Текст книги "Мир тесен"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 40 страниц)
Нам выдали прекрасные байковые белые портянки, но нам они ни к чему, – мы понаделали из них шарфики. А вчера видела: перед отбоем Галя Вешнякова достала свой «шарфик» из тумбочки и принялась вышивать на нем красные цветочки.
6 сентября 1942 г.
Дымим вовсю! Каждое утро (подъем в 6) после чая спешим в Александровский сад. Тут КП отряда. Получаем указания, разбегаемся по своим АРСам. Выводим машины из полуподземного гаража и – разъезжаемся по постам. У нас с Валей пост в Торговом порту, тут стоит у Угольной стенки крейсер «Петропавловск», его-то и прикрываем. Надо выбрать место в зависимости от направления ветра. Первое боевое дымление было 2 сентября. Внезапно начался артобстрел порта. Кричу Вале: «Включай насос!» А сама сижу рядом с ней и вся дрожу, но не от страха, а от мысли, что вдруг что-то не сработает. Насос стучит, вот пошли клубы дыма. Да какие густые! Сразу заволокло крейсер. Лежим ничком возле машины, снаряды рвутся где-то близко, видим вспышки огня. Вот когда стало страшно. Мы же, в сущности, беззащитны. Но убежать или, тем более, уехать – невозможно. Ведь мы на виду у петропавловцев. Лучше умереть, чем сбежать. Дымили 17 минут. Это сказал нам капитан-лейтенант с «Петропавловска», вахтенный командир, который после артналета сошел на стенку, чтоб поблагодарить нас. Всего 17 минут, а мне казалось – не меньше часа. Сегодня дымили второй раз, но обстрел был недолгий, всего 6 минут. Когда он кончился, мы с Валюшей выскочили из кабины, в своих комбинезонах, кирзовых сапогах, а с крейсера нам машут руками, и такими героями мы себя чувствуем – куда там! Я заметила: на мостике один краснофлотец или старшина направил на нас оптику, стереотрубу, что ли, и рассматривает. Валюшу, наверно. Ну и пусть! Уже знакомый капитан-лейтенант интересно рассказал про крейсер. Он, оказывается, куплен в Германии перед войной, когда у нас с ними был пакт. Назывался «Лютцов». Его прибуксировали в Ленинград, но он был недостроен, и не хватало многих деталей, и немцы поставляли их неохотно, тянули время – ну, теперь это понятно. Кажется, так и не поставили гребные винты. Не полностью – боезапас для главного калибра (так называются тяжелые пушки). Плавать «П-вск» не может, даже притоплен как будто, и используется как мощная артиллерийская точка. И ведь какие мерзавцы фашисты! Продали корабль с замаскированными дефектами. На носовой башне разрушился ствол одного орудия во время стрельбы, на двадцать каком-то выстреле. Стали искать причину, нашли глубокую раковину (кажется, так он сказал), замазанную, закрашенную, потайную. И снарядов было мало, и тоже с дефектами. Между прочим, отсюда, от Торгового порта, рукой подать до линии фронта. С сигнального мостика крейсера видны в стереотрубы немецкие позиции. Здесь начинается Морской канал, еще в прошлом веке прорытый по мелководью до Кронштадта. Южная дамба ограждает часть канала. Там-то, на дамбе, сидит наша Галя Вешнякова со своим отделением. Прикрывает дымом выход кораблей из огражденной части канала. Самое опасное, часто обстреливаемое место.
Уже год, как погиб Саша.
29 октября 1942 г.
Влипла в историю, хоть и не виновата ни сном ни духом. Дальномерщик, рассматривавший нас с мостика, втюрился в меня. Его зовут Коля Кимвалов, старший краснофлотец. Правдами и неправдами он скатывается с крейсера на стенку и бежит к нашему АРСу. Еще один Коля на мою голову. Такой белокурый крепыш с голубыми глазами и победительным носом. Москвич. Трепач. Но веселый. Развлекал нас с Валюшей морской «травлей». Я смеялась. Ах, не надо было смеяться. Но скучно торчать с утра до вечера на стенке, вот петропавловцы нас и развлекают. Особенно этот Коля. Стал пытаться уединиться со мной. Но я не могу далеко отходить от машины. Начались признания в любви. Ох… Видите ли, мой смех вскружил ему, бедненькому, голову. Коля, говорю, ты все выдумал. Нет! Пылко уговаривает пойти с ним в увольнение. В Дом Флота. Там бывают танцы под радиолу. Жаждет со мной танцевать. Ужасно настойчив. А мне смешно представить себе, как танцуют старший краснофлотец с краснофлотцем. С трудом отбивалась от Кимвалова. Вдруг он исчез. День не сходит с корабля, второй, третий. Потом ребята из его БЧ рассказали: в стенгазете нарисовали Колю, как он разглядывает в дальномер двух девушек на стенке. Коля «психанул», сорвал стенгазету и разорвал в клочки. За что и получил десять суток «губы». Теперь сидит и, наверно, клянет меня: было бы за что сидеть. Неприятная история. Я попросила Лидочку Сакварелидзе поменяться постами. Она дымит в гавани. Обещала ей за это полплитки шоколада (нам иногда вместо табака выдают шоколад, это всякий раз крупное событие, ведь ужасно хочется сладкого). Но Лидушка – благородных кровей. Шоколад не взяла, согласилась на обмен «безвозмездно». А с комдивом мы это живо затвердили. Теперь дымлю у стенки Балтийского завода, там полно кораблей. Вот так и живем.
5 ноября 1942 г.
Вчера мы с Лидочкой и Галей, и еще с двумя девчонками были на комсомольском активе Ленморбазы. После доклада начальника политотдела объявили перерыв. Ходили по фойе, смотрели выставку рисунков флотских художников. Галя интересно рассказывала про Южную дамбу. Там у нее десять точек, на каждой – пять-шесть дымовых шашек, все соединены с пультом управления. Можно врубить рубильник и зажечь все шашки, можно – часть. Галя командир отделения, старшина 2-й статьи. У нее в подчинении несколько парней-краснофлотцев, которые называют ее «мама Галя» или «майор». Оберегают ее всячески (дамба часто под обстрелом), заботятся. Но, хоть у Гали своя землянка, быт очень трудный. С мытьем, с постирушкой и т. д. Галя потрогала пальцем наши наглаженные (со стрелками) суконки и говорит: «Хорошо живете, девочки». Вдруг ко мне подошел замполитрука, круглая голова, короткая стрижка, и спрашивает: «Ты Марина Галахова?» Лицо знакомое, а узнать не могу. «Эх ты, говорит, девичья память. Помнишь, как устроила ночевать трех студентов во дворце Петра Третьего. Я Темляков». И делает лбом вверх-вниз. Вот по этому движению я узнала его. Мы сели рядом, поговорили, пока шли прения. Толя был на Ханко. Говорит, Коля Шамрай погиб в десанте у него на глазах. Лодку течением отнесло, прибило к ничейному островку, Коля мертвый лежал там в воде. Толя с Борисом Земсковым (тоже на Ханко! Все там собрались) пошли ночью на шлюпке и под огнем привели лодку с Колиным телом к себе на остров. Чуть не погибли сами. Колю похоронили в братской могиле. Мне стало грустно. Коля Шамрай нравился мне. Что-то в нем было такое, не знаю, как сказать… надежное! Ужасно жаль. А с Ханко уходили на кораблях, большой транспорт «Иосиф Сталин» подорвался на минах в Финском заливе, и мальчики опять чуть не утонули. Прыгнули на подошедший тральщик. Я вспомнила просьбу сестры Нины Федоровны, у которой погиб сын на переходе с Ханко. Никак не встречусь с отцом. Только перезваниваемся. Ему, между прочим, присвоили капитана первого ранга.
Бедный Коля. Бедный мой Сашка.
Вечером после актива показали спектакль музкомедии «Раскинулось море широко». Мне понравилось, хотя, конечно, в чем-то наивно. Яркий спектакль. Как давно я не была в театре!
9 ноября 1942 г.
Вчера приехали мы с Валей из гавани, было около 19 час., поставили машину, приходим домой. Ленка из управления хитро подмигивает: «А тебя гость ждет». У меня сердце упало: неужели Кимвалов?! Но это был Толя Темляков. Он тут учится на курсах, скоро станет командиром (или политруком?). Вчера был праздничный день, только мы, дымовики, вкалывали, и не зря: был обстрел гавани, мы дымили, осколком пробило «корму» нашей цистерны. А Толя уволился и вот пришел меня навестить. Пока нас не было, его развлекала разговорами Лидочка (она обожгла ногу кислотой, две недели провалялась в лазарете, теперь дома. Горюет, что прожгла шелковые чулки, которые где-то в городе выменяла за шоколад. Первый раз в жизни надела и сразу прожгла. Жалко, конечно. Шутка ли – шелковые чулки!). Ну ладно. Толя обождал, пока я поужинала, уплела пшеничку с камбалой. Чай с нами попил. Потом я отпросилась у старшины, и мы с Толей погуляли по бульвару Профсоюзов. По первому снежку. Вспоминали довоенное время. Толя говорит интересно. Он увлекался историей средних веков. Искусством интересовался. Оказывается, в Ораниенбаум тогда они приехали специально, чтобы посмотреть плафон Тьеполо «Отдых Марса». Я рассказала, как мы его свернули в трубку и отправили. Давно не доводилось мне вести такие разговоры. Не до них. Жизнь в общем-то грубовата. Она приправлена солью, а не сахарной пудрой.
25 декабря 1942 г.
Вот новость! Валя призналась мне, что второй месяц беременна. Я, конечно, замечала, что в нее здорово влюбился наш старлей. Но не думала, что у них зашло так далеко. Вот тебе и Валя-валенок! Милая моя Валюша, что же теперь будет? «А ничего, – отвечает она, слегка окая, – рожу ребенка». И я… ну, доверюсь дневнику… я позавидовала Вале.
1 января 1943 г.
Вот и Новый год. Начинается хорошо. Под Сталинградом наши разгромили Паулюса. Может, теперь и у нас на Ленфронте будет перелом? Но пока что фашисты остервенились и отыгрываются, что ли, на нас за Сталинград: участились артналеты. Мы дымим вовсю. Я обмираю под огнем. Слухи о сильных боях в районе Шлиссельбурга. Вчера был праздничный ужин, коки умудрились испечь пирог из пшенки и яичного порошка с сахаром. Лидочка, наш комсорг, произнесла пылкий тост за победу. Вдруг встал Ваня Прасол из группы катерников, такой белый, и брови, и усы, будто льняной. «А я, говорит, хочу предложить за наших девчат. Они, говорит, молодцы. Разве им не страшно дымить под огнем? Если нам страшно, то как же им? А они дымят. Корабли Балтийского флота прикрывают. Я, говорит, слыхал, девчат прозвали эрзац-матросами. Я, говорит, тому в морду дам, от кого это поганое слово услышу». Девчонки захлопали, заплакали. Я вскочила, поцеловала Ваню в щеку.
18 января 1943 г.
Прорвана блокада! Прорвана блокада! Никогда не слыхала слов лучше этих! Южнее Ладоги пробит коридор к Большой земле. Сашка, милый ты мой Сашка, услышь сквозь землю, сквозь снег: прорвана проклятая!
24 января 1943 г.
Еще одна неожиданная встреча. У нас с начала января пост на наб. Красного Флота, недалеко от моста лейт. Шмидта. Тут стоит крейсер «Киров», флагман флота. Мы его прикрываем. Вчера сидим с Валюшей в кабине АРСа, я смотрю на тот берег, на Академию художеств, вспоминаю… Академия пуста. Эвакуировалась, по слухам, далеко на юг, в Самарканд, только сфинксы остались – будто стерегут здание. А тут, на набережной, работают матросы, кабель, что ли, тянут к Адмиралтейству. Валя говорит: «Чего загрустила? На вот съешь». И сует мне сахару кусочек. «Сама, говорю, ешь». – «Нет, говорит, мне солененького хочется». Мы засмеялись. Тут подходит один из этих кабельщиков, раскрывает дверь. «Марина?» Господи, думаю, кого еще принесло? Щурю на него глаза (что-то у меня стало со зрением, даль как бы расплывается). Высокий, с обтянутыми скулами, глаза серо-зеленые, невеселые, пристальные. Знакомые вроде. Узнала! Боря Земсков. Третий из дворца Петра Третьего. Но как он изменился! Был совсем мальчик домашнего изготовления. А тут! Он, конечно, про Колю Шамрая. Но я уже все знаю от Толи. Я обратила внимание: Боря поправил меня, когда я сказала, что знаю, как они с Темляковым ходили за Колиной лодкой. Был, говорит, третий с ними, Ефим какой-то. И еще я поняла, что Боря очень озабочен историей с подорвавшимся транспортом. Просил меня поговорить с отцом: была ли возможность отправить на помощь «Сталину» корабли? Там остались его друзья. Да, надо поговорить с отцом. Тем более, что у меня кончается тетрадь, и только на отца надежда, что он достанет мне новую. Хотела спросить Борю, почему он не на командирских курсах, как Толя, – но промолчала. Мало ли почему. У каждого своя дорога.
31 января 1943 г.
Вчера отец заехал за мной, я взяла увольнительную, мы поехали на Старый Невский. У отца была бутылка красного вина, банка американской колбасы – розовой, восхитительной. Царский ужин! Он подшучивал надо мной. Обращался: «товарищ краснофлотец». Усы у него еще больше поседели. Я спросила про гибель транспорта на переходе с Ханко. «Откуда ты знаешь?» – «От ребят, которые шли на нем, прыгнули на тральщик. А была возможность спасти тех, кто остался? Там, говорят, осталось тысячи три». – «Не было возможности», говорит. И вижу: явно недоволен. «На Гогланде, говорю, командир Ханко требовал от тебя послать корабли к транспорту, он еще держался на плаву». Отец уставился на меня, лоб в гармошку, усы торчком. «С чего ты взяла? Откуда знаешь?!» Я объяснила: Боря Земсков случайно услышал разговор на причале. «Какой Земсков?» Я объяснила. Отец налил мне и себе. Отпил из стакана. И говорит уже спокойно: «Какие у нас ведутся разговоры, никто знать не должен. В дела командования не вмешиваются. Поняла? Так и скажи своему Земскову». – «И все?» – «Да, все, – допил стакан. – Не один этот транспорт потерян. И спасти оставшихся там людей не было никакой возможности. К сожалению, в сорок первом мы понесли большие потери. – И, еще помолчав: – Могу тебе сказать. Есть сведения, что этот транспорт не затонул. Его дрейфом снесло к берегу, он сел на мель». – «А люди?» – спрашиваю. «А люди могли попасть в плен».
Сегодня написала Земскову в Кронштадт о разговоре с отцом.
1 марта 1943 г.
Прошел сбор средств на постройку катеров для флота. Я внесла 300 руб. – все, что у меня было. В воздухе пахнет весной. Однообразие нашей жизни угнетает. Дымим. Дымим. Иногда появляется Толя Темляков. Скоро его выпустят лейтенантом. Младшим. Мы гуляем по бульвару Профсоюзов. С ним интересно. Прощаясь, он делает робкую попытку поцеловать. Меня трогает его нерешительность, неиспорченность. Вчера сама поцеловала его.
Весна. Стало больше солнца. Боже, как хочется любить и быть любимой.
Часть третья
МОСКИТНЫЙ ФЛОТ
В понедельник 24 апреля 1944 года плавучий кран спустил со стенки, один за другим, катера, всю зиму простоявшие на кильблоках. И началась моя новая жизнь.
Вообще-то новая жизнь началась осенью, в октябре, когда, после долгой полосы неприятностей и передряг, осуществилась наконец-то мечта и я попал на бригаду торпедных катеров. (О передрягах расскажу в другой раз.) Меня взяли на БТК учеником радиста. И я, уже далеко не первогодок-салажонок, а стреляный воробей, старший краснофлотец по четвертому году службы, смирив уязвленное самолюбие, пошел в ученики. Всю зиму я тренировался в радиоклассе. Под строгим взглядом старшины Пронозы Гарри Петровича я стучал ключом, добиваясь, чтобы знаков в минуту было передано никак не меньше, чем положено по нормативу (желательно – больше). Я принимал морзянку на слух, с пищика, и с благодарностью вспоминал Виктора Плоского, который в свое время ужасными издевательствами изощрял мой слух и подстегивал руку. Надев телефоны, то есть наушники, я держал учебную связь с лопоухим первогодком из молодого пополнения, сидевшим в другом углу класса. Я затвердил правила радиообмена, как имя любимой женщины (выражение Пронозы, считавшего себя великим сердцеедом). Разумеется, изучил все действующие виды раций, учился заряжать аккумуляторы, перебирать умформеры. Вы понимаете, я никак не мог позволить себе быть плохим учеником – с моим-то стажем флотской службы. Я вовсю старался стать хорошим учеником, потому что это был единственный способ избежать насмешливых улыбочек матросской общественности. Вообразите сами, мыслимо ли это – ученик-перестарок, которому туго дается специальность? Ну вот.
Итак, всю зиму я усердно занимался в радиоклассе на базе Литке, что в нескольких километрах к северо-западу от славного города Кронштадта. Тут была береговая база бригады торпедных катеров – группка одно– и двухэтажных темно-красных домиков на скудном котлинском берегу. Лишь изредка я отводил душу у старого друга Ивана Севастьяновича Шунтикова в лазарете. Иоганн Себастьян, сощурив скифские глаза, наливал мне в кружку немного спиртяги. Мы выпивали тайком от начальства и, разогретые изнутри, вели разговор о Гангуте, о Молнии, об Ушкало и его новой жене Шуре Безрук, и о желательности скорейшего перехода с зимней продовольственной нормы 1-б на летнюю 1-а.
Между прочим, от Шунтикова (а он от Ушкало) я узнал о неудачном десанте, высаженном недавно, в феврале, на эстонское побережье Нарвского залива. Батальон морской пехоты сумел с ходу прогрызть сильную немецкую оборону на западном берегу реки Нарвы (на этом рубеже остановилось наступление Ленфронта, прекрасно начатое в январе снятием блокады), – десантники сумели пробиться к желдорстанции, а войскам фронта продвинуться им навстречу не удалось. В батальоне было много бывших гангутцев, в их числе мичман Щербинин, который, отбыв срок в штрафной роте, командовал в десанте взводом. Шесть дней десантники дрались с отчаянной храбростью – и легли все, почти все, и Щербинин тоже, прихватив с собой на тот свет сотни фашистов. Митя Абрамов, израненный, с обмороженными руками, наткнулся в лесу на нашу фронтовую разведку, его переправили в Питер, от него и еще от двух-трех уцелевших и пришла печальная весть в Кронштадт, в 260-ю отдельную бригаду морпехоты.
Сколько островов штурмовал мичман Щербинин! Финские шхеры хорошо запомнили его зычный голос. А теперь он с простреленной грудью упал в зимнем эстонском лесу. Мы с Шунтиковым выпили за упокой души отважного мичмана и других гангутцев, погибших в этом десанте. Вечная им слава.
В увольнение за всю зиму я выбирался только дважды. Первый раз я не застал на метеостанции Катю Завязкину и провел все время в СНиСе, в своем бывшем кубрике, в обществе Федора Радченко, Сергея Склянина и других ребят. Саломыкова там не было. Я спросил, где он, – Радченко пожал плечами и как-то странно на меня посмотрел. Мне бы уже тогда догадаться, мозгами чуть-чуть пораскинуть. Но по своей неопытности – или, если угодно, глупости – не придал я значения радченковскому взгляду, не воспринял его как сигнал. И под Новый год отправился во второе увольнение.
Всю дорогу от базы Литке до Кронштадтских ворот я ломился сквозь метель. Остервенелый встречный ветер словно не пускал меня в Краков. В его завываниях вдруг почудилось: «Куда ты преш-ш-шь, с-сатана перкала…»
В городе не так мело, как в поле. Перед подъездом метеостанции я отряхнулся, как пес, вошел и сказал Кате, поднявшей голову от синоптической карты:
– Ну и раздули вы вьюгу, ветродуи.
Старшая сотрудница, Раиса Ивановна, неприязненно взглянула и высказалась в том смысле, что вот, ходят тут, работать мешают, грязь наносят.
– Это не грязь, а снег, – ответил я, – то есть вода. Она сохнет. А вот вы уже совсем засохли.
И вышел. Что-то она мне кричала вслед визгливо. Катя выскочила в полутемную переднюю.
– Боря, зачем ты с ней связываешься? Знаешь ведь, какая она.
– Знаю. – Я притянул Катю за плечи. Ее глаза загадочно мерцали. – Здравствуй, Катенька, здравствуй, милая, – сказал я и нагнулся поцеловать.
Но она увернулась.
– Не надо, Боря. Тут же учреждение…
– Катя, у меня увольнение до двадцати трех.
– Вот и хорошо. Ты погуляй часочек…
Я снова полез целовать, но Катя уперлась ладонями мне в грудь.
– Боречка, перестань. Ну пожалуйста. Сейчас полпятого, ты погуляй, а в шесть приходи. Проводишь меня домой. Ладно?
Что ж, ладно. Я покинул колыбель циклонов, все еще не подозревая, какую они подчас таят внезапную разрушительную силу.
В родных СНиСах вовсю шла подготовка к новогоднему вечеру. В кубрике дым стоял столбом, а вернее – пар от матросских брюк, распластанных под раскаленными до злого шипения утюгами. Брюки, сами знаете, постоянная забота истинного моряка. Если брюки на тебе висят мешком да вдобавок не расшиты, не расклинены до ширины сантиметров в сорок, то ты достоин сожаления. Казенная ширина брюк – 23 сантиметра – создана лишь для того, чтобы вызвать одобрительный взгляд помощника коменданта гарнизона. Мне что-то не доводилось встречать моряков, старавшихся заслужить такой взгляд. Новобранцы в учебных отрядах – не в счет. Сам был там и знаю: молодому дыхнуть не дают, не то что расклинить брюки или хотя бы вшить в их низ, спереди, пятак, чтоб красиво ниспадали. Вообще-то форма первого срока надевается редко (матрос повседневно носит парусиновую робу), но уж если надевается, то будь любезен, отутюжь ее так, чтобы можно было порезать любопытствующий палец об складку брюк или стрелки на фланелевке.
Саломыков, уже впрыгнувший в жестко отутюженные брюки, прилаживал к вырезу суконки бледный, травленный известью щегольский гюйс. На плечах его суконки я увидел погончики старшины второй статьи – две желтые лычки – и поздравил с присвоением.
– Спасибочки, – ответил он. На его красивом лице появилось выражение полного довольства самим собой. – А ты как, Земсков? Слыхал я, в учениках ходишь?
– Ага, в учениках, – сказал я. – Учусь.
– Давай, давай. Которые учатся, тоже, бывает, достигают.
Тут меня окликнул Ленька Крутых. Он уже отгладился, отвалился от стола, стоял в тельнике и кальсонах, держа в руках свои брючата за боковые клапаны.
– Тебе, – сказал он, – письмо у Радченко. Зайди возьми, а потом сыграем.
В кубрике мичманов и главстаршин приятно пахло папиросным дымом. Тут не курили филичевый табак, получивший название «ММБ», то есть «матрац моей бабушки», или, того хлеще, «ППЖ» («прощай, половая жизнь»). Все-таки, подумал я, приятно быть командиром, пускай младшим: у тебя козырек надо лбом, и дымишь ты, как человек, папиросой, а не вонючей дрянью.
Радченко сидел на койке, подшивал к кителю чистый подворотничок. Увидев меня, достал из рундука письмо и сказал:
– Пляши.
Я сделал пару вялых движений – и будя. Не было теперь в моей жизни людей, от чьих писем я пустился бы в пляс. Радченко, не будучи формалистом, удовлетворился и протянул письмо.
Оно было от Ахмедова. С трудом я продирался сквозь его каракули. Запоздало и торжественно он благодарил меня за посещение в Петровском госпитале и записку. Далее сообщал, что, провалявшись с полгода в госпиталях, он «савсем умер патом стал жевой». Списанный вчистую, он ехал со многими пересадками из Ленинграда к себе домой – в Шамхор (так, насколько я понял, теперь назывался поселок Анненфельд близ Кировабада). «Мой жена Гюльназ очин радовалс хатя у меня нет адин глаз и череп дирка». И дальше: «Гюльназ гаварит главны два нога два рука адин галава и другой места. А адин глаз нет ничиво». Писал, что дочка Айгюн растет и скоро у нее появится брат. Так уж, верно, загадал Аллахверды, что у Айгюн будет именно брат, а не сестра. Сам он в колхозе заведовал орошением виноградников и осенью заочно поступил в АзСХИ, то есть в Азербайджанский сельскохозяйственный институт в Кировабаде. «Буду агарном». Заканчивалось письмо так: «Боря я тибе никада не забуду. Када война кончиль прижай к мине будыш мой брат». Дальше шли приветы всей команде.
Я прочел письмо Феде Радченко, и мы порадовались за Ахмедова. Радченко здорово радовался. Впервые я видел его таким сияющим. И подумал, что сияние имеет и другую причину. Да, причина была! Оказывается, пришло письмо из города Изюма, наконец-то освобожденного: жена и сын Радченко живы!
– Ну, старшина, – сказал я, – это ты должен плясать, а не я.
Вернувшись в кубрик личного состава, я снял шинель и шапку и сел играть с Ленькой Крутых в шахматы. Он вообще-то играл довольно прилично, но сегодня продул две партии, стал расставлять фигуры для третьей, – тут я спохватился, спросил, который час. Кто-то из ребят крикнул: «Без семи минут восемнадцать!»
Мигом я оделся и через минуту влетел в подъезд метеостанции. В комнате «ветродуев» Раиса Ивановна разговаривала с долговязым техником-лейтенантом, согнувшимся (будто сложившимся) над синоптической картой. Она скосила на меня злой взгляд и бросила:
– Ушла.
– Как – ушла? – не понял я.
– А так. Ногами.
Я все еще не верил. Эта тощая ведьма решила поиздеваться, а Катя где-то тут, просто из комнаты вышла. Техник-лейтенант вдруг разогнулся и рявкнул:
– А ну-ка! Посторонним вход запрещен!
Я не люблю, когда говорят «а ну-ка». И, наверное, надерзил бы лейтенанту, не будь я так подавлен. Я проторчал с полчаса в сугробах садика напротив ветродуйного подъезда. И когда сотрудники метеостанции ушли и техник-лейтенант с отвратительным скрежетом повернул ключ в замке двери, я понял, что жестоко обманут.
Вы понимаете, я многое могу вынести. Но предательство – это именно то, что я переношу плохо, очень плохо.
Я брел по снегам, завалившим Кронштадт. Где-то ворчали пушки. По-волчьи выла метель, редкие прохожие спешили в свои дома, к своим близким. Лишь я был одинок, как шелудивый пес. Как альбатрос южных морей. Как кто еще? Как печальный демон, дух изгнанья…
Гнев всклокотал во мне и высушил непролившиеся слезы, стоявшие в горле. Я остановился, огляделся и понял, что нахожусь возле пустыря на месте бывшего Андреевского собора. Гостиный двор хмуро глядел на меня бельмами окон, заваленных мешками с песком. Как трактор, попер я сквозь снежные завалы к Козьему Болоту.
Я не знал, что скажу Кате, хотя обрывки гордых фраз проносились, вскипая и исчезая в ледяном воздухе, избитом метелью: «Я верил тебе, подлая, а ты…». «Сударыня, берегитесь, вы затеяли опасную…». «Ну что, помогли тебе твои ляхи?..» Хотя, конечно, ляхи были ни при чем. Однако по мере приближения к Катиному дому фразы, все до одной, вынесло из головы. Осталась только скудная мыслишка: не показывать виду.
А, черт, будь что будет…
Промерзшие деревянные ступеньки стонали под моими ногами. Я упер негнущийся палец в кнопку и услышал жидкий, как блокадный чай, звонок. Шаги. Открыла Катина мама. Не глядя на ее округлившиеся глаза, не отвечая на выкрики, я быстро прошел по коридору и, белый и свирепый, как снежный барс, вступил в освещенную комнату.
Вы понимаете, конечно, кого я ожидал увидеть. Саломыков сидел за накрытым столом и как раз распахнул рот навстречу поднесенной ложке с фиолетовым винегретом. Так и застыл с ощеренной пастью. Рядом белело испуганное Катино лицо.
Ну, ну, где вы, гордые слова?!
– Приятного аппетита, – с усилием разомкнул я губы, сведенные холодом и отчаянием.
Повернулся, осыпая хлопья снега, и тяжело прошагал к выходу.
Впоследствии, вспоминая эту страшную сцену, я припоминал, будто Катя выскочила на лестничную площадку и звала, пока я топал вниз по стонущим ступенькам: «Боря! Боря, зайди!» Был ли на самом деле зовущий Катин голос или просто почудился встревоженному воображению? Так до сих пор и не знаю.
Ну так вот. Апрельским днем, наполненным светом, свежестью и надеждой, плавучий кран спустил со стенки катера, и они – маленькие дюралевые кораблики с невысокой рубкой и желобами для торпед – закачались на воде. Вода была тусклая, еще примятая недавно сошедшим льдом, еще не взыгравшая синевой под весенним солнцем. Да и лед не весь стаял – тут и там виднелись на заливе неопрятные островки минувшей зимы.
Наш ТКА-93 уже на воде, но стропы еще не сняты. Он – как сундучок, обтянутый ремнями, удерживаемый железной рукой крана. Надо осмотреть отсеки – все ли в порядке, нет ли где течи. У меня в радиорубке тесно, холодно, неуютно. Ныряю в яму аккумуляторного отсека. От днища несет застоявшейся зимней стужей.
– Ну, что у тебя, радист? – слышу громовой голос.
Такие голоса в старых романах сравнивали с иерихонской трубой, при звуке которой рушились крепостные стены. Стены не стены, а передатчик, кажется, завибрировал на амортизаторах.
Задираю голову к люку. Надо мной, как лик грозного морского божества, нависло бровастое лицо катерного боцмана Немировского.
– Все в порядке, товарищ мичман! – говорю поспешно. – Течи нет.
Секунды две-три Немировский смотрит красноватыми глазками. Словно хочет сказать: «А черт тя знает, новенький радист, все ли в порядке. Откуда ты свалился к нам на катер?» В следующий миг голова исчезает. За переборкой, в моторном отсеке, слышны постукивания, звяканье, голоса мотористов. Потом все звуки опять покрывает боцманский голос:
– Товарищ командир! Отсеки проверены, поступление воды в катер не наблюдается.
– Есть, – слышу спокойный голос лейтенанта Вьюгина. – Отдать стропы!
Толчок. Высунувшись из люка, вижу, как взвиваются кверху, к длинной шее рокочущего крана, освобожденные стропы. Все! ТКА-93 на воде, вступает в новую – уже четвертую! – весенне-летнюю кампанию.
Ну, не совсем еще. Не так просто, братцы. Еще надо сдать катер под вымпел.
Дней десять мы, экипаж катера, готовим свои заведования. Взревывают на холостых оборотах моторы. Слышу разговоры о какой-то центровке, о переборке водяной помпы. Деловито стучит пулемет – боцман Немировский посылает в залив первую порцию свинца. Проверяется вся техника, все оружие. Слышу, как командир катера говорит Немировскому:
– Петр Кириллыч, надо на дымаппаратуре редукторы сменить.
– Сам знаю, – ворчит боцман.
– Знаете, так выполняйте! – слегка повышает голос лейтенант Вьюгин.
Вообще-то он выдержанный, не крикливый. Держится прямо, росту среднего, и все у него всегда здорово начищено – пуговицы на кителе, «краб» на фуражке, сапоги. Начищенными до стального блеска кажутся мне и его холодноватые глаза. Темно-русые волосы аккуратно зачесаны на боковой пробор – волосок к волоску. Немного портит лейтенантскую внешность узкий острый подбородок. Говорит он немного в нос, как бы простуженно.
С помощью Пронозы готовлю, проверяю радиоаппаратуру. Аккумуляторы заряжены и перенесены на катер, поставлены в свои гнезда, в крохотный отсек под радиорубкой. Запускаю приемник, в наушники врывается многоголосье эфира. Писк морзянки… напористые саксофоны неведомого джаза… длинная финская фраза… морзянка… задушевный голос Утесова: «Ведь ты моряк, Мишка, а это значит»… нервный картавый тенор: «Im Krimkampfgebiet sind unsere Truppen[1]1
На Крымском участке фронта наши войска… (нем.).
[Закрыть]…» «Krim» – ага, это Крым, в Крыму у фрицев плохи дела, они драпают морем из Севастополя, их топят летчики и братья-катерники Черноморского флота…
Слышимость прекрасная. Порядок на Балтике. Но Проноза не дает мне благостно расслабиться. Бубнит и бубнит: в море всегда помехи… от зажигания своих моторов… от работы чужих радиостанций… отстраиваться от помех – в этом вся сложность… Как бывает? Знаешь по времени, что база работает на тебя, а волна забита, ни черта не разобрать, хоть головой бейся об рацию. Проноза подымает наставительный палец:
– Что делаем в случае серьезных помех? А вот что делаем: переходим с незатухающего приема на тональный. Вот так. Не помогает? Тогда что? – со вкусом продолжает он. – Тогда ничего нам не остается, Земсков, как точнее настроить приемник, изменить накал…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.