Электронная библиотека » Игорь Шенфельд » » онлайн чтение - страница 22

Текст книги "Исход"


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 05:08


Автор книги: Игорь Шенфельд


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 49 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Снаружи также предусмотрена была площадка для спортивных занятий на свежем воздухе, в другом углу участка – разделенные уборные-«скворечники» – для мальчиков отдельно, для девочек – отдельно; перед школой – широкая дорожка, посыпанная песком, позади – цветочные клумбы для изучения ботаники и воспитания любви к родной природе.


О приезде Уленьки Аугуст узнал вечером от матери: бабы на телятнике судачили: «такая городская явилась – и не узнать совсем!». Рано утром, в потемках еще ринулся Аугуст на стройку, и звенел там топором весело и призывно, пока откуда-то не приполз заспанный Серпушонок и не стал ругаться. У Серпушонка тоже был свой авторский проект тут – печка, которую следовало возвести еще раньше крыши, и он очень ревновал к любому трудовому своеволию, происходящему «не от печки», то есть минуя его, Серпушонковы команды и распоряжения.

– Чего растюкался ни свет ни заря? – придирался Серпушонок, – ишь ты, лаги он кроит! А ты знаешь, где они лежать должны? Тут? А если печке мешать будут? А ежели я забракую – тогда как? Чтоб без меня и к гвоздю не приближался! – приблизительно так крыл он Аугуста; и это еще при всем его хорошем отношении к Бауэру! Надо было послушать, как он над другими сатрапствовал – как будто петуха ощипывают при живых курах; говорят, на китайской границе слышали, и боевую тревогу объявляли.

Но ни на звон топора, ни на истошные вопли Серпушонка Уля не пришла тем утром, хотя изба председателя стояла совсем недалеко, рядом, через два дома. Аугуст немножко расстроился, конечно, но объяснил себе, что это он сам дурак: студентка намаялась учебой, устала за длинную дорогу и отсыпается; и в самом деле – не побежит же она в пять утра школьный сруб осматривать! Аугуст завел свой трактор, и умчался в поля, биться за урожай, в уверенности, что уж вечером она точно придет! И она пришла вечером, и как раз в этот момент Серпушонок снова вопил как резаный, а Аугуст стоял напротив него с топором в руке, и со стороны можно было с непривычки заподозрить этих двоих в чем-нибудь детективном.

Уля появилась в проеме главного входа, и Аугуст, стоя спиной, ее не видел, но услышал вдруг ее серебряный голосок:

– А чего это ты так жутко ругаешься, Андрей Иванович?

Аугуст резко обернулся к ней, она кивнула ему вежливо: «Здравствуйте», и снова обратилась с каким-то следующим шутливым вопросом к Серпушонку. Она Августа проигнорировала! За что? Почему? Она сильно изменилась. Повзрослела, что ли. Уехала прелестной, верткой и бойкой сельской девчушкой, а вернулась степенной городской красавицей. Или это только так казалось Аугусту сейчас?: ведь он и тогда-то видел ее при свете дня всего какой-нибудь час неполный перед тем, как она исчезла на два долгих года в клубах пыли…

– Здравствуй, Уля, – сказал ей Аугуст чуть запоздало, отвечая на приветствие. И она снова повернула к нему лицо, и брови ее удивленно выгнулись:

– Ой, это Вы? А я Вас и не узнала. Вы же Август, тракторист, правильно? Это же Вы меня в Саржал тогда везли…

– Да, это я. Только тогда мы сговорились на «ты» разговаривать…

– Да, правильно, помню… Но тогда все как-то быстро мы… доехали… теперь уже и забылось, непривычно опять…

– Прямо еще – фон-барон нашелся: «вы» ему на палочке подавайте! – встрял в разговор Серпушонок, – обойдется наш Гуся (это Серпушонок так Аугуста звал: персональное прозвище, которое так и не приклеилось к нему в деревне, но Серпушонок все равно упрямо звал Аугуста так). Уля засмеялась: «Гуся-Пуся!». Аугуст не мог понять, обидно это или нет, и на всякий случай показал Серпушонку топор.

– Ой-ой-ой, – сказал тот, – босруся щас… а до лаги все равно не прикасайся, пока не скажу, понял?

– Так вы, получается, и есть мои главные строители? – спросила Уля, сияя.

– Я – да: я – твой главный строитель! – выпятился вперед Серпушонок, – а Гуся – так себе, мой помощник, подневольная сила, салага!

– Ну тогда вот тебе за это, Андрей Иванович! – подскочила к нему Ульяна и чмокнула в морщинистую щеку.

– Вот это по справедливости! – одобрил Серпушонок, – это по всей справедливости нашей советской действительности ты сейчас поступила, Ульяна Ивановна! Абсолютный государственный подход! Потому что надо вознаграждать своих членов, которые творят добро души… Ты этого самого, красавица моя Ульяна Ивановна, ты Гусю-то нашего тоже поощри, а то, глянь-ка на него – расстроился как: щас еще и заплачет неровен час, соплю пустит.

Уля опять засмеялась, немного смущенно, подошла к Аугусту и протянула ему руку:

– Спасибо и Вам, Август… то есть спасибо тебе, Август…

Он взял ее руку в свою ладонь, как хрустальную бабочку, которую можно раздавить или поранить шершавой лапой дровосека, и тут случилось чудо: она внезапно наклонилась вперед и поцеловала Аугуста в щеку. От нее пахнуло на него каким-то по-неземному вкусным мылом. У Аугуста закружилась голова, и он не знал вдруг, что сказать. Выручил Серпушонок:

– Вот теперь полный ажур на «Очакове». Справедливость восторжествовала и на корме, и на камбузе. И иди-ка ты теперь, Ульяна Ивановна, отсюдова восвояси, и не мешай ты нам работать: мы сейчас будем глину месить по особому моему рецепту: непосвященным видеть не положено, потому что – секрет для служебного пользования. А ты, Гуся ты мой лапчатый, скидай калоши давай: потому как будешь ты у меня сейчас за бетономешалку…


Ульяна упорхнула, смеясь, и Аугусту долго еще казалось, что смех ее прыгает и скачет звонким эхом, веселой белочкой по бревнам сруба. Он готов был обнять, а потом сунуть этого Серпушонка, этого черта морского с неоконченным печным образованием и хроническим перегаром изо всех дырок – сунуть его морщинистой башкой в глиняный замес: просто так, шутки ради, от хорошего настроения.

Когда, когда он увидит ее опять? И придет ли она сюда снова? А вдруг сегодня придет еще раз? Проработали они с Серпушонком до полной темноты в тот вечер, и Аугуст все прислушивался: не возникнут ли снаружи ее легкие шаги? Нет, уже не возникли в тот вечер.


Прошло несколько дней до их новой встречи, и это было так: был воскресный день, Аугуст пришел с работы пораньше; мать была уже дома; Аугуст поел и вышел во двор – ладить телегу: соседи попросили. Он возился там, и вдруг увидел, как по дороге идет Уля, и… и поворачивает голову в сторону их домика, и… и сворачивает к ним, на холм… Аугуст, который мазал как раз дегтем ступицу телеги, кинулся в дом, как дробью подстреленный, чтобы срочно вытереть и помыть руки. Мать встревоженно обернулась к нему:

– Was ist denn los?

– Ничего, ничего, мама: дочка председателя к нам в гости идет. Пирожки еще остались?

– Пирожки на вечер, и на утро: только для тебя! – резко ответила ему мать, но он не слышал: выскочил вон.

А Уля уже подходила к пестрому домику, удивленно, с улыбкой его озирая.

– Здравствуйте. Какая красота! – сказала она выскочившему из дверей Аугусту, – а то мне уже все уши прожужжали: посмотри да посмотри на «немецкий домик» Бауэров… вот, бегу на овчарню, к стригалям, специально крюк сделала… Это Вы так сделали? Все сами?

– Да, мы сделали.

– Кто это – «мы»?

– А кто это – «вы»?

Уля засмеялась:

– Ах, опять Вы… ну, ладно: это ты все сам сделал?

– Сам, конечно.

– Очень красиво. А зачем?

Жар ударил Аугусту в голову, и он ответил:

– А вот подумал: приедет когда-нибудь Ульяна Ивановна из Алма-Аты на каникулы, а ей скажут: «Иди-ка ты посмотри на немецкий домик Аугуста Бауэра», она придет, посмотрит, и скажет: «Ой, как красиво!». Вот для этого и сделал…

Ульяна смотрела на него широко раскрытыми глазами, пытаясь понять, что это за шутка такая странная. Но у Августа Бауэра было красное лицо, и она сама слегка покраснела в ответ:

– Ну… значит… все получилось по плану…

– Да, все получилось по плану…

– А… со стороны сада тоже украшено? – спросила Уля, отделываясь от смущения, – или это только парадный вид такой, для проходящих мимо… потемкинская деревня.

– Какая деревня?

– Потемкинская. Так говорят про красивую показуху.

– Нет, красивая показуха у нас – везде! – гордо сообщил ей Аугуст, потому что я подумал: а вдруг Уля спросит: «А сзади домик тоже покрашен?». Тут Ульяна засмеялась, а Аугуст сказал:

– Пошли, Уля, я тебе все покажу!


Уля обошла домик вокруг и все восхищалась. Аугуст сиял. Из сарая раздался могучий рев слона.

– Что это? – испугалась Уля.

– Это звери наши: премиальные свиньи. Очень большие выросли. Рычат почему-то, а не хрюкают.

Уля захотела посмотреть. При виде ее боровы присмирели и лишь слегка рокотали глубокими басами.

– Хорошие ребята! – похвалила их Уля, и свиньи дружно согласились с ней восторженным классическим свиным хрюком – безо всяких там рычаний. Это было Аугусту даже странно как-то слышать, в связи с чем он и поведал Ульяне историю этих свиней.

Двух маленьких поросят Аугусту и матери выдали в виде премии к октябрьским праздникам. Этих поросят, забракованных по каким-то показателям, привезли из Экибастуза, с республиканской научно-исследовательской свинофермы, где ученые добивались от свиней в порядке подготовки подарка очередному пленуму Партии приплода в сорок поросят от каждой свиноматки. Приплода добились, но не все поросята показались комиссии многообещающими. Этих двух и забраковали, и отдали на премии передовикам производства. А эти забракованные, которые оказались оба боровками, обманув комиссию, вымахали до размеров нильских бегемотов. Серпушонок предлагал выдрессировать их и ходить с ними на медвежью охоту. «Какие медведи могут быть в степи?», – возразил Аугуст. Тогда Серпушонок предложил запрягать их в телегу гуськом, как собак в нарты, и возить на них стройматериалы, или навоз с фермы; хотя сам тут же и отверг эту идею: «Нет, нельзя: тогда у них жилы будут, что твои стальные канаты, и сало окажется некондиционное; хрен прожуешь – особенно которые гости без зубов если». Мясо от этих боровов Серпушонок, впрочем, так и так наперед забраковал, сказал: «От боровов мясо всегда мочой пахнет, а от етих твоих – тем более: по два ведра мочи, небось, в каждом плещется; нет, ну глянь на них: это ж слоны африканские а не свиньи – чистые мамонты! И орут так же. Точно тебе говорю, Гуся, по всем признакам: ботаники ухитрились их свиную маму с костями мамонта скрестить – где-то я уже читал про такую теорию; вот и получился на нашу с тобой голову этот зверский образ». Тема бауэровских боровов вообще очень занимала Серпушонка. Каждый раз, зайдя в гости к Аугусту – чтобы дать ему «ценные инструкции по жизни», или к матери Аугуста – чтобы преподать ей «урок русского языка для немцев Казахстана», Серпушонок наведывался к стайке и говорил рычащим на него боровам: «Ниче, ниче, свиномамонты мичуринские: в конце жизненного пути все равно я вас жрать буду, а не вы меня…». Боровы яростно рычали в ответ. Если Аугуст находился рядом при этом душевном разговоре Серпушонка со свиньями, то Андрей Иванович добавлял для ясности, кося глазом на Аугуста: – «Все равно никто вас не зарежет лучше меня – хоть ты рычи на меня, хоть не рычи…». Он свиньям и клички дал собственные, по своему обыкновению: «Зиг» и «Хайль», хотя откликались они на «Борьку» и «Ваську», а правильней сказать – отзывались только на ведро с пойлом.

Серпушонок много раз пытался втолковать Аугусту одну важную политическую тонкость, а именно, что русский человек запросто может назвать свою свинью и «Борькой», и «Васькой», и хоть «Макар Макарычем», и хоть «Иосиф Виссарионычем», если он такой храбрый; немец же, такой как Август, или любой другой – не имеет на это политического права, потому что от этого сразу начинает попахивать нечистым намеком и национальной обидой. Борисом, например, царя Годунова звали. А Василием – отца Ивана Грозного. «Это – сплошные параллельные перпендикуляры истории, задевающие ум, честь и совесть русского человека. А вот «Фрицем» или «Адольфом» – это пожалуйста: называй своих свиней Адольфами сколько хочешь. Потому что ты – немец. Тонкость чувствуешь?», – возмущался Серпушонок, и звал свиней «Зиг-Хайль». Однажды Андрей Иванович сообщил Аугусту, что собирается написать письмо всесоюзному старосте Калинину с предложением, чтобы всех свиней в стране впредь называть «Гитлерами» – а дальше порядковый номер. «Хорошая идея?», – хотел знать Серпушонок. – «Хорошая», – ответил Аугуст, слушавший в полуха, чтобы отделаться. «А вот и нехорошая, а очень даже плохая! Я тебя проверял на политико-экономическую незрелость сознания! Свинья, чтоб ты знал – это кормилица мясом всего советского народа, за минусом наших мусульманских братьев! И оскорблять свинью кличкой «Гитлер» – это все равно, что весь советский народ за минусом мусульманского населения оскорбить в лице свиньи, то есть наоборот – свинью в лице всего советского народа за минусом…», – Серпушонок запутался, сбился и вывел заключение: «В общем, так: этих резать будешь – меня позовешь. Казахи свиней резать не умеют, а Шевердяев, который всем режет, с этими твоими не сладит. Шевердяев силой берет, а с этими – хитростью надо. Силой если – то они любого Шевердяева до смерти забодают, а после загрызут, и тебе же после отвечать по закону придется, потому что ты ихний законный хозяин: ты учти это… А Шевердяев вообще слабак. Одну свинью Шевердяев уже упустил – при всех свидетелях. Я своими глазами видел. Все видели! До войны еще было. Он ее пырсь – а мимо сердца. Она в степь и удрала. Так и бегала с ручкой от ножа в боку, одичала совсем, с диким кабаном сошлась. Поросятки у них, люди видели, тоже теперь с ручками в боку рождаются. Вот такая революция новой породы получилась. Вот так-то. Революция – революцией, а мясо-то сбежало! Вот тебе и весь Шевердяев!». В таком роде Серпушонок мог чесать языком дни напролет, заменяя людям и радио, и Аркадия Райкина и сказки про тысячу и одну ночь.

– Как же ты их зарежешь, Андрей Иванович, если даже Шевердяев с ними не справится? Шевердяев, небось, сам двести килограмм весит, а ты только пятьдесят.

– Не пятьдесят, а шестьдесят два… до войны весил… Сказал же я тебе: хитростью зарежу.

– Расскажи как, а то не позову резать, – Аугуста иногда от души забавляло общество Серпушонка. Тот хитро прищурился, принял игру:

– Ишь ты: расскажи ему! А ты потом всю славу у меня отобьешь нахрен… Да у меня хитростей-то полно, Август, а не только одна. Я тебе так скажу: любая свинья любит индивидуальный подход к себе с ножом в руке; одна от вида ножа замирает, в обморок падает, другая, наоборот, скандалить начинает… ну, ладно, про один способ скажу тебе по секрету. Значит, так: поишь свинку бражкой допьяна, ложишься с ней рядом, поудобней – который правша там, или левша, чтоб ножу как раз по руке было. Дальше пристегиваешься к свинье ремнем, а лучше двумя сразу, и готово: пыряй! Даже ежели ты промажешь, и она вскочит и побежит, то у тебя сколько хочешь еще попыток есть: она бежит, а ты знай себе коли, покуда она не завалится…

– Если мои Борька или Васька…

– … Зиг или Хайль…

– … Если мои Зиг или Хайль на тебя упадут, Андрей Иванович, то раздавят тебя в коровью лепешку…

– Ага! Вот поэтому для них у меня другой секрет приготовлен, но я про него ничего тебе не скажу, а то смотри как они оба внимательно слушают! Теперь этот способ с бражкой они знают, и для них он уже непригодный: не поддадутся. Ага, рычат, глянь; нерьвничают, что я раскусил ихний подлый, подслушивающий шпионаж. Зиг! Хайль! Лежать! И чтоб я больше не слышал этих русских имен «Борька» и «Васька», Август. Не сметь, Гуся! А то рапорт парторгу Авдееву подам по инстанции!

– Так Авдеев мне их под этими кличками сам и вручил вместо премии.

– Провокация! Не верь! Провокация авдеевская! Проверял парторг: клюнешь ты или не клюнешь. А ты не клюй! А то Авдей тебя же и посадит за это – по политической статье, понял?

Серпушонковы клички «Зиг» и «Хайль» так и не прижились, однако. Мать категорически отвергла их. Но она и без того называла свиней по-своему, причем так, что никакой Авдеев не мог бы прикопаться – при всем его политическом желании. Она звала свиней по-русски, но с немецким акцентом – так, как умела: «Порка» и «Фаска».


Все это, за неимением другой, более изящной темы, Аугуст рассказал Ульяне, и Уля звонко смеялась рассказу Аугуста, отчего он чувствовал себя совершенно счастливым. Он пригласил ее зайти в дом и попить молока с картофельными пирожками, но она отказалась: она торопилась. В этот момент из домика вышла мать, и с большим, напряженным любопытством уставилась на Ульяну – дочку председателя. Аугуст спохватился и стал их знакомить: ведь они никогда еще не виделись, сообразил Аугуст. Ульяна протянула матери руку и сказала: «Мне очень приятно познакомиться с Вами. У Вас замечательный домик. И очень хороший сын…».

Мать коротко сунула ладошку Ульяне, бросила взгляд на счастливого, хорошего своего сына, и суховато ответила:

– Та, кароши том. На Фолга наша тома пила нох луче.

Уля все поняла быстро, почти сразу, и очень умно сказала:

– Да, я верю Вам. Но постепенно все исправится везде. А пока ваш домик тут – самый красивый в поселке… Ну, я пошла, до свидания.


Аугуст двинулся за ней – проводить до выхода со двора. Когда они уже были у калитки, в спину им понеслось: «Ulja komm, komm, komm, Ulja: pussi-pussi-puss…». Уля резко обернулась. Но звали не ее, оказывается: к матери на крыльцо через двор бежала серая кошечка. Ульяна вопросительно посмотрела на Аугуста.

– Кошечку нашу так зовут, – смешавшись, пояснил он. Ульяна нахмурилась и сказала: «Странная причуда. Почему именно Улей кошку назвали?». Аугуст совершенно не знал что ответить, и ляпнул совершенно идиотское: «Ну, я ее глажу, она урчит очень приятно: «урры, урря»… похоже на «Улля», вот я и назвал: «Уля»…

Ульяна уставилась Аугусту прямо в растерянные зрачки его ставших вдруг жалобными и несчастными коричневых глаз, увидела там что-то свое, быстро отвела взгляд и сказала:

– Ну, Уля так Уля. А у моей подружки пудель есть по кличке Франц…

Аугуст натянуто засмеялся, и они расстались без рукопожатия. Аугуст даже забыл пригласить ее еще раз на строительный объект, как он намеревался… на школу то есть… это ж надо такое ляпнуть: «…а она – урчит…». Прямо охальником каким-то выставился… что она теперь думать-то должна про него?.. ловелас поволжский… болван деревянный… хотя она ведь сказала ему уже, кто он такой есть: «пудель Франц»!


Аугуст был совершенно убит собственной пошлостью, и думал, что Улю в жизни своей не увидит больше. Но он ошибся, к счастью. Он увидел ее очень скоро – через несколько дней уже, вечером, на закате. Он был на школе, сидел верхом на стропилине и обреченно тюкал топором, намечая выборки для поперечин. Он был один: Серпушонок ушел к бабке Янычарихе обсуждать международное положение, а остальные добровольные строители собирались редко: обычно только миром, когда требовалось что-нибудь «начать и кончить»; теперь такое будет только при возведении крыши, когда уже печка будет стоять и лаги будут проложены – то есть когда Аугуст с Серпушонком «свою» работу завершат.

Аугуст посматривал на красно полыхающее закатное солнце, играющее с перышком лилового облака, и тюкал печально, когда внизу раздался волшебный голосок:

– Эй, строители: перерыв на ужин!

Аугуст чуть не навернулся внутрь сруба вместе с топором от неожиданной радости. Через пять секунд он уже был внизу. Уля принесла самодельные пельмени: много, целый чугунок, и теперь удивлялась, что Аугуст один.

– Придется тебе за двоих есть, Стаханов, – сказала она Аугусту.

– Хоть за пятерых! – ответил Аугуст, внимательно рассматривая ее лицо. Но никаких следов обиды, или презрения к нему – «пуделю Францу» оно не содержало. Все было хорошо! Она на него не держала досады – ни за кошкино имя, ни за «урчащую Улю». Ну что за драгоценная девушка! Уля полила ему на руки из принесенного с собой кувшина, и протянула ему полотенце:

– Ну, тогда за дело: вот миска, вот ложка…

– Один не буду. Только с тобой вместе.

– Ничего себе! Он еще и условия ставит!

– Один не буду!

– Вот же упрямый… ослик. Мы уже поели дома, я сыта… ну, ладно: три штучки, за компанию. А Вы давайте… то есть давай, ешь начинай. А кто не успел – тот опоздал, – это она Серпушонка имела в виду.

– Не беспокойся, Уля: Андрей Иванович, небось, уже ужинает где-нибудь с пристрастием…

– А, понятно… Ну, значит нам больше достанется, – заключила Уля, улыбаясь.


И состоялся в жизни Аугуста незабываемый вечер на бревнышках будущей школы, которую он так долго строил изо дня в день. Строил не для детей, не для родины, не для народа и не ради прекрасного коммунизма где-то там впереди, но исключительно и только для этой вот прекрасной девушки, сидящей рядом с ним. Возможно, что то был самый волшебный, самый драгоценный вечер за всю его – прошлую и будущую – жизнь: таким этот вечер и остался у него в памяти.

Они сидели и болтали обо всем подряд: об Алма-Ате и о Волге, об институте Ульяны и о вредных привычках Андрея Ивановича Серпухова; о температуре Солнца и качестве кирзовых сапог; и о трудностях, с которыми председатель Рукавишников выбивает стройматериалы на школу, и о детских домах и великом педагогическом наследии Антона Семеновича Макаренко, о котором Аугуст не имел ни малейшего понятия, и об Алматинском зоопарке, из которого сбежал голодный лев – обо всем. О воспитании Улиных братьев – тоже. Они, оказывается, несколько раз хвалили Аугуста Ульяне: за то, что он их на тракторе катал, и даже разрешал при этом за рычаги тянуть; и как от быка их спас, когда они перед ним в красных майках бегали: кто ближе подойдет; а бык взял да и погнался за Пашей; а дядя Август – за быком, на тракторе: бык и испугался. В свою очередь, Аугуст вспомнил и рассказал Уле, какая у него с ее братьями однажды дискуссия состоялась. Младший спросил, как это так, что все немцы плохие, а Аугуст – хороший. Почему? Старший возразил ему, что все немцы разные бывают, как казахи: одни по степи скачут, а другие в деревне живут. «Нет, – сказал маленький, – казахи все одинаковые». – «Нет, не одинаковые: помнишь, один нам семечек насыпал, а другой меня кнутом стеганул, тот, на черном коне». – «Потому что ты коню гвоздем в бок ткнул, чтобы посмотреть как казах с коня падать будет». – «Не поэтому: он не видел». – «Нет, видел!». – «Нет, не видел!», – и они кинулись драться, а Аугуст их разнял и сказал им, что если родные братья дерутся, то это – полный позор. Что сам он никогда не дрался со своим братом Вальтером. «А Вальтер твой тоже немец?», – спросил младший. «Да, тоже». «И тоже хороший?». «Да, тоже хороший, очень хороший». «А где он?». И так далее. И снова про немцев: которые хорошие, а какие – плохие. «Я знаю, – сказал маленький, – которые в немецкой форме – те плохие, а которые просто в штанах и рубашке – те хорошие». «Дурак ты, – объяснил ему старший, – при чем тут штаны? Переоделся – и все: и ты уже опять шпиён, плохой. А немцы есть разные – есть которые гитлеровские немцы, а есть которые – нашего Ёсипа Виссарионовича Сталина немцы: это хорошие немцы. Понял ты, дурачок сопливый?». «А ты, дядя Август, Ёсипа Виссарионовича немец?», – хотел знать маленький. «Конечно, Ёсипа Виссарионовича», – подтвердил Аугуст совершенно искренне. После чего все страсти улеглись, и они трое стали мастерить дальше воздушного змея из газет и дранки.

Уле этот рассказ очень понравился, но она загрустила: «Сколько всего война натворила. И мои братики – тоже: растут, как трава, отцу некогда их воспитывать, тетку они не слушаются, учатся кое-как… Ну, ладно: я приеду скоро – возьму их в оборот. Наш профессор это называет: «взять в ежовые рукавицы». Его в тридцать седьмом году, при наркоме Ежове арестовали, и он два года просидел в тюрьме. Но ему повезло: когда в тридцать девятом Ежов сам оказался иностранным шпионом, профессора нашего выпустили и реабилитировали. Так что про «ежовые рукавицы» он знает все. Вот и я тоже возьму их в «ежовые рукавицы», когда вернусь!». Аугуст смотрел на Улю с нежной улыбкой:

– Ни в жизни своей не поверю, что ты можешь кого-нибудь в «ежовые рукавицы» взять.

– Почему это?

– Потому что ты – очень добрая. Ты самая добрая из всех, кого я знаю…

– Это ты из-за пельменей так заговорил? Ну ты и подхалим, оказывается, дядя Август! – все отчуждение, внесенное разлукой, растаяло между ними, и они были опять хорошими друзьями, как тогда – в утренней телеге по дороге в Саржал…

– Нет, не из-за пельменей.

– Конечно, из-за пельменей! Хитрец какой! Недаром Серпушонок тебя Гусей прозвал. У нас тоже был хитрый-прехитрый гусь когда-то. Подойдешь к нему – смотрит, молчит. Повернешься – сразу щипается в спину.

– Ну это совсем уже плохое сравнение, – сделал вид что обиделся Аугуст, – где это я тебя в спину щипаю, когда ты отвернешься? Я тебе, наоборот: школу вон строю, пока ты не видишь…

– Ну ладно, прости, я не то сказала. Конечно, ты молодец. Ты герой. Коров спас водорослями. И вообще… Отец как слово «Август» услышит, так и рот до ушей: «Ах Август, что за мужичок золотой этот наш Август!». И это батя-то! У него лучшая похвала, как ты сам знаешь: «Ну, мошенник!». А тут: «Были бы у нас все такие Августы – в коммунизме давно бы уже пребывали, где от каждого – по труду, а каждому – по потребностям»… Ну вот, проболталась я из-за тебя… отец просил не говорить, что тебя хвалил: «Обнаглеет еще, – говорит, – и кончится тогда на этом наш хороший Август»…

– Нет, я не обнаглею, я никогда в жизни не обнаглею! – очень задушевно и страстно перебил ее в этом месте Август, и Уля прямо-таки закатилась от смеха: так это смешно у него прозвучало…


Почти до полной темноты они продолжали болтать обо всем на свете, и вдруг Уля спохватилась, вскочила и стала спешно собирать в корзинку горшки и тарелки, которые едва еще угадывались на желтых, сосновых бревнах. Аугуст помогал ей, тоскуя сердцем. Она выпрямилась перед ним и сказала:

– Ну, до свидания, Август, – и засмеялась вдруг.

– Что смешного? – грустно спросил Аугуст.

– Месяц август кончается, – объяснила она ему свою шутку. Он подумал, что вот именно сейчас надо ее обязательно схватить и поцеловать, чтобы она поняла всю серьезность его отношения к ней, но он промедлил от страха и неуверенности, и вот она уже повернулась и пошла прочь – растворяясь светлым пятнышком в густых сумерках.

– Крыша до зимы будет стоять! – крикнул ей вослед срывающимся голосом Аугуст, и увидел еще, как над светлым пятнышком ее фигурки взметнулся белый мотылек: это она махнула ему рукой в благодарность.

До первых звезд просидел Аугуст у школы, привалившись спиной к твердому, горячему срубу, и ни о чем не думал: так, плавал взбудораженными чувствами между счастьем и отчаяньем, между ликующим ощущением бесконечности жизни и черным страхом, что этим волшебным вечером все для него уже и закончилось.

Назавтра, затемно еще, ему предстояло ехать в степь на несколько дней, на дальние участки, где не вся трава еще была собрана и вывезена, а потом надо было овечьих пастухов срочно забирать с их становища (избаловались, чумазые: раньше на себе все таскали, а теперь – тракторную тележку им подавай!), и это – тоже издалека, так что когда на третий день Аугуст явился рано утром к дому председателя, чтобы сказать Ульяне что-то очень важное, продуманное до каждого слова, отредактированное со всех сторон и выученное наизусть, то оказалось, что Уля вчера уехала. Не успел… Как это она тогда ему сказала: «Кто не успел – тот опоздал»? Да, так она сказала. Он опоздал… опоздал…

* * *

Что ж, жизнь не останавливается оттого, что уходят поезда: Уля уехала, а Аугуст продолжал жить и работать дальше. И ждать. «Работать», «думать», «ходить» – все эти процессы перестали иметь для него самостоятельную ценность или смысл; все это стало для него просто чередой событий, заполняющих время: все это было состоянием ожидания. Он ждал Улю, ждал своего счастья, ждал реабилитации немцев, ждал возвращения на Волгу, и каждое из этих ожиданий было отравлено страхом: а вдруг Уля не вернется?; а вдруг реабилитации немцев не будет?; а вдруг она произойдет, но так быстро, что он уедет и не успеет повидать Улю?; а что, если Уля его отвергнет?; а что если Уля его не отвергнет, но на Волгу с ним не поедет? – ведь школа-то здесь для нее строится; «А что, если»… – и так до бесконечности. Все это были не активные страхи, от которых вздрагивают, но тяжелые опасения, ноющие как зуб, точащие днем и ночью. А дни плелись от рассвета до ночи однообразно и медленно, и сливались в сплошной бесконечный день, уползающий в прошлое. Одно лишь событие поздней осени осталось ярким пятном в памяти: в октябре, в один ясный, светлый, по-осеннему прозрачный день собрались все добровольцы «Степного» на школе, и поставили крышу. Серпушонок затопил свою печку, и печка довольно загудела. Потом поставили рамы и застеклили их. Еще торчали из печки трубы колосника, еще не было труб и отопительных батарей, еще даже полы не были настелены и классные комнаты разделены по плану, но крыша – всему голова – была надета, и повод для большого, законного праздника, таким образом, задан. Лично председателем Рукавишниковым призвана была бабка Янычариха с молочной флягою на самодельной тележке: добровольных строителей требовалось поощрить и поблагодарить. Что и было сделано. Поощрилось полдеревни.

Пожалуй, больше ярких событий за всю зиму и не было. Разве что у колхоза еще кусок земли оттяпали под те самые секретные дела, о которых парторг Авдеев не велел распространяться; но опять же, то были дальние участки с дрянным ковылем; туда баранов гонять – только копыта сбивать, так что колхоз много не потерял… Рукавишников, конечно, попробовал использовать ситуацию в свою пользу и побороться за соответствующее снижение плана по мясу, или по молоку, но у него ничего не вышло, то есть получилось как раз наоборот: план повысили, исходя из неведомой логики. Денег работникам все еще не платили в колхозе, все еще рисовали палочки и выдавали на жизнь натурпродуктом, ну да с этим вполне можно было существовать людям без буржуйских замашек. А таковых в колхозе и во всей округе на сто верст вокруг не было. Троцкер, разве что, ну да Троцкер не в счет, Троцкер – это дитя мира. Из него такой же хороший буржуй может получиться, как и коммунист, если его жареный петух клюнет. Хотя «пгриспособиться» к коммунизму ему будет трудненько, и на эту тему он уже высказывался однажды: «А за какой такой интегрес я должен буду в коммунизьме волчьи шубы шить, когда там денег не будет?», – желал он знать. Это он так отреагировал на сообщение парторга Авдеева, что при коммунизме денег не будет, и что поэтому даже хорошо, что у колхозников денег уже сегодня нет: раньше других привыкнем, дескать, и легче всех в коммунизм впишемся – разъяснял он крестьянам. «Получается, что колхозники ваши как бы уже одной ногой в коммунизьме стоят? – лукаво удивился Абрам Троцкер, когда Аугуст рассказал ему о великом учении Авдеева-Ленина, – денег у вас уже нету, граспгределение благ натугральное и по потгребностям – осталось только электгрификацию завегршить – и готово…».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации