Текст книги "Мир тесен"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 40 страниц)
– Не знаю.
– Ты знаешь к кому сходи? К нашему капитану сходи. В лыжный батальон. Они в полуэкипаже стоят.
– Верно, – сказал Т. Т. – Василий Трофимович, – обратился он к Ушкало не по-уставному, – а вы, когда выпишетесь, в лыжный батальон пойдете?
– Я на бэ-тэ-ка хочу. На базу Литке.
Может, он с этим Галаховым знаком, думал я. Пойду к капитану. Он ко мне вроде был добр…
– …Могу боцманом опять на торпедный катер, – говорил Ушкало. – Или на береговую базу. Это ж моя бригада. Ваня Шунтиков, вот, обратно там…
Радио бормотало в коридоре: «…войсками Юго-Западного и Южного фронтов захвачены следующие трофеи: орудий – 658, танков и бронемашин – 40, пулеметов – 843…»
Вдруг яростно заспорили шашисты.
– Не было ее здесь! – кричал тот, что лежал. – Откуда взялась эта шашка?
– Как – не было? Как – не было? – нервно возражал сидящий. – Она через ту твою перескочила, вот и взялась!
– Как Чичиков с Ноздревым, – засмеялся Т. Т.
Дверь распахнулась, раздался низкий женский голос:
– Что за шум, а драки нету?
Вошла высокая тощая женщина в ватнике, туго перетянутом матросским ремнем с бляхой под халатом, небрежно накинутым на плечи. Она твердо ступала мужскими ботинками, и твердо смотрели темно-карие глаза, обведенные тенью, какую я уже не раз замечал у людей в эту зиму, – тенью блокады. Женщина была коротко, по-мужски стрижена. По левой щеке стекал к уголку рта белый шрам, придававший ей выражение бывалости. А губы розовые, неожиданно нежные.
Она прямиком направилась к койке Ушкало.
– Здорово, Вася. – На нас посмотрела цепким взглядом: – Кто такие?
– Здравствуй, Шура, – сказал Ушкало. – Это мои ребята. Гангутцы.
– А, гангутцы, знаю. – Она крепко тряхнула руку мне, потом Толе. – Безрук Александра Федоровна.
Мы тоже назвались. Наверное, пора было уходить. За темным прямоугольником окна косо летел снег.
– Тихо вы, гуси-лебеди! – скомандовала Александра Безрук шашистам. – Больше лаетесь, чем играетесь. Вот тебе, Вася, – Из противогазной сумки она вынула и положила на тумбочку полплитки шоколада в желтой обертке.
Вытащи она из сумки граммофон с трубой, и то бы мы удивились меньше. Александра Безрук перехватила наши взгляды и сказала голосом, достигшим большой густоты:
– Чего уставились? Вы парни здоровые, не для вас это. А я как донор получаю. Еще будут вопросы?
Ну командирша! Вопросов не было. Ушкало сказал:
– Чего повскакали, хлопцы? Садитесь. – Он счел нужным пояснить: – Шура мне четыреста кубиков крови дала.
– Не дала, а одолжила, – поправила она с коротким хохотком. – Встанешь в строй – обратно стребую. С процентом!
И без всякого перехода стала громко рассказывать о какой-то Водовозовой, выливающей во двор нечистоты.
– Слабость, говорит, у меня! – возмущалась Шура Безрук. – Будто у ней одной слабость! Гальюн в квартире замерз, так будка же во дворе – сходи как человек! Нет, она прямо с порога во двор – плесь! Я ей говорю: запакостишь двор, весной эпидемию устроишь! Не-ет, с нашим народом – словами не добьешься. Вот! – она потрясла костистым кулаком. – Савельев-старик помер, повезли на санках за ворота, а на кладбище земля как железо. На сто метров промерзла! Кто выкопает? Сил ни у кого! Три бабы, один мужик – одно название – сам норовит за Савельевым. Я заступ взяла, копнула – нет, не могу. Разгребли снег, положили Савельева прямо так, как был, в мешковину завернутого. Второй день хожу, а у самой здесь будто свербит, – ткнула она пальцем себя в грудь. – Как подумаю, как он там лежит, так прямо тоскую.
Она отломила от шоколада и поднесла Василию. Тот уклонился. Ему было неловко перед нами. Вообще Ушкало, гололобый и немощный, мало был похож на грозного командира Молнии.
– Ешь! – Женщина решительно сунула шоколад ему в рот. – Он полезный. Как рыбий жир! – На нас взглянула: – А у вас, гуси-лебеди, аммонал не имеется?
– Аммонал? – Мне стало смешно. Я похлопал себя по карманам. – Аммоналу с собой нет, дома забыл, а вот динамита был кусочек, куда ж он подевался…
– Надсмехаешься? – нахмурилась Шура Безрук. – Ишь, бычок с глазами! Без аммоналу могилу не выроешь, понятно? – Она еще дольку шоколаду сунула Ушкало в рот. – Ешь, Вася. Подкрепляйся.
Неделю мы вкалывали на Морском заводе. На его обширной территории редкий день не ложились германские снаряды. Само собой, это нехорошо отражалось на кабельном хозяйстве. А оно на заводе было изрядно запутанное, траншеи шли криво, кое-где наспех и неглубоко выкопанные. Много тут было мороки.
Даром что мы подводно-кабельная команда – на суше тоже не сидели без дела. С Морзавода, где мы день-деньской долбили неподатливую землю, еле ноги приволакивали в родной снисовский кубрик. А могли и вовсе не приволочь: шестого февраля накрыло нас за доком Велещинского таким огнем, что я подумал, лежа в свежевырытой траншее: сам себе могилку вырыл… прощайте, люди добрые… Пронесло, однако ж.
А вот Алешу Ахмедова задело. Осколок сорвал с него шапку, чиркнул по голове от затылка к уху. Алеша страшно орал. Радченко, который руководил работами, метнулся к нему, упал рядом, вытащил из кармана индивидуальный пакет.
Повезло Ахмедову: осколок прошел касательно, отметину сделал, но не пробил череп. Положили Алешу в снисовскую санчасть, и он скрючился там под двумя одеялами, затих.
На другой день вечером я зашел к нему, сел рядом, спросил: «Ну, как ты?» Алеша смотрел на меня из-под белых бинтов, намотанных на голову, немигающими глазами и молчал.
– Ты что, не узнаешь? – спросил я. – Или, может, не слышишь?
Оказалось, он и узнал, и слышит. Но, как видно, был напуган и прислушивался к себе, к новым ощущениям. С трудом я разговорил его немного.
– Ты сам откуда, Аллахверды? – назвал я его настоящим именем. – Из Баку?
Он цокнул языком:
– Кировабад знаешь?
– Это бывшая Ганджа, что ли?
– Гэ! – издал он гортанный звук. – Ганджинский район, поселка Анненфельд.
– Анненфельд? – удивился я. – Откуда немецкое название?
– Немцы много жили. Колонисты. Давно жили. Больше сто лет. Теперь, папа пишет, увезли. Другой место живут.
– Понятно. У тебя, наверно, семья большая? Братья, сестры?
– Гэ! Братья, сестры много. Жена есть.
– Жена? – Я подумал, что ослышался. – У тебя есть жена?
– Почему нет? Жена есть, дочка есть. Айгюн зовут.
– Постой, Алеша… Аллахверды… Ведь тебе, наверное, как мне, еще двадцати нет… Мы же в один год призывались…
– Гэ, двадцать лет май будет. Моя жена Гюльназ семнадцать лет.
– Понятно. – Я озадаченно покачал головой, вспомнив, что, верно, на востоке рано женятся. – Так ты семейный человек.
Еще я уразумел, что Аллахверды, как и его папа, работал на больших виноградных плантациях, помогал отцу чистить какие-то кягризы (колодцы, что ли), поливал виноградники бордосской жидкостью от грибка с мудреным названием.
– Нам вино нельзя. – Аллахверды-Алеша разговорился все-таки. – Мы из виноградный сок дошаб делали. Урчал варили.
– Урчал?
– Гэ! У вас называется… варенье! Вино не делали. Коран вино не разрешал…
Я придумал: Аллахверды варил урчал и животом всю ночь урчал… И усмехнулся при мысли о том, как заразительна манера Сашки Игнатьева… Впрочем, я и до Сашки рифмовал иногда…
– Нам нельзя вино, – повторил он. – Вино немцы делали. Большой каператив «Конкордия». Коньяк «Конкордия» делали. Меня военкомат призвал, спросил: какой род войска хочешь? Я говорил: виноградный!
Ахмедов открыл большой рот и залился таким жизнерадостным смехом, что я подивился резкому перепаду его настроений. Что-то в нем было от лопоухого ребенка. А ведь он, гм, отец семейства…
– Ладно, – сказал я. – Пойду, Аллахверды. Поправляйся. Кому в команде привет передать?
– Радченко передай! Вся команда передай.
– И Саломыкову? – Я подмигнул ему.
– Саломык не надо! – вскричал он, гневно сдвинув черные брови. – У-у, шайтан! Филаксер!
– Филаксер? Это что такое?
Из его объяснений я догадался, что речь идет о жучке, виноградном вредителе. (Много лет спустя в каком-то журнале наткнулся на слово «филлоксера», это оказалась тля, страшный бич виноградной лозы.)
– Боря! – Он поманил меня согнутым пальцем; я наклонился к нему. – Боря, – зашептал он горячим шепотом, – я хотел сказать. Один раз я гальюн был, Саломык тоже был, не видел, а я слышал, он Склянину говорил. Про тебя говорил! Он так говорил: «Я этот студенишка еще покажу». Понимал, Боря?
– А что он хочет мне показать?
Алеша опять раскрыл рот и заржал. Высунул из-под одеяла узкую руку и протянул мне. Я легонько ударил пальцами по его ладони.
Техник-лейтенант Малыхин брился перед зеркальцем, прислоненным к гильзе-пепельнице, когда я заявился с просьбой об увольнительной записке.
– Чего ты все ходишь куда-то, Земсков? – недовольно спросил он. – Чего тебе надо?
Он скреб опасной бритвой верхнюю губу, держа себя за вздернутый самолюбивый нос.
– Ничего не надо, – сказал я и невольно потрогал плохо выбритый подбородок. Лезвие моей безопасной бритвы давно затупилось, каждое бритье было мукой. – Хочу навестить друзей в лыжном батальоне.
– Друзей надо у себя в команде иметь, – наставительно сказал Малыхин. – А не на стороне.
– В уставе нет такого пункта, чтоб непременно в команде.
В его взгляде, брошенном поверх руки, державшей нос, совсем не было отеческой любви к подчиненному, свойственной нашим командирам.
– Язык придерживайте, Земсков, – проворчал он, хмыкнув. И добавил, скребя щеку: – Сперва устав выполнять научитесь, а потом… это самое… рассуждайте.
Увольнительную он нехотя, но выписал.
Я выскочил из подъезда в тупик между корпусом СНиС и стеной, за которой торчали мачты кораблей, стоявших в доке Петра Великого. Тут был небольшой сад – десятка три каштанов и лип по колено в снегу. Стояла неприбранная, заваленная хламом беседка. Протоптанная в снегу тропинка вела к шкафчикам метеорологов.
А вот и они сами, ветродуи, – вышли из соседнего подъезда, где помещалась метеостанция. Сейчас начнут запускать свои воздушные шарики. Я уже раза два видел их – пожилую тетку с немигающими черными глазами, будто нарочно созданными для того, чтобы следить за улетающим шариком, и девчонку с бледным остреньким лицом, на котором застыло выражение безнадежности. Обе были замотаны поверх пальто в огромные темные платки.
– Привет, ветродуи, – сказал я, проходя мимо.
Девчонка зыркнула замерзшими глазами, а старшая неприветливо сказала:
– Проваливай, столболаз.
– Я по столбам не лазаю, тетенька. Я лед рублю на заливе.
– Тоже мне рубака.
– Точно, – сказал я. – Рубака-парень.
Девчонка хихикнула, а я пошел своей дорогой, вдруг с удивлением подумав, что еще год назад ни за что бы не решился вот так запросто заговорить с незнакомыми женщинами.
Прежде чем выйти на Июльскую, я внимательно осмотрелся. Комендантских патрулей не было видно. Человек двадцать краснофлотцев топали не слишком ровным строем по направлению к площади Мартынова. Я зашагал туда же и уже ступил на мостик через Обводный канал, когда увидел патруль, идущий навстречу со стороны улицы Карла Маркса. Бежать! Я бы, конечно, успел добежать до СНиСа и укрыться. Но мне была знакома комендантская повадка: патруль не торопился бы уйти с Июльской, понимая, что беглец через некоторое время непременно высунется снова, – тут-то его, сердечного, и сцапают. А время терять было никак нельзя. Я ведь шел не просто так, друзей навестить, а – с серьезным делом к капитану.
Еще не додумав эти мысли, вихрем пронесшиеся в голове, я обнаружил, что втерся в строй, бредущий по мостику, и придал лицу подобающее – сонно-равнодушное – выражение. Так и прошел мимо патрульного командира, который, заметив мое исчезновение, остановился и пристально разглядывал строй. Давай, давай, мысленно отнесся я к нему, пяль зенки, родимый. Хрен поймаешь.
Да что за напасть такая? – еще подумал я. Идешь трезвый, с увольнительной в кармане – а все равно сцапают, придерутся…
Перейдя площадь Мартынова, я отделился от строя, как столболаз от столба, бегом пересек Ленинскую и понесся по скользкой тропинке меж сугробов, заваливших коротенькую улочку Сургина. На улицу Зосимова вышел запаренный, настороженный, как Зверобой, преследуемый гуронами.
Передо мной была красно-кирпичная ограда Западной казармы. Когда нас, призывников, впервые привезли в Краков, мы разместились именно тут, в полуэкипаже. Тут нас однажды вывели во двор, широкий, как Сенатская площадь, построили в одну шеренгу в одном его конце и велели идти к противоположному, подбирая окурки, обрывки газет и прочий мусор. Мы шли тесной шеренгой, неотвратимо, как фаланга Александра Македонского. И когда дошли до конца, двор позади нас был чистенький, аж сверкал…
Первое, что я увидел, сунувшись в проходную, была рябоватая физиономия Митьки Абрамова. В дохе, с автоматом на груди, он стоял у дверей, дымя самокруткой. Он выглядел идеальным стражем. Страж полуэкипажа.
– Ты чего, Зямков? – спросил он. – Ты к кому?
– К тебе, – сказал я размягченно. – К ребятам. К капитану.
– Нельзя к капитану. Следыватель у него.
– Следователь? А почему?
– А потому. – Он длинно затянулся, выпустил облако махорочного дыма. – Щербинина заарестовали.
Упади в этот миг луна на землю, я не был бы так ошеломлен, как от того, что услышал. Щербинина арестовали?! Да не путает ли Абрамов, может, слышал звон, да не знает, где он…
Но Абрамов не путал.
В казарме, где жил лыжный батальон, гудели голоса. Незнакомый мне старшина в армейском надрывал глотку, требовал, чтобы все шли куда-то на занятия, но ребята словно не слышали – стояли, сбившись в кружок, и гудели, гудели, как в предбаннике, их встревоженные голоса. Чаще всего повторялась фамилия Шиповников. Я встрял в разговор, дернул за рукав Зинченко, взмолился: да что случилось, ребята?! Что за Шиповников?
– Ну был такий, – повернул Зинченко ко мне свой птичий клюв. – Не с наших. Не с гангутцев. Такий, – он сделал волнообразное движение рукой, – неслышный. Мовчун такий…
Вспомнил! В то утро, когда мы у форта «П» встретили Щербинина, был с ним боец, усевшийся в снег, – ну да, Шиповников! Потухшие глаза, прикрытые белыми ресницами…
– Ну, ну? И что же этот Шиповников?
– Утик, – сказал Зинченко и мрачно выругался.
– Утик? Куда утик?
Но тут старшина доорался-таки до ребят, они пошли куда-то изучать немецкие противопехотные мины. Я остался в кубрике один с незнакомым дневальным.
Все же я уразумел вот что. В последний день пребывания взвода Щербинина на льду исчез этот Шиповников. Утром его хватились – не пришел из патрульного обхода. Он всегда плелся в хвосте, его напарник не обеспокоился, когда замела поземка и скрыла фигуру Шиповникова: чего там, не маленький, добредет до шалаша. Измученный, продрогший, повалился на холодные нары, но часа через два его будто в бок толкнули – проснулся, вскинулся, хвать-похвать – нет Шиповникова. Ни тут в шалаше, ни в соседнем. Разыскал Щербинина, доложил: не вернулся Шиповников. Надо идти искать, спасать – не упал ли, не замерз ли. Пошли немедленно; напарник по своему следу, который не успела замести поземка, вывел к тому месту, где появился второй – шиповниковский – след. Тут, видно было, Шиповников топтался. Может, и сидел на снегу. Потом его след круто повернул к северному берегу. Щербинин с ребятами шли по следу, петляющему меж торосов, до упора. До финской заставы, обстрелявшей наших. Щербинин долго звал Шиповникова, орал, срывая голос. В ответ неслись пулеметные очереди. В то утро взвод Щербинина сменили на льду. Вернулись сюда, в казарму. Появились, само собой, особисты. Выспрашивали у ребят про Шиповникова, сволочь такую. Напарника шиповниковского – на губу по-строгому. А Щербинина-мичмана вчерашний день увели. Говорят – под трибунал.
– За что? – потрясенно спросил я. – Шиповников сбежал – так при чем тут Щербинин?
Дневальный хмуро пожал плечом.
– Слушай, друг, – сказал я, – а где капитан ваш? В какой комнате?
– Там, – показал дневальный взмахом руки. – Только зря. Не до тебя ему. Стой! – окликнул он, когда я направился к арке, за которой были двери комнат. – Оботри свои говнодавы. – Он кивнул на швабру в углу.
Я постучал в дверь, на которую показал дневальный, и, заглянув в комнату, спросил:
– Разрешите?
В комнате было сильно накурено, дым стелился под высоким потолком длинными полосами, плавал серыми островами. Капитан стоял у стола с зажженной спичкой, с трубкой во рту. В ноздри ударил знакомый запах его табака. Сидевший сбоку у стола чернявый политрук оторвался от писанины и строго спросил:
– Что вам нужно, товарищ краснофлотец?
– Я к капитану…
– Капитан занят.
Но тут капитан взглянул на меня и сделал рукой с зажатой трубкой плавный полукруг:
– Заходи, Земсков.
Робея, я подошел, поздоровался. Он выжидательно смотрел узкими монгольскими глазами. Попыхивал трубкой. Знаменитую на весь Гангут буйную черную бороду наш капитан сбрил, отчего лицо его как бы стало шире, казалось одутловатым. Было жаль сбритой бороды. И такое вспыхнуло ощущение, словно что-то кончилось, ушло невозвратно. Но я, конечно, был рад, что он узнал меня.
– Товарищ капитан, – сказал я, – вам привет от главстаршины Ушкало.
– А! Как он там? Когда выписывается?
– Говорил, скоро выпишут.
– Ладно. Возьму его к себе комвзвода.
Я было вякнул, что Ушкало хочет вернуться в БТК, но капитан сделал запрещающий жест, рассыпая красные искры из трубки:
– Никакой бэ-тэ-ка! Лед охранять надо. Ты слыхал, что у меня лучшего комвзвода забрали?
– Да, товарищ капитан… Непонятно только… Ну сбежал Шиповников – так Щербинина за что же под трибунал?
– А как по-твоему, Земсков? – грозно вопросил он, сдвинув черные брови. – Ты, кажется, не из желторотых. Ленинградец, кажется, а? Должен понимать, что мы за вас, бойцов, головой отвечаем. Должны, вояки чертовы, понимать, не в солдатиков играем оловянных! О жизни и смерти идет дело! Что?
Я хотел возразить: ведь не залезешь каждому под череп, чтоб знать все мысли… Но я видел, что капитан сильно взволнован…
– Я ничего не сказал, товарищ капитан.
– Ладно! – Он разом погасил огоньки в глазах. – Ты иди, Земсков. Ушкало скажи, что я его жду.
И нагнулся к бумагам, которые прилежно писал политрук.
– Товарищ капитан, – сказал я, готовый к тому, что он сейчас меня изругает, обматерит, вытолкнет, надоедливого, взашей, – у меня к вам вопрос… маленький… на минутку…
– Ну что? – досадливо поднял он брови. – Спасенья нет от тебя, Земсков. Ну, быстренько!
– Товарищ капитан, я про ребят… кто на «Сталине» остались… Про Безверхова, Литвака… Дроздова…
– Ну? – Капитан, нахмурясь, выколачивал пепел из трубки в огромную, будто выдолбленную в квадратном камне пепельницу.
– Почему их не спасли? Там же было много народу… не все же прыгнули на тральщики…
Политрук оторвался от писанины и воззрился так, как если бы у меня на голове выросли бычьи рога.
– Вы зачем пришли, товарищ краснофлотец? – спросил он. – Что за провокационные вопросы задаете?
– Погоди, Иван Палыч, – тронул его за плечо капитан. – Послушай, Земсков. Ты где служишь? В СНиСе? Я бы мог сейчас позвонить твоему начальству, чтоб тебе влепили суток десять гауптвахты по-строгому. Что? За дерзость. Вопросики твои, и верно, смахивают на провокационные. Но ты был у меня десантником. Помню, как ты к ничейному острову за мотоботом ходил. Чтоб товарищей похоронить как надо. И поэтому советую, Земсков, по-хорошему: не ходи с такими вопросами. Война есть война. Ясно тебе?
– Ясно, товарищ капитан.
Мне бы повернуться по-строевому, уйти восвояси. Но что-то мешало. Что-то саднило душу… заставляло робость природную превозмочь…
– Товарищ капитан, – отчаянно продолжал я стоять столбом посреди комнаты, – вы не знаете, где сейчас капитан второго ранга Галахов?
– Галахов? Зачем тебе Галахов?
Я торопливо, будто вскачь, объяснил: слышал на Гогланде, наш командир базы просил Галахова срочно отправить к месту катастрофы все наличные плавсредства…
– Откуда ты это знаешь?
– Я сам слышал! Они вдвоем шли по пирсу навстречу, я своими ушами…
– Галахов, насколько я знаю, в Ленинграде, – сказал капитан задумчиво. – Ступай, Земсков. У меня от тебя голова болит. И не лезь ни к кому с такими вопросами. Особенно – к Галахову.
А что «провокационного» было в моих вопросах? Не могу понять. Погибли люди на подорвавшемся транспорте – их не спасли, не послали за ними корабли с Гогланда. Допустим, обстановка не позволила. Тогда – объявите в частях, куда влились гангутцы: так и так, товарищи, обстановка не позволила снять со «Сталина» всех людей. Я даже почти уверен: за ними послали корабли, но они не смогли пройти сквозь минные поля… Так и скажите! Всю правду! И тогда – ну что ж, война действительно есть война… Разве мы не понимаем? Разве ты бы не понял, Безверхов Андрей? Ты ж у нас на Молнии был Главный Стратег. Конечно, ты бы понял сложившуюся плохую обстановку (минные поля, шторм, туман, и опять мины, мины…). И я бы, не отводя глаз, выдержал твой, Андрей, укоризненный взгляд… и твой немигающий, по-кошачьи желтый, Ефим Литвак… Я бы выдержал ваши взгляды, ребята!
Но почему-то гибель «Сталина» утаивается. Будто не было той окаянной декабрьской ночи. Будто взрывы мин, полыхнувшие в ночи и потрясшие наши души, нам приснились. И даже спросить нельзя! Вопросы почему-то не принимаются. Более того, объявляются «провокационными», хотя, видит бог, заподозрить меня в провокаторстве так же нелепо, как, например, объявить верблюдом. Или китайским императором. Перуанским инкой.
Кому бы излить душу? С кем посоветоваться? С кем же, как не с Толькой Темляковым. У него ума палата, и все вопросы он решает правильно.
В кубрике телефонистов Темлякова не было. Я сунулся на «Кросс» – сказали, что он отстоял вахту и ушел. Нашел я его в ленкомнате, пустой и нетопленой. Т. Т. сидел за столом, накрытым красной скатертью, в шапке со спущенными ушами, и читал толстую книгу. На столе лежала ученическая тетрадка. Т. Т. кивнул, когда я вошел, схватил карандаш и что-то выписал из книги в тетрадку.
– Вот послушай, Борька, – сказал он с таким радостным видом, словно только что решил главную загадку жизни. – Гегель пишет, что абсолютный дух на протяжении истории воплощается в разных государствах, двигаясь с востока на запад. Вначале – в форме египетского царства, потом – ассиро-вавилонского, принимал образ греческих государств, римской империи, а сейчас – образ прусской монархии. Более того! Прежние типы государств – все временные, а вот прусская монархия – навеки! Каково? Абсолютный дух завершил свое развитие в прусском королевстве. Вот откуда идет германский нацизм!
– Зачем тебе это?
– Да видишь ли, комиссар велел подготовить доклад о преступном характере гитлеровского государства. В разрезе указания товарища Сталина: гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий и государство остаются. Я раскопал литературу, наткнулся на Гегеля…
Холод в ленкомнате был жуткий. В такой холодине, подумал я, не историей заниматься, а тюленей разводить. Впрочем, кто знает, где и когда лучше заниматься историей? Впервые мне, несостоявшемуся историку, пришла в голову занятная мысль о том, что мы теперь проходим, так сказать, практические занятия по курсу новейшей истории…
– Ты окоченеешь тут, – сказал я и подышал себе на руки. – На твоей могиле напишут: «Здесь лежит Темляков, который замерз во цвете лет, читая Гегеля».
– Пошел к черту, – надулся Т. Т. – С тобой невозможно стало говорить о серьезном. Выучился у Сашки Игнатьева ерничать.
Я рассказал о визите к капитану и попросил совета: как быть?
С минуту мой глубокомысленный друг думал, щурясь на окно.
– Борька, одно могу сказать: кончай эти хождения. Разговоры эти кончай. Давай диалектически рассудим. Мне, думаешь, не жаль ребят, что на транспорте погибли? Еще как жаль! Но ведь их не воскресишь, верно? Их уже нет, утонули. Значит, ничем помочь уже нельзя. Так? Теперь дальше. Ты ходишь, выспрашиваешь, ищешь виноватых в их гибели…
– Да не виноватых я ищу, а правду!
– Это и значит, что ищешь виновных. Правильно поступаешь? – Т. Т. двинул лбиной вверх-вниз. – Думаю, неправильно. Потому что виновных в том, что погибли люди на транспорте, нет. Единственный виновный – сложившаяся в тот день военная обстановка. Война виновата! – Удовлетворенный точно найденной формулировкой, Т. Т. откинулся на спинку застонавшего стула. – И поэтому, Борька, твои вопросы действительно смахивают на провокационные.
– Почему? – выкрикнул я. – Кого и каким образом я провоцирую?!
– Объясню, – сказал Т. Т. и опять с полминуты думал, прикрыв глаза. – В твоем вопросе – почему не послали подмогу? – содержится как бы обвинение: такие-сякие, немазаные-сухие, бросили людей на произвол судьбы. А разве ты вправе так обвинять? Да еще называешь судно не транспортом номер такой-то, а довоенным названием. Посуди сам, – понизил он голос, – как воспринимаются слова: «“Сталин” подорвался»… «На “Сталине” погибло столько-то»… В устной-то речи кавычки не видны…
Конечно, он был прав. Мне почему-то не пришло в голову…
– И получается, – продолжал Т. Т. развивать мысль, – что ты, во-первых, лезешь не в свое дело, а во-вторых, обвиняешь командование. И? Ну, иначе не назовешь: провоцируешь командиров на окрик, на отповедь… на подозрительность… Правильно капитан велел тебе заткнуться.
Я молчал, подавленный его аргументами. Да, ты прав, Толя. Не мне задавать такие вопросы. Как это говорится… всяк сверчок знай свой шесток…
Т. Т. обхватил меня за плечи, на миг привлек к себе – у меня потеплело в груди от неожиданной дружеской ласки.
– Ты у нас еще совсем глупой, – сказал Т. Т. с улыбкой. – Не понимаешь, что сам себе можешь сильно навредить.
– Чего там, – махнул я рукой. – Рядовой краснофлотец – что с меня взять?
– Не прибедняйся. – Помолчав, Т. Т. сообщил заговорщицким шепотом: – Из достоверных источников, Боря: на нас с тобой написаны представления. Чего уставился? Помнишь ведь, капитан из штаба крепости сказал… Летом пойдем с тобой на курсы.
Это была важная новость. Шутка ли, командирские курсы. Или политсостава? Я ведь не член партии. Комсомолец только. Ну, поглядим. Факт тот, что все меняется в моей жизни на войне…
Я рассказал Т. Т. о бегстве бойца лыжного батальона Шиповникова и об аресте Щербинина.
– Ай-яй-яй, – покрутил Т. Т. круглой головой. – Жалко Щербинина. Такой лихой десантник! Ай-яй-яй… Ну, он и в штрафбате отличится, будь уверен. Такой боец не пропадет.
И опять был прав Головастик. Мичман Щербинин не пропадет и в штрафбате. Но – за что?! За что его в штрафбат? Что-то не принимала душа объяснений его вины. Душу переполняла печаль. Черт! На скалах Гангута, кажется, нам было лучше, чем на кронштадтском льду. У хладных финских скал… там мы были вместе.
– Чего ты все на руки дышишь? – спросил Т. Т. – Перчаток, что ли, нет?
– Мне сейчас на ключе работать, – ответил я, растирая пальцы, – а руки как деревяшки.
– На ключе?
– Разве не говорил тебе? Плоский учит меня радиоделу.
Т. Т. поморщил нос. Почему-то они – Виктор Плоский и Т. Т. – невзлюбили друг друга с первого взгляда. «Подумаешь, великий мореплаватель, – говорил Т. Т. о Викторе. – Я уверен, что не был он ни в каких Сингапурах. Просто самовлюбленный трепач». А Плоский обозвал моего друга «гусеничным трактором». Я спросил: почему? «Он ведь из Харькова, – сказал Виктор. – А там, к твоему сведению, трактора делают. А гусеничный… ну, потому, наверно, что колесами так много не раздавишь, как гусеницами». – «Непонятно», – сказал я, но он не стал больше пояснять.
Неприятная была у Виктора манера – пренебрежительно отзываться о людях. Мне он придумал кличку «Трюфлик», а когда я спросил, что это такое, буркнул: «Первый слог от “трюфели”, а второй – от “зяблика”». – «Почему зяблик?» – спросил я. «А почему трюфели?» – передразнил он и засмеялся давящимся смехом.
Но выучить меня на радиста Плоский неожиданно согласился, хотя и считал это моей блажью. «У тебя в руках могучая профессия, – посмеивался он, – кабели со дна морского подымать. Зачем тебе радио? В эфире кабелей нет, заскучаешь ты». Приходилось терпеливо сносить подначку. В конце концов Виктор не был обязан, вместо того чтобы идти отдыхать, оставаться после вахты на передающем центре и натаскивать меня. Он обучал меня устройству рации, тренировал на ключе, задавал уроки по «Учебнику радиста». Мне нравилась строгая тишина передающего центра, словно прошитая длинной однообразной строчкой морзянки. Негромко, но внятно стучали ключи. Сидя в укромном уголке, я тренировался в приеме на слух: вслушивался в работу одного из радистов, набрасывая на бланке группы цифр, но вскоре сбивался. Это было самое трудное. Азбуку Морзе я выучил легко, работа ключом тоже давалась неплохо, а вот с приемом на слух дело шло хуже.
Виктор Плоский, сидя рядом за учебным столом, смотрел, как я судорожно пытался поспеть за работой оператора. Шевеля усами, он отпускал на мой счет обидные шуточки. Сравнивал меня то с чистильщиком сапог, то с каким-то писарем по фамилии Соватько. «Не надо напрягаться, – учил он. – Не выпучивай глаза, как фокстерьер при ловле блох. Расслабься, не стискивай карандаш. Смотри-ка. – Легко и как бы небрежно он принялся писать группы цифр на моем бланке. – Слух и рука должны работать одновременно. Или ты на ухо туг?» Я расслаблялся. Я пытался подражать его непринужденной повадке. И – сбивался опять. «Ну ничего, – говорил Плоский. – Писарь Соватько, который в слове “еще” делал четыре ошибки, в конце концов женился на интеллигентной вдове водителя катафалка. Может, и у тебя когда-нибудь что-то получится». Я молча глотал насмешки. Снова и снова с упрямством одержимого тренировал руку и слух.
Виктор раскрывал мятую книжечку – учебник-разговорник эстонского языка – и погружался в нее. Для чего ему эстонский? Он был человек со странностями. Я спросил: «А какие четыре ошибки делал Соватько в слове “еще”?» – «Он писал: “исчо”», – ответил мой учитель.
Но самое поразительное в Викторе Плоском открылось случайно, когда однажды при нем зашла речь об Андрее Безверхове… Впрочем, я забегаю вперед.
Я оставил Т. Т. замерзать в ленкомнате наедине с Гегелем и поспешил на передающий центр. Спускаясь по лестнице, я вдруг почувствовал, что сейчас упаду. В глазах странно замелькало. Облупленные зеленые стены подъезда двинулись, закружились вокруг меня. Я ухватился за перила и постоял несколько минут. Вот что получается, если пытаешься на голодный желудок представить себе абсолютный дух. Эта мысль помогла мне справиться с внезапной дурнотой.
Я шел вдоль каменного сарая аккумуляторной. Серая быстрая тень метнулась под ноги, к стене, и тут промчался мимо Маковкин из нашей команды и еще один парень, губастый, взволнованный сигнальщик, – они гнались за крупной крысой, швыряли камнями, гикали.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.