Электронная библиотека » Игорь Шенфельд » » онлайн чтение - страница 19

Текст книги "Исход"


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 05:08


Автор книги: Игорь Шенфельд


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 49 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Мать его была учительницей, и может быть поэтому было у него собственное представление о многом в жизни, в том числе и об образовании.

«Нужны человеку обязательно два главных предмета, – говорил он на торжественном митинге, посвященном открытию новой школы в «Степном», – русский язык и математика. Русский язык развивает у российского человека любовь к Отечеству и патриотизм при любой общественно-экономической формации и независимо от идеологии; а математика позволит завоевать миры. Другие предметы тоже нужны, но уже как гарнир к котлете: география и история – для развития, помимо любви, еще и уважения к своей стране и для удивления ее громадности. Натуральные предметы – биология, химия, физика – для развития любопытства; остальное – пение, рисование, физическое воспитание – для чистого удовольствия и возбуждения творческих талантов. С таким набором знаний в голове и в сердце вы все, ребята, вырастете настоящими патриотами нашей страны и нужными ей людьми».

Рукавишников мог бы стать великим педагогом – благодаря умению обращаться с детьми; или писателем – с его живым языком и развитым воображением; или артистом – с его быстрой реакцией на события и обостренным чувством юмора. Но он стал тем, кем стал, и не тяготился этим, хотя тягот в его жизни было много: сплошные были тяготы. Но он умел их как-то стряхивать с себя, и всегда был бодр, выбрит и свеж перед своими людьми. «Все хорошо, товарищи: все будет хорошо!», – излучал его вид, даже когда все было плохо. Оптимизм его не был наигранным. Возможно, уверенность в том, что все будет хорошо он черпал из любви к своей любимой степи. «Ты знаешь, как звали мою первую любовь?», – спросит он однажды Аугуста за праздничным столом, выпив и слегка закручинившись. И ответит как будто сам себе: «Степь!»…

И у него почти все получалось в этой степи. Наверное, степь воздавала ему за его любовь к ней.

Порою склонность к иронии, к острому словцу, к юмору все же придвигала Рукавишникова опасно близко к той черте, за которой власть от имени всего народа объявляла человека своим врагом. И неважно, что этот «враг» кормит или защищает и народ и самую власть. «Значит маскируется, негодяй!», – объясняла народу этот феномен бдительная, разоблачающая врагов народа пропаганда. Рукавишникову частенько приходилось стоять «на ковре» и оправдываться не только за плохую погоду, саранчу и срывающийся план по мясу и шерсти, но и за свои собственные неосторожные высказывания. Так, однажды он мог положить партбилет за неосторожную шутку про разницу между большевиками и коммунистами: «большевики видели Ленина живым, и их становится все меньше, а коммунисты видят Ленина в гробу, и их становится все больше». Самообладание и хорошее владение русским языком выручили его. Он удивился на парткомиссии, в чем тут вообще можно усмотреть крамолу? «Ну, поздравляли как-то товарища в Семипалатинске в связи с приемом в партию, – ((этот же товарищ и накатал на Рукавишникова донос в первый день своего членства)), – «ну, посетовал я, поздравив товарища, что большевики, мол, которые Ленина еще живым застать успели, уходят навсегда; попечалился, что Ленин умер: такие люди должны жить вечно! Однако же, ведь и порадовался тут же, с другой стороны, что число коммунистов растет! Так в чем же вы тут нездоровый юмор усматриваете, товарищи? Нет в этом никакого юмора! В чем вы меня обвиняете? Объясните мне – в чем тут юмор, по-вашему: что Ленин умер, что ли? Или что коммунисты мавзолей посещают, чтобы на Ленина посмотреть просветленным взором, в гробу его увидеть как живого? Так в чем вы тут юмор усмотриваете, я вас спрашиваю? Объясните мне это со всей партийной прямотой, и я приму любое ваше решение, если окажется, что мною допущена партийная некорректность!». Члены парткомиссии сочли за лучшее опасную анатомию комизма фразы о «коммунистах, которые хотят видеть Ленина в гробу», лучше не обсасывать, чтобы ввиду щекотливости темы самим не вляпаться по неосторожности в какую-нибудь неправильно понятую формулировку.

«Аккуратней обращайся с русским языком, коммунист Рукавишников!», – с этим напутствием он унес тогда ноги в целости и сохранности. Но то был не единственный случай, когда он покидал райкомовский «ковер», провожаемый грозящим перстом «первого». Рукавишникова колотили часто. «Это бездельный жираф в зоопарке кушает бесплатное сено за длинную шею и красивую шкуру. А рабочего коня – того кнутом лупить положено», – вздыхал Рукавишников, возвращаясь в очередной раз из райкома.

Юмор – это искусство, подобное опасному жанру факиров, играющих со змеей. Это коварный жанр, ибо высмеиваемые не всегда ведут себя предсказуемо. Змея на то и змея, чтобы быть смертельно опасной. Только зазевайся, только ошибись на миллиметр… Когда-нибудь, через несколько лет, когда «Степное» будут сотрясать атомные ураганы с полигона, убивая людей, именно шутка – правда, шутка тщательно продуманная и подготовленная – вышибет Рукавишникова из его председательского кресла и задвинет его на досрочную пенсию, ершей ловить…


Но всего этого, конечно же, не мог еще знать Аугуст Бауэр, трясущийся в американском «студебеккере» по казахской степи рядом с первым своим в послевоенной жизни, «мирным» начальником. Аугуст просто сидел рядом с Рукавишниковым, слушал его рассказы про степь, и про колхоз «Степной», и про грандиозные хозяйственные планы на послевоенное будущее, и испытывал к председателю постоянно растущее доверие. Мог ли он ведать тогда, что рядом с ним сидит не просто начальник его, но и родственник?

* * *

Прибыли на место поздней ночью, путешествие закончилось благополучно, оси в грузовике не «повылазивали», машину загнали во двор к председателю, конопатого шофера Айдар забрал ночевать к себе, а Аугуст остался у Рукавишникова. Его накормили простоквашей с ломтем черного, подового хлеба и уложили спать на полати рядом с двумя пацанами разных калибров. Младший, годов четырех, проснулся, посмотрел на Аугуста удивленно и стал брыкаться за место. «Тихо, а то съем», – прошептал ему Аугуст. «Ты волк?», – спросил малыш настороженно. «Волк, волк, только добрый», – заверил его Аугуст, подгреб малыша к себе под бочок, и ребенок доверчиво заснул опять. Аугуст закрыл глаза и снова увидел перед собой сказочную красавицу с полураспущенной золотой косой, которая только что кормила его простоквашей внизу: то была дочь Рукавишникова. Аугуст успел в нее влюбиться, не спросив даже имени. Ах, да, Уля, кажется – так называл ее председатель. Так Аугуст и уснул – с золотым свечением в глазах.


Беготня в избе поднялась еще затемно, и Аугуст проснулся и полез вниз, но его погнали назад, чтобы не путался под ногами. Оказывается, Рукавишников провожал в институт дочь Ульяну. Та поступила в Алма-Атинский пединститут еще летом, и занятия уже начались, но Уля никак не могла уехать: все ждали тетку Стешу с Урала, чтобы смотреть за пацанами. До сих пор за мать им была семнадцатилетняя Уля. Четыре года назад жена Рукавишникова не пережила последних родов, и все хозяйство повисло на старшей дочери Уленьке, которой тогда было всего тринадцать, а старшему из пацанов два годика. Накануне, пока отец был в отъезде, тетка Стеша прислала телеграмму, что едет, наконец, и Ульяна срочно заторопилась в институт, пока не отчислили.

Новый работник Аугуст с печки никакого отношения ко всей этой суете с институтом не имел, и иметь не мог, но вдруг заартачился лезть назад на полати и заявил, что обязательно поможет грузиться на телегу и провожать Улю.

– Во как! – удивился отец, – ну тогда помогай…

Ульяна вскинула на Аугуста темно-синие как океан, тоже удивленные глаза, и это было ему наградой, хотя он и смутился до полной бестолковости движений, и разозлился на себя: «да она же совсем ребенок еще…». Пока отец запрягал коня во дворе, Ульяна спросила:

– Вы в «Степной» работать приехали? Вы агроном?

– Нет, я… трактористом работать буду.

– О, это здорово.

– Ульяна, готово, – послышалось снаружи, и Аугуст схватился за чемоданы, а Уля полезла на полати, чтобы поцеловать на прощанье милых братиков своих, которым она была скорей мамкой, чем сестрой.

Погрузили два чемодана Ули на телегу, и она сказала: «Папа, да не провожай ты меня. А то я дороги не знаю, можно подумать! Оставлю коня возле усадьбы Никиты Игнатьича, а кто-нибудь заберет его потом. Я же знаю, что у тебя дел невпроворот. А то ты пока вернешься – полдень уже будет. Оставайся!».

– Э-э-э, нет, – засомневался председатель, – одну не отпущу.

– А давайте я ее провожу, – предложил Аугуст.

– Во как! – удивился Рукавишников вторично, – а как ты назад дорогу найдешь? Ты ж тут ничего не знаешь еще.

– Дорога-то одна, папа. Конь сам найдет.

– Вы что, сговориться уже успели, что ли? Ну ты и скор, Баер ты мой драгоценный. Если ты мне так же скоро и трактор запустишь, то тебе цены нет. Что ж, ладно, проводи мое солнышко ясное. И смотри: головой отвечаешь за нее! За коня – тоже!

– За кого больше? – серебристо рассмеялась Уленька.

– Больше – за тебя, – отрезал председатель без улыбки и уже в жестком, приказном порядке обратился к Аугусту: «Передашь ее Никите с рук на руки – и тут же обратно. Никаких кабаков, смотри!

– Да я же не пью, Иван Иванович.

– Знаю, знаю, ладно. Садись в телегу, Улюшка… вот так… напиши сразу…, – голос Рукавишникова застрял в воротнике, – ну, трогайте, что ли…, – но дочь соскочила с телеги и обняла его:

– Папка, папка, ну как вы тут без меня будете?…, – она заплакала.

– Не вой… ишь ты… не вой, говорю: учиться едешь, не на войну. Потерпим четыре года как-нибудь, а пока мы тебе тут школу построим…

– Четыре года…

– Не вой, говорю… родненькая ты моя… – железный Рукавишников поплыл голосом, но тут же оторвался от дочери и крикнул: «Ну, садись, наконец, что ли: поехали, давай! Игнатьич ждать не станет, прохвост этот, уедет только так… Баер, трогай!».


И Аугуст стегнул коня: он был за возницу. Это был первый его трудовой наряд на новом рабочем месте в колхозе «Степной». Хотя полноправным колхозником он не был, и никогда им не станет. Колхозниками являлись только «долевики» – местные жители, казахи и русские, сведенные в один животноводческий потенциал по результатам местной коллективизации пятнадцать лет назад.

Остальные были, как говорил местный болтун-балагур Серпушонок – «прицепные»; самого себя при этом Серпушонок называл «полноприводным колхозником». Все это Аугуст узнал, конечно, потом, позже, хотя многое рассказала ему и Уля, по дороге в село Саржал, до которого было тринадцать километров степного пути – частью меж уже пустых полей. Там некий Никита Игнатьич, завмаг, по средам отправлял грузовую машину в Семипалатинск за товарами и почтой. С тем грузовиком и должна была Ульяна добраться до железнодорожной станции и уехать в Алма-Ату. «А вдруг билетов не будет? – озабоченно спросил ее Аугуст, – а общим вагоном Вам ехать нельзя, опасно. И ночевать на вокзале – тоже опасно».

– Будет билет, – махнула рукой Уля, – у нас там начальник вокзала знакомый дядька… а чего это Вы мне все время «выкаете»? У нас все друг дружку на «ты» называют, даже папу – «Иванычем» и на «ты».

– Буду знать. Но Вы, то есть ты ведь тоже мне «Вы» говоришь.

– Потому что Вы на начальника похожи. В этом пальто. Весь такой… важный. Я вчера ночью, когда вы приехали, подумала, что отец нового обкомовского инструктора привез. Или агронома. К нам агроном приехать должен. Полгода уже едет. Вот я и подумала, что Вы большой начальник. А он Вас вместо гостиницы – на наши полати, – Уля засмеялась.

– У вас гостиница есть? – удивился Аугуст.

– Да нет, просто так называется: у нашей тетки Айгули комната специальная есть в доме; колхоз ковры постелил там и кровать с шифоньером купил, а тетка приезжих начальников кормить должна. Это ей тоже как наряд засчитывается. Вот и Вы на начальника похожи. Такой же важный…

– Нет, я неважный, – вздохнул Аугуст, и Уля расхохоталась:

– «Неважный», или «не важный»? – спросила она, но Аугуст не понял ее и расстроился, что она над ним смеется. Уля как-то сумела рассмотреть это в сером свете скучного утра и сказала ему, что смеется, потому что он очень смешно говорит.

– Но Вы очень хорошо говорите по-русски, – похвалила она его тут же, – ваши все хуже говорят, особенно старики. Разве вы все на Волге не по-русски говорили?

– Некоторые говорили, если русские села рядом были, а другие – нет.

– А Вы откуда русский язык знаете?

– В лесу выучил.

– В лесу?

– Да, в лагерях… – Аугуст отвернулся: ему больно было говорить с ней на эту тему… зек, враг народа…

– Вы в трудармии были? – девушка спросила это спокойно и обыденно, немного даже грусти уловил Аугуст в ее голосе.

– Да, – ответил он.

– У нас тоже есть немцы из трудармии. У Трюммеров мать – еще зимой вернулась, умерла весной. И у Вальдфогелей два брата: те еще там, а может и возвращаться сюда не хотят. Немцам вашим здесь не нравится: они все по Волге по своей плачут. А мы вот любим степь свою…, – на нее, кажется, совершенно никакого впечатления не произвел тот факт, что Аугуст – враг народа, помеченный этим званием самим великим Сталиным. Эта изумительная девушка уже успела познать суровую правду жизни, и воспринимала ее реально.

Уже совсем рассвело. Конь трюхал бодро, широко размахивая хвостом.

– А почему Вы к нам приехали? – спросила Ульяна.

– А что я – очень старый тебе кажусь? – спросил Аугуст, улыбаясь.

– Нет, не старый, – удивилась девушка, – а причем тут это?

– Потому что ты на меня все еще «выкаешь», и получается, что я или важный, или старый. Но я уже сказал, что я неважный, значит – я старый.

– Ну и рассудили! Прямо как философ! Ладно, буду говорить Вам «ты», раз Вы не против.

– Я очень даже не против!

Ульяна посмотрела на своего ямщика подозрительно: шутит, или действительно… любезничает… шустрый такой? Аугуст не выдержал ее взгляда и отвернулся, покраснев.

«Любезничает! – ахнула про себя Ульяна, – да еще и краснеть умеет!». На самом деле ей все это было приятно до смешного. Но она решила не давать повода этому ночному пришельцу – пусть даже такому вот симпатичному и наверно очень хорошему человеку… ишь ты – еще оглянуться не успел на новом месте, а уже расфуфырился, краснеет тут… и она сказала Аугусту:

– Ты бы лучше дорогу запоминал, а то назад не доедешь…

– Так ведь, это самое: «дорога-то одна, конь сам дорогу найдет…».

Теперь уже смеялись они оба. Что-то растаяло между ними разом, и они стали друзьями.

Августу стало вдруг ужасно тоскливо оттого, что она уезжает. У него появилась даже абсурдная мысль в голове типа: «Как же я теперь тут, в степи, один, без нее жить буду?».

– Dummkopf! – крикнул сам себе Аугуст, и осекся: он частенько уже замечал за собой, что не контролирует, когда говорит вслух, а когда – про себя.

– Это по-немецки значит «дурак»? – лукавенько спросила Уля.

– Да. Ты немецкий знаешь? Откуда?

– Мама научила. И с вашими иногда тренируюсь. Только они непонятно говорят.

– Да, на волжском диалекте.

– А на кого ты «дурак» сказал?

– На коня!

– Почему это?

– Бежит слишком быстро…

– Ишь ты… Наоборот, молодец: а то Никита Игнатьич уедет, не дождется.

– Никита Игнатьич – тоже дурак.

– Это правда. Но откуда ты-то про это знаешь, когда ты только что прибыл?

– Чувствую…

И опять Уля звонко смеялась на всю степь, и сердце у Аугуста нежно дрожало. Никогда в жизни с ним такого не случалось еще.

Он был счастлив, и одновременно ему хотелось плакать от горя: вот что с ним наделали эти проклятые лагеря.


До конца пути Аугуст успел рассказать Ульяне немножко о себе – по ее просьбе, а также узнать, со своей стороны, что учиться она будет на учительницу начальных классов, а еще русского языка и литературы, чтобы вернуться потом в родное «Степное» и работать здесь в семилетке, которую отец твердо намеревается построить. Сама она, вместе с другими детьми училась в Саржале, куда они ездили каждый день на специальной колхозной лошади, которую так и звали – «Школьник»; и мама возила их на этом Школьнике, потому что и сама мама работала учительницей в Саржальской школе. Но потом однажды зимой Школьника задрали ночью волки, и целую зиму занятий почти не было из-за этого; мама занималась со «Степными» детьми то в колхозной конторе, то у них дома: детей-то было всего девять человек. Теперь их больше. На днях самосвал отремонтируют, и будут их в Саржал возить опять, хотя учебный год уже и начался. А в войну вообще занятий не было.

– Как мамы не стало, я сама учила маленьких читать и писать. А которые побольше – тем книжки раздавала, а потом спрашивала, чтобы рассказывали. Не все слушались. Приходилось с ними драться иногда, – посетовала Уля и пригорюнилась: то ли по маме загрустила, то ли по недобитым «ученикам» своим, оставляемым теперь так надолго.

Теперь уже рассвело окончательно, дневным светом, но солнце еще пряталось за холодной, зябкой хмарью, а степь горбатилась невысокими буграми и неприветливо ерошилась на ветру сухими ковылями: и чего тут было любить, в этой унылости? Однако, степь в те минуты вовсе не занимала Аугуста: он был весь сосредоточен на том очаровании, что сидело рядом с ним – на девушке, каких он еще не встречал в своей жизни – такой красивой, открытой и ласковой. И умной тоже. Он ловил каждое ее слово и поражался, как хорошо, как понятно она рассказывает. Много еще всякого успел он узнать от нее. Например, где его поселят. Оказывается, и вправду в отдельном доме, в домике каких-то стариков Дрободановых, которые сами были приезжие и уехали к сыну-моряку на Дальний восток. А Серпушонок – двоюродный брат бабки Дрободанихи – тоже бывший моряк – он от всяких претензий на этот домик отказался, потому что когда-то, в детстве, давным-давно, еще до революции, при царе, сироту Серпушонка там укусила крыса. А Серпушонку самому уже семьдесят лет скоро, а все его зовут все еще Серпушонком, как маленького, потому что он маленький и есть, да еще и ведет себя несерьезно, как ребенок: все время небылицы разные сочиняет: то он черную курицу в белых валенках встретил на улице, то на аэроплане на Северный полюс летал, но самолет упал на полпути, и он всю дорогу назад пешком шел по льдам и спал в берлоге у белых медведей, чтобы не замерзнуть, и они его, проснувшись, не только не тронули, но даже накормили мороженой рыбой из остатков. А то он еще с бывшим героем, маршалом Блюхером самогонку пил – но это, кажется, даже и взаправду было. Между прочим, у него красивая фамилия – Серпухов, и зовут его Андрей Иванович, только никто его так не зовет; и что если бы он не был запойным пьяницей, то мог бы стать отличным печником: он учился этому делу в молодости, еще до флота, но что-то там украл и пропил у мастера, и тот его прогнал…

Аугуст не мог наслушаться музыки ее голоска, и умолял унылого беса этих степей, чтобы дорога не кончалась подольше. Но она тут же и закончилась: нашел кого просить!

Потянулись домишки – маленькие, прижатые к степи, с глиняной обмазкой, крытые черным камышом, иные круглой формы, иные – квадратной; в отдалении – стайка круглых юрт; потом дома побольше, из саманного кирпича или известняка, с тесовыми крышами, наконец и пара деревянных домов побогаче, русский колодец-«журавель» с качающейся бадьей, и вот уже боковые улицы поползли в стороны, и столбы с фонарями без лампочек потянулись вдоль дороги, и даже возник на кривом холме ржавый бок кладки, в котором угадывалась бывшая, взорванная советской властью церковь. Да, это было село. И в центре его, на немощеной площади стоял бревенчатый магазин с деревянным крыльцом и тремя женщинами, ожидающими открытия. Проехали чуть дальше, за угол, и увидели полуторку с брезентовым тентом, в которую уже закатили бочки, и уже замыкали борта. Розовый человечек с поросячьей физиономией и с таким же визгливым голосом суетился вокруг, умело матерясь и что-то отмечая карандашом в бумажке.

– Ага, прынцесса! – крикнул он, увидя Ульяну, – чуть было без тебя не уехали, училка. А это что еще за рожа новая с тобой? Не видал у вас ни разу…

– Сам ты рожа и есть, – сказал ему Аугуст, – пошел в зеркало посмотри, и сам все увидишь.

Завмаг, всеми бабами уважаемый «умывальников начальник» – властитель корыт, чугунков и мануфактуры – в удивлении распахнул рот с богатой коллекцией нержавеющих, но грязных зубов, и никак не мог постигнуть явно угрожающий смысл услышанных звуков. Так с ним разговаривало только его непосредственное торговое начальство, ну и то, которое еще выше, разумеется. Потом лавочный царь сфокусировался всеми своими рецепторами на богатом пальто и дорогом костюме молодого человека, держащего в крепких руках сыромятные вожжи, и оробел окончательно:

– Прошу прощения за отсебятину, на случай ежели задел Ваше тонкое чувство, товарищ. Мы люди грубые, недостаточно отесанные, деревня, понимаешь…, – розовый Никита Игнатьич искал спасенья в лице Ули, пытаясь распознать по ней, что это за странный заморский инспектор с чуть заметным нерусским говорком свалился на его толстую голову. Но та отвернулась к своим чемоданам и закусила губы, чтобы не расхохотаться. Сдерживаемый смех проступил слезами, которые покатились по ее щекам. Она скосила глаза на вконец расстроенного, несчастного Аугуста и подмигнула ему. Аугуст мгновенно возликовал: ничего страшного, оказывается: он ее ничуть не подвел своим несдержанным языком. И он широко улыбнулся завмагу: «Уже все забыл. Но вот такая будет инструкция: требуется довести эту девушку до самой станции. И передать ее из рук в руки для начальника вокзала! Ясно? И чтобы никаких кабаков! Я лично прослежу!».

Уля принялась колотить кулаками по своим чемоданам, и уже не могла больше сдерживаться: смех ее россыпью хрустальных колокольчиков взметнулся к серому небу, и небо вздрогнуло и улыбнулось ей навстречу, и посветлело вдруг разом, и туман расступился, и блеснуло солнце. Это было настоящее чудо, но Аугуст даже не удивился: так и должно было произойти. Все что было связано с этой девушкой – все это было одним сплошным чудом!

Завмаг же, услышав совершенно немыслимые, вычурные слова «…довези эту девушку..», – («это он про Ульку-соплюху, что ли?»), – да еще и «лично прослежу!», на всякий случай ретировался в магазин, чтобы опомниться мыслями среди родных деревянных ящиков, пахнущих мышиным дерьмом, и укрепить ослабшую, предательски задрожавшую прямую кишку глотком самогона. Аугуст же схватился тем временем за чемоданы и потащил их в кузов: грузить и закреплять меж бочек и ящиков.

А кабина в машине была тесная, и Аугусту было противно и завидно думать, что Уля будет сидеть, тесно прижавшись к этой розовой свинье, да еще и к шоферу с сальными штанами – с другой стороны. Но тут уж ничего не поделаешь. Жизнь вообще несправедлива.

Пора было прощаться. Уля смотрела на него веселыми, дружелюбными глазами. Аугусту хотелось ее поцеловать, и он отводил глаза, чтобы она не разгадала этого хулиганства у него во взоре.

– Все, поехали! – показался из-за крыла полуторки красный, не слишком уверенный в себе Никита Игнатьич, теперь уже совсем темно-лиловый: то ли от вина, хлобыстнутого второпях для храбрости, то ли от неизвестности: загадка-то с новичком оставалась неразгаданной: а вдруг это инструктор какой-нибудь важный из Алма-Аты Ульку обхаживает. «Девка-то славненькая стала, вкусненькая: в самый раз для таких вот хлыщей столичных в габардиновых польтах. А что пальто грязное и мятое… мало ли: может и повалялись уже по дороге сюда…», – все это было написано на похабной морде повелителя керосина, ситцев и деревенских баб Никиты Игнатьича…

Аугуст брезгливо передернулся и отвернулся от завмага: свинья – она и есть свинья, чего на нее глазеть…

– Иди-ка сюда, Уля: что-то я тебе сказать хочу, – смущаясь, позвал Аугуст Ульяну в сторонку.

– Что? – насторожилась та, подходя к нему.

– Спросить я тебя хочу: можно я… у Аугуста пересохло в горле. Девушка теперь уже строго, без веселья смотрела на него.

– Что такое?

– Можно я тебе… «писать буду письма», – хотел сказать Аугуст, но не решился и произнес:, – можно я тебе буду через отца приветы передавать?

Теперь девушка снова заулыбалась:

– Еще никогда такого смешного человека не встречала, как ты. Конечно, передавай, если хочешь. Ну, прощай, Август – Сентябрь – Октябрь. Почему папа тебя Баером зовет?

– Бауэр моя фамилия.

– А, понятно. До свидания, Бауэр-Баер. Счастливо оставаться. Ты это… когда время будет: за братиками моими присмотри немножко. А то что там тетка: пацаны же…

– Да, обязательно присмотрю. Мы с маленьким уже подружились…

– На полатях, что ли? А ты скорый, как я погляжу…

– Да нет, не очень… хорошо бы еще скорей…

Уля засмеялась, повернулась и побежала к машине. Хлопнула дверца. Завыл стартер, синее вонючее облако окутало улицу, и когда оно рассеялось, машина была уже далеко, провожаемая неодобрительным взглядом коня и тоскливым – Аугуста.


Назад конь шагал не торопясь. Он действительно знал дорогу, но в стойло к себе не спешил, как это воспевает классическая литература; по той простой причине, что у коня тоже был свой жизненный опыт: стойла не будет, знал конь, а будет следующий наряд на работу. Было очевидно по его походке, что философский принцип трудовой жизни писателя Льва Толстого: «лучший отдых есть смена труда» конь познал на собственной шкуре, но взгляды Толстого не разделял. Его личная философия состояла в том, чтобы бездумно и вольно шагать по степи как можно дольше, размахивая хвостом, чутко кося ухом в сторону нового человека в телеге, пытаясь понять степень его лояльности к себе и границы собственной борзости: ведь можно было и с дороги попробовать сойти, и сухих пучков подергать тут и там, да и дальний холм сильно манил широкими видами на синие горы на горизонте, где растет еще много-много зеленой травы. Седока своего конь оценил на троечку: незлой, вожжами по бокам не охаживает, грубо не орет, но и с дороги сходить не позволяет. Действительно, погруженный в собственные мысли, Аугуст вел себя корректно по отношению к коню, но позиционировал себя хозяином положения, хотя и очень рассеянным на данный момент. Конь все это понял, тяжело вздохнул и зашагал размеренно, не желая нарываться на ожег кнута и портить такой хороший, так легко начавшийся день.

А Август Бауэр в это время, свесив с телеги ноги и глядя в пустые дали, думал о своем прошлом и о своем будущим одновременно; но даже и сами думы его были как эта степь: прошлое уходило все дальше за горизонт, а у будущего просто не было никаких ориентиров до самого неба… Хотя почему же… были ориентиры впереди, если сосредоточиться: свой домик, печь с огнем, мать пирог испечет… И еще одно видение, если зажмуриться: Уля!.. Через четыре года она вернется, сказал председатель. Четыре года – это ерунда…

Ну что это за жадная тварь такая – человек!: только покажи ему пальчик чего-нибудь хорошего, и вот уже ему целая гора счастья представляется, и всю ее готов он проглотить разом! И Аугуст покачал головой, осуждая сам себя за слишком яркие мечты. Конь при этом тоже сокрушенно качал головой. Но тот-то о чем? Что все еще нет закона о запрете конской колбасы, что ли?…

* * *

Вживление в степь оказалось достаточно проблемным: ведь Аугуст даже собственной ложки не имел. Проще всего получилось с привезенным трактором: он оказался лучше старого, и за неделю Аугуст с Айдаром заменили в нем редуктор, отремонтировали пускач, перебрали траки, и трактор был готов. Все это время Аугуст жил у председателя и спал на полатях с пацанами. С младшим – четырехлетним Пашей – они были уже давними, закадычными друзьями. Шестилетний Вася немного сердился на младшего брата за бессовестную продажность, и пытался со своей стороны соблазнить приветливого дядю Августа картами: у него была колода, и он делал вид, что умеет играть: звонко хлопал картами о лавку и восклицал: «биты ваши тузики, дологой Матвей Селгеич!» (видно, некто Матвей Сергеич гостил недавно у председателя в дому).

Хуже было с домиком. Стоял он на красивом месте – спору нет: чуть с краю села, на холмике, над маленькой полуживой речкой, огибающей холм. Но на этом его достоинства и кончались. Домик, стыдясь своего ветхого состояния, прятался в зарослях многолетнего бурьяна, среди заскорузлых, одичавших яблонь, просев крышей и уткнувшись пустыми, кривыми окошечками в кусты вонючей бузины и гроздья лопушиных колючек. Когда Аугуст пробился к двери, с трудом растворил ее, сорвав с петель, и вошел, то оказалось, к тому же, что он в полный рост даже и выпрямиться-то не может в этой избушке: гномы они были, что ли, эти старички Дрободановы? Печка тоже была мертва, и перед ней, из земляного пола тянулась к тусклому свету оконца рахитичная, желтенькая как церковная свечка, березка. И как только исхитрилось пробраться сюда бестолковое ее семечко, и зачем? От непогоды? От злых ворон?

Аугуст сидел на истлевшем пороге и щурился вдаль, когда к нему на холм, чертыхаясь и сбивая со штанов сухие лопушиные репья, поднялся председатель Рукавишников; обошел избушку по периметру, постучал кулаком в стену и сказал: «Ндас. Зато бревенчатый, теплый». И ушел.

Проблемой было то, что у Аугуста, кроме ногтей и зубов, никаких других строительных инструментов не имелось. С такой оснасткой подготовить жилье к зиме представлялось маловероятным. Но сидя на пороге и ковыряя в носу, зиму не отодвинешь. И Аугуст принялся для разогрева дергать сухой бурьян голыми руками.


Не в том ли и заключается одно из чудес живучести Руси, что движет ею изнутри понятие «мир», которое намного шире всех возможных переводов этого слова на иностранные языки? Очень мудрое слово, короткое и глубокое, как сам код жизни. «Мир» в русском языке не просто констатирует факт отсутствия войны, но означает намного больше: объясняет причину отсутствия войны; потому что «мир», «миром» – значит одновременно и «вместе». А что может поделать война против народа, который един, который живет миром? У войн против этого нет шансов, сколько они ни налетай. Многократно доказано историей.

Силу и человечность этого короткого русского слова «мир» Аугуст познал в селе «Степное» в один очень серый небом, но прекрасный осенний день, когда он расчищал одолженной у соседей мотыгой сухие, трескучие джунгли вокруг своего домика. В пылу битвы он не сразу заметил, а затем не сразу и понял, зачем его окружили мужики с инструментами в руках: топорами, пилами, ломами и лопатами. Это и был тот самый «мир», который пришел к нему на помощь – безо всякого призыва с его стороны. Этим самым миром вся деревня и принялась ладить ему дом. Мужики опытными движениями распределились по местам и моментально разобрали крышу, другие вытаскивали сгнившие рамы, третьи тащили доски, Айдар волок трактором наверх, на холм несколько бревен с колхозной пилорамы. Работа закипела, как это так хорошо говорится в русском языке. Аугуст был потрясен и не знал как ему вести себя: у него оставалось совсем немного денег, и он не знал, хватит ли их, чтобы рассчитаться за всю эту большую работу, которую делали для него односельчане. Он улучшил момент и спросил об этом Айдара. Тот хлопнул себя руками по коленям и сказал: «Ай, дурак какой!». Больше ничего не сказал. После этого Аугуста приставили пилить доски двуручной пилой. О, этот инструмент он знал не хуже, чем Паганини – свою скрипку. Аугуст перестал думать о постороннем и отдался работе.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации