели пить чай с горячими пышками, до которых Екатерина Карловна великая мастерица. Отец взял стакан, посмотрел на свет: «Сквозь него Кронштадт виден». Я с детства помню эту его фразу. Екатерина Карловна говорит: «Тебе нельзя крепкий чай». Ладно. Он успокоился, стал вспоминать Тихий океан, я слушала с интересом, – но сквозь штормы и туманы пробивались беспокойные мысли. Ну во-первых, тревога за отца. Никогда он раньше не болел. Чертова гипертония. Между прочим, и у меня склонность к повышенному давлению. Во-вторых, на этой неделе мне дадут ответ: примут или не примут в штат ленинградской газеты? Я ведь все еще внештатный собкор эстонской газеты по Ленинграду. Толя нажал на какие-то рычаги, уверяет, что все в порядке, но я беспокоюсь. А в-третьих, время удивительное настало, вот что. Мы взбудоражены, общество словно проснулось после зимней спячки, никогда мы не говорили так горячо и открыто… Вдруг я услышала знакомую фамилию – «Земсков» – и навострила уши. «Представляешь? – говорил отец, попивая чай и жуя пятнадцатую, наверно, пышку. – Подходит и спрашивает, не капитан ли я первого ранга Галахов. Да, – говорю и думаю про себя: где же я видел это обличье? А я, говорит, Земсков. Помните?» – «Прости, папа, – говорю, – я прослушала. Где ты с ним встретился?» – «Да там, в базе моей. К нам иногда пароходы приходили, привозили всякое снабжение. Ну вот. Он радистом, что ли, плавает на камчатском сухогрузе. Ну и что вам надо? – спрашиваю. Ничего, говорит, не надо. Кроме, говорит, одного…» Тут отец нахмурился, стал грудь под пижамой рукой растирать. Екатерина Карловна поспешила уложить его в постель.
25 августа 1965 г.
…Прилетели из Пицунды. Загорела, накупалась всласть в теплом море. А на душе смутно. Что со мной делается? Закатила истерику, визжала, как разъяренная кошка… ладно хоть, что достало ума не вцепиться ногтями ему в глаза… Положим, и Толя мог бы обойтись без глупых замечаний. Сам же он придумал эту поездку в загородный ресторанчик на Бзыби. Вернее, принял приглашение своих грузинских друзей. Мы поехали на двух «Волгах». Все было чудесно, богатый стол, веселое общество. Ужасно понравилось есть руками мамалыгу. Этот Тенгиз очень остроумен, по-настоящему. Я от души хохотала. Он поднял бокал и, глядя на меня, предложил тост за красивых женщин. Мужчины встали и торжественно выпили. Смешно… но приятно… В грузинах что-то есть. Вот это умение жить со вкусом. Ну и отношение к женщине, конечно, очень подкупает. Разгоряченные вином, вышли на воздух. Ночь была чарующая, над горами горели яркие абхазские звезды. Тенгиз подошел, спросил, бывала ли я в Тбилиси, удивился, что не бывала, пригласил приехать осенью: «Буду рад вас встретить как журналистку и как женщину». Я смеюсь: «Приеду как журналистка». Он говорит: «Это будет событием для всех нас, но лично я хотел бы надеяться, Марина Михайловна…» Ах, как захотелось дать ему надежду! Вовремя вспомнила, что мне скоро сорок три… что я, в сущности, толстая очкастая баба… ну, может, не очень толстая, но… Словом, уклонилась от опасного продолжения разговора. В прекрасном настроении приехала в пансионат. Признаюсь уж: люблю нравиться мужчинам. И пусть в меня бросит камнем та, которая не любит. Ладно. Вдруг замечаю мировую скорбь на Толином лице. Он сбрасывает туфли и с поджатыми губами, не глядя на меня, шествует в туалет. Оттуда выходит темнее позавчерашней грозы. «Толя, кефир попьешь?» Буркнул нечленораздельное. «Что с тобой?» Молчит. «Толя, почему не отвечаешь? Болит печень?» А он повертывает ко мне искаженное лицо и произносит буквально следующее: «Ты бы могла хоть в моем присутствии не флиртовать с мужчинами». Я задохнулась. Вот нечем стало дышать, ловлю ртом воздух. А он: «Ставишь меня в идиотское положение!» Тут меня прорвало. Не помню, чтобы когда-нибудь прежде я была так взбешена. Я кричала: «А о моем положении ты хоть раз подумал?.. Кто я тебе?.. Всю молодость отдала тебе – ради чего? Чтобы раз в год тайком от твоей жены удрать на Пицунду?.. Да как ты смеешь меня упрекать?..» Я выкрикивала, прямо-таки швыряла ему в лицо свою незадавшуюся жизнь… одиночество свое… бездетность… Визжала как сумасшедшая… чуть сознание не потеряла… Толя страшно испугался, налил воды, я отталкивала стакан. Слезы в два ручья… Дикая сцена. Не знала, что способна на такое. Вдруг я выдохлась, повалилась на кровать. Толя полночи сидел у моего изголовья, успокаивал как ребенка. Просил прощения. Уверял в вечной любви. Я заснула под его клятвы. Проснулась поздно, с головной болью, завтракать не пошла. Толя принес чаю, принес анальгин – он заботлив. Что ж, он единственный человек, заботящийся обо мне. Разве не ему я обязана устройством на работу? Кооперативной квартирой на Бассейной? Мы крепко повязаны, мы в одной упряжке. И нечего валять дурака. Оставшиеся три благословенных пляжных дня я держалась ровно. А вчера прилетели в Питер.
Сейчас Толя позвонил. Приехал его старый друг Борис Земсков с женой, и он, Толя, хотел бы повидаться, – что, если они приедут завтра вечером ко мне? Посидеть вчетвером. Готовить ничего не надо, только чай, остальное они привезут. Ну что ж. Я согласилась.
27 августа 1965 г.
Толя привез Земсковых около семи и сразу отпустил машину. Он был очень оживлен, и я поняла, что состоялось крупное назначение, которого он ожидал с весны. Ну, молодец. К 44-м годам достиг многого. А Борю Земскова я бы на улице не узнала. Высок, скуласт, лысоват. В пристальных серо-зеленых глазах усмешечка. Не знаю, всегда ли он настроен юмористически, но тут было именно так. Выкладывая закуски, он подначивал Толю по поводу принесенной им банки ивасей, с легкостью рифмовал: «Темляков душою всей обожает ивасей…» Толя отшучивался, они резвились как мальчишки. «Как люблю я вась, сказал ивась», – с этими словами Борис погладил Толю по голове. «Отойди, укушу!» – крикнул Толя и щелкнул зубами. Я будто окунулась в свою флотскую молодость, в прекрасный воздух дружелюбной подначки. Так мило начался этот вечер. Я знала, что Борис женат на сестре Коли Шамрая, того Коли, который когда-то, в доисторические времена, влюбился в меня. Как тесно переплетены наши судьбы… Света мне вначале не понравилась. Мне казалось, что она излишне кокетливо закатывает глазки, когда смеется. И юбка у нее коротковата не по возрасту, ей ведь лет сорок. Оно конечно, мода сейчас – открывай как можно выше, но все же… Впрочем, буду объективна: ножки у Светы такие, что не грех показать. Она вообще ничего бабка, только длинновата немного и в лице какая-то неправильность, но это даже ей идет. Глаза карие, добрые. Под глазами почему-то синева. Она детский врач, но, как сама же призналась, не имеет никакого влияния на сына: отец, то есть Борис, все время пропадал на море, она сама бегала по огромному участку, лечила детей, а Колька (сына так назвали в память об ее брате) рос, как она выразилась, вольным ковбоем. «Боялся он только деда, моего папу, да и то не очень, обращался к нему не иначе, как «товарищ старший сержант». А когда дед умер, Колька и вовсе отбился от рук, заделался велосипедистом». – «А это плохо?» – спросила я. «Это ужасно!» – «Ничего ужасного, – сказал Борис. – Просто Колька гонщик по натуре». – «А ты, значит, морской бродяга?» – спросила я. «Это что-то из детских книжек. Я не бродил, а перевозил грузы по морям. И вообще, – добавил он, усмехнувшись, – лучше видеть глазами, чем бродить душой». – «Бродить душой? Что за странное выражение?» – «Это, – говорит, – не я. Это Экклезиаст». – «Ты читал Экклезиаста?» – спросил Толя. «Ну что ты! В одной английской книге наткнулся на цитату. It's better to see by eyes, than wander by soul», – процитировал он. А Света сказала: «Борька читает все без разбора, потому и натыкается черт знает на что». Бродить душою, повторила я про себя. Бродить душой… Вдруг вспомнила: «Лет десять назад, или девять, отец рассказывал, что встретил тебя где-то на Дальнем Востоке». – «Было, – кивнул Борис и налил себе в рюмку водки. – Я в пятьдесят первом ушел из Балтийского пароходства…» – «С большим скандалом», – вставила Света. «Все скандалишь, – Толя качнул головой. – Никак не угомонишься». – «Я не скандалил, а заступился за человека, которого обидели. Ну вот, в пятьдесят первом уехал на Камчатку и четыре года плавал там. Да, в одной базе повстречался с твоим отцом. Но он не пожелал разговаривать». – «Отец ушел в отставку. Болеет», – сказала я. Борис протянул руку, отодвинул от Светы рюмку: «Тебе больше нельзя». – «Да я и одной рюмки не выпила!» – «Нельзя», – повторил он. Мне вдруг захотелось, чтобы и за мной вот так присматривали… «Ну вот, – сказал Борис. – Хотел с ним поговорить, но он отказался. А в пятьдесят пятом кончилось мое плавание. Уехал в Калининград, преподаю в тамошней мореходке. Знаешь, кто меня туда сманил? – спросил он Толю. – Ушкало! Помнишь его?» – «Как не помнить!» Они заговорили о десантном отряде, о Ханко. Толя сказал: «Чуть не забыл, Борька! У меня же книжка вышла, воспоминания о войне. Там и о тебе есть». Он вынул из папки книжку, надписал своим аккуратным почерком и не без торжественности вручил Борису. Эту книжку я помогла сделать. Собственно, переписала от первой до последней страницы. Называется она «Залп за Родину». Я предлагала другие названия, попроще, но Толя настоял на своем. Ну ладно. Старые друзья выпили за старую дружбу и опять пустились в бурные воспоминания, заговорили о Саше Игнатьеве, об его поэме «Гангутская баллада». Борис, оказывается, недавно был у Игнатьева во Владимире. Всюду он поспевает, все знает. Смешно рассказал о приятеле их сына, абитуриенте, поступавшем на исторический факультет: «Я его спрашиваю: кто такой Ферапонт Головатый? Он подумал и отвечает: это был византийский полководец». Мы покатились. «Подросло поколение, – сказал Толя, – для которого Великая Отечественная – далекая история. Как для нас – русско-турецкие войны». – «Да, – сказал Борис. – У нас вообще плохо знают историю. Формальный, школярский подход: в таком-то году было то-то. О многом вообще умалчивается. Ты молодец, что написал о войне. Чем больше прямых свидетельств…» – «Тем меньше будет византийских полководцев! – хохотнул Толя. – Извини, Борька, мне позвонить надо». Он вышел на кухню. Сейчас станет тихим голосом, какой у него всегда появляется при разговорах с женой, объяснять свою задержку: неожиданное заседание… собрание… совещание… Борис листал, просматривал его книжку. А мы разговаривали со Светой. Их сын, оказывается, служит в армии, и похоже, что это пошло ему на пользу, стало меньше «ветра в голове», осенью демобилизуется и намерен учиться на математика. Но больше Свету беспокоит дочь. Их дочке Наташе шестнадцать, перешла в десятый класс – «очень серьезная девочка, совсем не похожая на нынешних девчонок, у которых в голове одни танцы и мальчики». – «Так что же вас беспокоит? – спрашиваю. – Это ведь хорошо, что серьезная». – «Понимаете, непременно хочет поступать здесь, в Ленинграде. На филфак университета. А подготовка все-таки… Она начитанная девочка, но школьная подготовка у нас в Калининграде… ну, наверно, не такая, чтобы…» – «Сейчас, – говорю, – скажем Толе. Ему ничего не стоит позвонить декану или даже ректору». Тут Борис поднял голову от книжки и – как отрезал: «Никаких звонков». Света говорит: «Да не сейчас же звонить, а через год». – «И через год никаких звонков. Поступит – поступит. Не поступит – тоже ничего страшного». Она смотрит на него и тихо спрашивает: «Боря, что с тобой?» – «Ничего». Он отложил книжку, закурил. Вошел Толя, оживленный, веселый (разговор с женой прошел благополучно), предложил еще выпить. «Ладно, – сказал Борис, отчего-то помрачневший. – Давай-ка выпьем за Ефима Литвака». – «За Литвака?» – Толя посмотрел удивленно. «Да, за Литвака. Которого ты забыл упомянуть в своей книге». – «А почему я должен был его упомянуть?» Борис нашел в книжке нужное место, прочел: «Помню, как однажды ночью мы с Борисом Земсковым в утлой шлюпке ходили под яростным огнем к нейтральному островку, к которому прибило разбитый мотобот с телом нашего друга, храброго гангутского десантника Николая Шамрая. Мы не могли оставить его непохороненным: не принято это у балтийских моряков…» «А что, разве было не так?» – спросил Толя миролюбиво. «Так, да не так. В утлой шлюпке, как ты изволил выразиться, было не двое, а трое». – «Да что особенного, если я забыл упомянуть, что с нами ходил Литвак?» – «Не он с нами ходил, а мы с ним, потому что мы были щеночки, а он командовал операцией. А особенное – то, что ты неспроста его забыл». – «Как это?» – Толя двинул лбом вверх-вниз. «А так. Неспроста», – повторил Борис. Они стояли друг против друга, смотрели в упор. Будто два борца, готовых рвануться в схватку. Чтоб разрядить обстановку, я хотела сказать, что эпитет «утлая» придумала я, а не Толя, но промолчала. Толя сказал сдержанно: «Если имеешь в виду, что Литвак попал в плен, то этот вопрос теперь пересмотрен. Просто я действительно забыл». – «Если не уверен в памяти, – сказал Борис, – то тем более нельзя отклоняться от истины. Но там, когда мы ходили за мотоботом, произошло такое, чего ты забыть не мог». – «Ладно, хватит, Борис. Книга не о том написана. Этот эпизод занимает в ней маленькое место, всего несколько строчек». – «Раз несколько строчек, значит, можно врать?» – «Борька, перестань!» – крикнула Света. А он: «И одной строчки достаточно, чтоб исказить историю». – «Пошел к черту», – отчетливо сказал Толя.
ЭПИЛОГ
Опять ноют ноги. Когда-то, тридцать с лишним лет назад, в бою обожгло мне ноги кислотой – вот они и ноют теперь. Особенно осенью.
Я стою в коридоре купейного вагона, смотрю в окно. Недавно была остановка в Вильнюсе. Потом поплыли и плывут прекрасные холмы и леса Литвы, пестро и, я бы сказал, со вкусом раскрашенные осенью.
Еще одна осень. Осень моей жизни.
Из купе высовывается красная благодушная физиономия:
– Сосед! Может, надумал? Садись с нами, а то кончается зелье.
Я качаю головой. В числе принципов, коих я стараюсь придерживаться, есть и такой: не пью с незнакомыми людьми. Эти два рослых, самоуверенных, громкоголосых мужика, судя по разговорам, имеют отношение к бумажной промышленности – они налаживали какое-то оборудование на Калининградском ЦБК – целлюлозно-бумажном комбинате, – а ныне возвращаются в Питер из командировки. Как сели в Калининграде в вагон, так и начали наливаться. Меня зазывали, я отказался. А четвертый попутчик – флотский старший лейтенант с розовыми от молодости щеками – не устоял. Милый юноша, хотел я ему сказать, не надо. И зря не сказал, постеснялся. Теперь старлей пластом, лежит на верхней полке и тихо постанывает: скирялся.
Что сталось с нами? – думаю, глядя в окно. Почему так много, так усердно пьем? Ну мы, воевавшие, четыре года пили спирт, втянулись, так сказать. Но нас не так уж много осталось. Вымираем понемногу. Молодые пьют. Отчего так сильно взалкали – от благополучия или, скорее, от неблагополучия? Светка определяла это одним словом: распущенность. «Просто люди очень распустились, – горячо говорила она, глядя своими чистыми светло-карими глазами, сдвинув шелковистые брови. – А распустились потому, что исхалтурились, не дорожат работой». – «А почему исхалтурились?» – спрашивал я.
Андрей Безверхов определял по-другому. «Потому пьем, – чеканил он каждое слово, – что порядка нету. Ничего не боятся люди. С работы не выгонишь, а если выгонишь, тут же на другую берут. Надо, чтоб был порядок, как при Сталине». – «Порядок, конечно, нужен, – отвечал я. – Но не такой, как при Сталине».
Это был у нас разговор на встрече ветеранов Гангута в декабре 1966 года. Отмечали 25-летие обороны Ханко, съехались в Ленинград старые бойцы, собрались в назначенный день в Доме Флота на площади Труда. Забегая вперед, скажу: с каждым годом, с каждым декабрьским сбором нас, гангутцев, становится все меньше. Но тогда, в 66-м, народу много собралось. Фойе гудело возбужденными голосами, тут и там узнавали друг друга, обнимались и, как говорится, пускали скупую мужскую слезу. Некоторое время я плыл в людском потоке, беспомощно озираясь и не видя ни одного знакомого лица. Вдруг меня окликнули: «Борька Земсков!» Длинной ручищей мне махал поверх голов Сашка Игнатьев. Я протиснулся к нему, неожиданно элегантному в черном костюме-тройке. Не выпуская моей руки, Сашка развернул меня к человеку, с которым до того разговаривал. Я увидел одутловатое, нездоровое лицо с фиолетовой заячьей губой. Не узнаванием, нет, догадкой толкнулось в душу: Безверхов! Он тоже смотрел потрясенно на меня, на мой парадный пиджак с орденами и медалями. Мы обнялись. Андрей не то всхлипнул, не то всхрапнул. Рукоять его палки больно уперлась мне в поясницу. «А я, – промолвил он, когда мы смогли говорить, – помню, как ты сказал Василию… там, на Молнии… что мы войну проиграем, если бросим товарища гнить у нейтрального островка…» Я засмеялся. Что было, то было. «А я помню, – сказал в свою очередь, – как ты приплыл с Молнии на Хорсен и доложил капитану, как вас там финны прижали». А Сашка выкрикнул: «Сатана перкала!» – и обнял нас обоих. Мы постояли немного, закрыв глаза и сдерживая слезы.
Много лет мы переписывались с Андреем Безверховым; я знал, что он живет в Клину и работает технологом на химзаводе, что его жена заведует промтоварным магазином, а дочка дважды неудачно выходила замуж, – а вот встретились мы с ним впервые после той проклятой декабрьской ночи, которая резко развела в стороны наши судьбы.
Так-то посмотреть сторонним взглядом – все в порядке, не видно ведь, как ноют раны. Не слышно, как все еще – четверть века спустя – эхо тех ночных взрывов отдается в нашей крови протяжным гулом. Встретились ветераны, хоть и побитые изрядно жизнью, но выжившие, живые, везучие. Не так ли? Мы сидим ряд за рядом в голубом зале, слушаем торжественные речи, из президиума с улыбкой взирает на нас бывший командир нашей базы, генерал-лейтенант в штатском пиджаке. С ним рядом сидят герои гангутской обороны – летчики, катерники, снайперы. Жаль, нет командира десантного отряда Гранина. Болеет наш капитан (давно он уже полковник, но для нас, бывших десантников, навсегда останется капитаном). Зато в почетный ряд затесался Сашка Игнатьев: он теперь человек заметный, нашумевший своей поэмой «Гангутская баллада». Летом прошлого года, когда я навестил Сашку во Владимире, мы уговорились, что он напишет к юбилею статью и пробьет ее в какую-нибудь центральную газету. Статью, в которой будут названы те из нас, кто никогда ни в каком поминальнике не назывались, – Безверхов, Ефим Литвак, маленький Ерема, Ленька Шатохин, другие неизвестные бойцы. Сашка со статьей долго тянул, но в конце концов написал, и недавно, в ноябре, она появилась в «Известиях» под названием «Откликнитесь, кто жив, гангутцы!». Здорово он написал, молодец! Статья имела по крайней мере одно важное последствие: нашелся наконец Ефим Литвак. Но это произошло позднее, в феврале 67-го года. А на декабрьской встрече в Ленинграде мы с Андреем, сидя в зале и слушая речи, тихонько переговаривались.
Я предлагаю ему послать записку в президиум, попросить слова. «Зачем? Без меня тут складно говорят». – «Расскажешь, как вы остались на “Сталине”. Как ждали, что помощь придет. Как из плена бежал». – «Да ты что, Борис? – Андрей косится на меня взглядом, полным недоумения. – Разве можно тут?» – «Как раз тут и нужно, где гангутцы собрались». – «Да собрались-то для чего? Чтоб победу вспомнить». Так-то. Не принято у нас омрачать благостность юбилейных (да и не только юбилейных) собраний. Свои обиды и горести, несогласие свое не тащим на трибуну. А я разве не такой же? Разве не тяну руку вместе со всеми, чтобы, не дай бог, не внести разлад в стройность единогласия?
Кончили заседать, выходим мы с Андреем в фойе, смотрим – стоит, опираясь на палку, наш командир базы, высокий, грузный, почтительно окруженный людьми. Идет бурный разговор: а помните то, а помните это… Вдруг я ощутил, словно удар тока, знакомый безрассудно-удалой импульс… А, была не была! Проталкиваюсь сквозь плотное кольцо к командиру базы. «Товарищ генерал, – слышу собственный напряженный голос, – извините, что, может, не вовремя… Как раз двадцать пять лет назад подорвался на минах турбоэлектроход “Иосиф Сталин”. Сергей Иванович… как могло случиться, что людей там бросили? Почему не прислали помощь?» Генерал хмурится. Стоящий рядом с ним пожилой полковник с огромным «иконостасом» на широкой груди грозно оглядывает меня: «Вы что это говорите, товарищ? Как это “бросили”?..» – «Погоди, Кузьма. – Генерал дотрагивается до его живота, вызвав звон медалей. – Ты на Ханко где служил? (Это мне.) У Гранина? Так я тебе скажу, сынок, – вдруг повышает он голос, – почему не пришла помощь. Чему у нас в училищах учат? Всему! Корабли водить, из пушек стрелять, из торпедных аппаратов. Одному только не учат – дерзости! – Он с силой стукнул палкой о паркет. – Решительности! – Опять удар палкой. – Это – или есть у человека, или нет! Ты понял, сынок?»
Вот теперь я понял. Теперь разрозненные фрагменты – случайно подслушанный четверть века назад разговор на гогландском причале и все, что я знал от Безверхова, все, что узнал от капитана Нефедова на Камчатке и от капитана первого ранга Вьюгина в Калининграде, – все теперь как будто встало на свои места, образовав единую, пусть еще не во всех деталях ясную картину.
– Ты понял? – говорю Андрею Безверхову вечером того же дня за накрытым столом в шамраевской квартире. – На Гогланде стоял отряд прикрытия, имевший задачу: помощь кораблям, подорвавшимся на минах.
– Знаю, – кивает Андрей, нацеливаясь вилкой на кружок колбасы.
– Этот отряд и должен был прийти и снять вас со «Сталина».
– Должен был, а не пришел. Мы ждали, глаза проглядели, а море – пустое…
– Помнишь, я тебе писал про книгу воспоминаний командующего флотом. Там есть про это. Оперативная обстановка не позволяла. Без прикрытия с воздуха посылка отряда кораблей могла привести к еще большим потерям.
– Да, ты писал…
– Все верно, обстановка не позволяла, это и Вьюгин подтверждает, и Нефедов, хоть его тральщик и готов был выйти…
– А как же нас учили, – вскидывает голову Безверхов, – как же учили: сам погибай, а товарища выручай?!
– Вот! Ты же слышал, что командир базы сказал? У кого-то дерзости не хватило! Решительности!
Андрей встает и, припадая на раненую ногу, стуча палкой, ходит по комнате, бормочет что-то под нос. Сколько лет промчалось, а время не остудило, как видно, жгучее воспоминание. Страшное видение пустого моря не дает человеку спокойно сидеть за столом. Владлена с беспокойством смотрит, как он мечется по комнате. Я делаю ей знак: не вмешивайся. Андрей успокаивается. Снова садится за стол. Мы выпиваем по третьей рюмке – по традиции – «за тех, кто в море». Сашка Игнатьев обещал прийти в восемь, уже десятый час, – наверно, не придет Сашка. Подозреваю, что у него тут амурные дела. Ладно. Вот жаль, что Ушкало не мог приехать: у него на базе в это время всегда переучет. Мне-то ничего, мы с ним в одном городе живем, видимся, хоть и не часто, а вот Андрей мечтал со старым другом повидаться. Рассказываю Андрею про Ушкало, как он со своей Шурой воюет из-за детей. Андрей спрашивает про Толю Темлякова. Рассказываю и про Толю, как высоко он взлетел, только умалчиваю о том, как в прошлом году мы разругались из-за его книжки. Толя должен был присутствовать на сегодняшней встрече. Дела, должно быть, помешали. Он человек занятой, и дела у него поважнее наших. Спрашиваю Андрея про его двоюродного братца Виктора Плоского, который, как я знаю, лет десять назад демобилизовался. «Где-то работает, – неохотно говорит Андрей. – На письма не отвечает. Встреч избегает. Много пьет».
От четвертой он отказывается. Владлена приносит чай, садится и, подперев щеку ладонью, слушает Андрея, как у них на химзаводе пьянства стало чересчур много, да что это за такая зараза ползет?.. Владлена подхватывает, у нее всегда наготове всякие страшные истории, и тут-то Андрей и высказывается за порядок, какой был при Сталине. А я говорю – такого порядка не надо, и мы схватываемся в споре, вдруг ожесточаемся, кричим друг на друга, слюной брызжем… ужасно…
– Мы за него в бой шли! – орет Андрей.
– За свою страну! – ору я.
– Умирали с его именем!
– Да, умирали! А он жалел нас? Он тебя за изменника считал!
– Меня?! – раздирает рот Андрей.
– Всех наших военнопленных – значит, и тебя! Даже своего сына! От сына собственного, попавшего в плен, отрекся! Немцы предложили обменять его сына на Паулюса, а он отказался! Какому-то иностранному журналисту ответил, что у него нет сына Якова! Яков в Заксенхаузене с отчаяния бросился на проволоку под током…
– Откуда знаешь? – недоверчиво глядит Андрей. – Басня это!
– Нет, не басня!
– Ты маленький человек и не мог знать, что наверху происходило. Тебя не спрашивали!
Я спохватываюсь: ну чего, чего мы вдруг разъярились? Почему не можем спокойно? Почему, стоит разговору стать острым, начисто забываю о принципе спокойствия, который сам положил себе за правило?
– Ты прав, – говорю тихо. – Не спрашивали. Просто все тайное со временем становится явным. Докатывается и до маленького человека. Если, конечно, маленький человек не безнадежный олух.
На станции Швенчёнеляй наш скорый стоит недолго. Темное станционное здание размазано дождем, струящимся по стеклу. Вот и начинаются долгие осенние дожди. Светка не любила это время года. Мечтала укатить от осенней непогоды на юг, к Черному морю. Однажды, только однажды, нам удалось осуществить ее желание – провести часть осени в Феодосии, куда нас зазвал Шунтиков.
Из купе вдруг вываливается встрепанный старший лейтенант, устремляется по коридору к выходу из вагона.
– Стойте! – кричу. – Сейчас тронемся!
Старлей возвращается с сомнением на лице. Розовая щека хранит отпечаток складок подушки. Тут поезд трогается.
– Эх, не успел сигарет купить, – вздыхает старлей.
Угощаю его болгарской «Стюардессой». И тоже вздыхаю украдкой: обещал Светке бросить курить… не хватило силы воли…
– Что вы меня разглядываете, старший лейтенант?
– Да вот, – смущенно улыбается он, – лицо кажется знакомым. Вы у нас в Н., – называет поселок на побережье, – не выступали?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.