Текст книги "Исход"
Автор книги: Игорь Шенфельд
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 49 страниц)
Крякнули. И еще раз, и еще. Абрам трещал без умолку. В конце концов предложил выйти во двор и запалить на Аугусте шапку. Ему очень хотелось представить, как это Аугуст бредет с поля боя с дымящейся шапкой и «мегртвым кгроликом» в объятиях. «Мегртвый кгролик» вообще привел Абрама в полный восторг. «Это же сказку Андегрсена надо писать, как ты мегртвого кгролика гогрящим бушлатом укгрывал под бомбами! – хохотал он, – это же литегратугрная пгремия имени Нобеля в кагрмане! Садись, вместе напишем! «Кгролик и бомба»! Нет, не так. «Водогродный кгролик»! Отлично! Ну? Ну что ты такой кислый, Август, что и водка тебе не помогает ободгриться? Ну! Пошли во двогр, шапку запалим! А я мегртвого кгролика изобгражу! А ты меня волчьей шкугрой накгроешь и гречь надо мной пгроизнесешь, как в кино: «О догрогой кгролик Абграм! Дгруг мой! Ты погиб как настоящий гегрой в богрьбе с амегриканским импегриализмом! Ты погиб, но дело твое живет! Смегрть Амегрике!». Посмеемся от пуза! Ну, Август! Ну!
Но Аугуст уже не мог встать со стула: он был слишком еще слаб после всего пережитого, а бутылка оказалась слишком большая. «Ты пьян! – обвинил его Абрам и поднялся, покачиваясь: «Пошли я тебя спать пгристгрою: от тебя все гравно толку нету никакого… згря я только из-за тебя гработу пгрегрвал…», – ворчал он, таща Аугуста на себе в запутанные глубины своего большого дома, – «даже в кгролика не поигргали… завтгра с гребятами своими буду в водогродного кгролика игргать – с ними и то веселей будет… ну и тяжелый же ты, бгратец: отъелся в больнице, толстый стал как начальник лагегря Гогрецкий…».
Аугуст проспал долго и проснулся, когда небо в окошке возле шкафа только-только еще разгоралось розовыми зимними цветами. Аугуст полежал, повспоминал свою жизнь до вчерашнего вечера, и стал подниматься. Он лежал одетым: Абрам не стал с ним возиться, даже валенки с него не снял – только одеялом накрыл и подушку подсунул под голову. Аугуст встал, нашел дверь, вышел в коридор, пошаркал к выходу. Увидел туалет, вспомнил, что ему давно уже надо, с вечера еще. Зашел. Пока стоял, рассматривал пространство перед собой. Над сливным бачком была приделана полка, забитая всяким хламом: консервными банками с гвоздями, тряпками, бумажными свертками. Моток бельевой веревки тоже торчал из общей кучи. Аугуст вытащил моток, осмотрел, сунул в карман. В коридоре постоял, вспомнил где входная дверь, пошел туда. Снял крюк, сдвинул засов, вышел во двор. Обошел дом до той стороны, где глухой забор отделял поместье Абрама от соседнего владения. Покрутил головой. Увидел пару чистых березовых чурбаков у стены – чтобы сидеть и смотреть как дети играют, наверное; увидел и ворота детских качелей между стеной дома и забором: два столба с поперечной трубой поверху. Самих качелей уже не было – не сезон: без пяти минут декабрь на дворе… Поперечина была высоко. То, что надо. Аугуст подтащил чурбак под качели, забрался, стал привязывать бельевую веревку. Та была слишком длинная, путалась. Аугуст ее долго тянул, чтобы освободить конец. Наконец, дав достаточно допуску, привязал к трубе. Потом, не сходя с чурбака, стал ладить петлю, примеряя по росту. Все время получалось, как с галстуком: то коротко, то длинно, то узел затягивается не там где надо. Отладил и это. Вздохнул с облегчением. Встал поудобнее на чурбаке. Подумал: вернуться в дом и написать матери письмо? А Ульяне – отдельное? Но зачем? Ульяне – все равно, а у матери горя от этого не убавится. «Сволочь», – сказал он себе и надел петлю на шею. Стал поднимать глаза, чтобы увидеть еще раз небо: он ведь туда улетит сейчас? Интересно, встретит он отца или нет через несколько секунд? Но увидел Аугуст вместо неба два круглых глаза перед собой и один круглый рот. И в следующее мгновенье этот рот завизжал. От неожиданности Аугуст прыгнул с чурбака, забыв, что он уже привязался, дернулся, взбрыкнул ногами, сшиб чурбак, веревка дикой болью рванула за горло, но тут же и оборвалась, и Аугуст упал между столбами и ударился головой о чурбак, лежащий на боку. А вопль над забором не прекращался: катился над домами, как сирена воздушной тревоги. И вот уже Аюна стояла над Аугустом, и Абрам в кальсонах прыгал рядом с ней, и голос соседки истошно кричал из-за забора: «Поднимаюсь на тубаретку белье вешать – а вот он – ён: висить и глазами хлопаить, и вдруг – ка-ак сиганёть! Ой, мамоньки вы мои-и-и… йетаиштожеделаитца-та-а-а…. пааавесилсиаааа!!!..».
Абрам бил Аугуста по щекам и причитал:
– Ты что же это твогришь, Бауэгр-сволочь?… Так-то ты моим гогрячим гостепгриимством граспогрядился? Хогрош дгруг! А что Абграма в убийстве заподозгрить могут и очегредные десять лет впаять без пграва пегреписки – пгро это ты не подумал, гразумеется?; пгро это тебе, конечно, очень даже наплевать хотелось… Сказал бы ты мне вчегра честно чего тебе надо – и я бы тебе и вегревочку дал получше, и место бы показал безопасное за гогродом, потому что я – настоящий дгруг тебе, а не такой засгранец как ты сам! Сволочь ты, Бауэгр! А ну, магрш в дом завтгракать! Висельник хегров!
Инцидент был почти что исчерпан. Но Аугусту стало очень обидно. Куда ему теперь деваться? На луну лететь? Его в порядке наказания посадили чистить картошку и дали тупой нож с круглым концом. Ему было все равно, и он начал чистить. И вдруг пришла фельдшерица Татьяна: как она его нашла? Ах да: он же сам рассказал ей про своего друга Абрама, который живет на той же улице. Она только что приехала из «Степного» с сообщением: Рукавишников отпуск дал, мать успокоена. Татьяна переводила взгляд с одного на другого: она поняла, что произошло что-то нехорошее.
– Тграктогрист ваш повеситься хотел! – объяснил ей Абрам возмущенно, – под монастыгрь меня подвести хотел, дгруга своего… дуграк на бельевой вегрёвочке… вон глянь, какой грубец у него на шее кграснеется: шграм! Хгрен позогрный! Чуть было не сдох в моем гостепгриимном доме! Скотина лагегрная! Забегрите его от меня, а то у меня тепегрь ни одной спокойной минуты не будет под собственной кгрышей собственного дома. Пгрредатель!!!
Аугуст поднялся и двинулся к выходу. «Он еще на меня и обижаться задумал! – кричал Абрам, семеня за ним, – я пегред ним двегри свои и душу граспахнул награспашку, а он взял и насграл туда со всего маху! И я же еще виноват остался! Вот так вот неспграведливо мигр усгроен… Иди, иди, подлый ты тип! Пгриходи опять, когда оклемаешься от бомбы своей, а удавишься опять – тогда и вовсе не пгриходи больше!».
На улицу вышли с Татьяной вместе. Аугуст стал озираться: он забыл вдруг, в какой стороне вокзал.
– Зачем тебе вокзал? – спросила Татьяна. Аугуст не знал – зачем. Уехать, наверное.
– Пошли ко мне, – предложила она, – к тетке моей. Там и поживешь. Я тоже отпуск взяла…
И они пошли к Татьяне.
Домик тетки в частном секторе города на другой стороне улицы, в отличие от домины Абрама был крохотный и едва живой: мужская рука не прикасалась к нему много десятков лет. Домик был похож на кособокого старичка и весь стонал внутри полами и дверьми. Кособокими в нем были даже окна. Три дня Аугуст тупо просидел у кривого окошка, глядя в серый, деревянный забор напротив – тоже кривой и щербатый; потом он стал бродить по дому, скрипя полами и пугая старую тетку. Ему все казалось, что он куда-то должен идти. В своем бесцельном шатании по дому он обнаружил кладовку, в которой пылились всякие инструменты – старенькие, кривенькие, ржавенькие, но большей частью еще дееспособные. Инструменты – это было хорошо. Аугуст взял их – лом, молоток, гвоздодер – и пошел к забору. Старенькая тетка Татьяны немедленно полюбила его за это до полного обожания, и целый день потом рассуждала только о том, чем полагается правильно кормить мужчин, и гнала Татьяну на рынок. Сто раз Татьяна объясняла тетке, что мужчину этого зовут Август, но она скоро забывала и снова говорила ему «Анатолий» и «Толик»: видно, он напоминал ей какого-то Анатолия из ее молодой жизни. Аугуст послушно откликался. Татьяна кормила его и лечила ему руку. Четыре дня он проспал на раскладушке, в малюсенькой кухне, а потом Татьяна забрала его к себе в широкую кровать с панцирной сеткой и никелированными шариками на углах. Аугуст и не сопротивлялся – так было даже лучше: он таким способом как бы отпускал Улю на волю, давал ей моральное право уйти от него, не мучаясь чувством предательства; потому что она была очень честная – Аугуст это знал – и просто так, без мук совести, уйти от него не могла. Если ей так уж нужен ее казах – что ж, пусть идет, пусть уходит; и пусть думает при этом, что уходит оттого, что Аугуст нашел себе другую женщину. Большего он теперь все равно уже не может сделать для нее. И вообще: то было большой ошибкой, когда он сказал ей там, в степи: «Я ждал тебя все эти годы». Он сбил ее с толку этими словами, и она от отчаяния вышла за него замуж. Не будь этого, она, наверное, давно уже, когда этот Алишер объявился снова, вернулась к нему, и обрела свое счастье в семейной жизни.
Во сне Аугуст каждую ночь бормотал «Уля, Уля…». Татьяна вздыхала, когда слышала эти бормотания, но страдать и злиться было бы глупо: она, Татьяна, не была дурой и прекрасно понимала, что происходит; она знала что творит и тогда, когда забирала сюда этого хорошего человека, этого странного, страдающего немца Бауэра.
Через неделю в домике появилась мать: приехала на грузовике с Айдаром из «Степного», разыскала Абрама, и тот привел ее к Татьяне, хотя сам заходить не стал. Мать была в страшной тревоге. Сначала она убедилась в том, что сын ее жив-здоров, потом начала всматриваться и вслушиваться – не чокнулся ли Аугуст. Частично успокоилась: вроде не чокнулся, хотя и не совсем в себе… Соображает вроде бы нормально, только мрачный очень. Затем мать принялась анализировать, чего это он тут делает, в доме у фельдшерицы, очень скоро догадалась и перепугалась от неожиданности: что-то теперь будет? Она попыталась отвлечься от панических мыслей и стала развлекать сына рассказами о колхозной жизни. Про лектора рассказала, который в колхоз приезжал про атомную науку физику объяснять, и что если парафином бумагу намазать и на стены наклеить, то никакие атомные бомбы в дом уже не залетят. А Серпушонок из зала возразил лектору, что он все это наизусть знает, а хочет уточнить про другое: отчего это он весь в мелких дырках и будут ли эти дырки когда-нибудь зарастать? Мол, его в городе на специальный прибор подбородком подвешивали, туберкулез легких искали, и на пленке оказалось, что он весь насквозь изъеден атомными альфатронами сквозного проникновения. Лектор сказал Серпушонку, что никаких альфатронов не бывает. А Серпушонок ему: «А кто меня тогда изъел? Крот с огорода?». Лектор ему сказал, чтоб не мешал работать: нету никаких альфатронов, нечего выдумывать. «Да, нету? – закричал тогда Серпушонок, – а как же бабка моя, у которой атомные альфатроны глухоту прочистили? Вот я тебе ее приведу сейчас, и она тебя так обложит, что ты в свой портфель накакаешь при всем честном народе!». И после этого Серпушонок лектору про свое изобретение сообщил – что бабка его слышать стала. Но лектор и тут сказал, что это все чушь и ерунда. Тогда Серпушонок стал ругаться матерными словами и кричать на лектора, чтобы не вздумал изобретение у него украсть, раз он теперь весь его секрет знает; только кричал он лектору не слово «украсть», а другое слово, неприличное, по-русски. Все смеялись, а лектор обиделся и уехал. «Рукавишникова не было на лекции, а то бы он показал этому нахальному Серпушонку, как при людях неприличными словами ругаться!», – сказала мать, и тут же прикусила язык: имя Рукавишниковых она предпочла бы до поры не произносить. Но слово не воробей: оно уже вылетело, и Аугуст воззрился на мать с тоской и немым вопросом в глазах. Мать вздохнула и призналась: «А Ульяну увезли». Она, щадя сына, не стала ему рассказывать, куда увезли Ульяну и почему. Она при этом немножко кривила душой сама перед собой: она знала, что он, конечно же, подумает теперь, что Ульяну увез Алишер. Ну и пусть себе так думает! А вдруг эта Татьяна сумеет залечить душевную рану Аугуста? И пройдет время, и Аугуст будет счастлив с Татьяной? Почему бы и нет? Время лечит. А Ульяна? Ну что – Ульяна: поправится ведь когда-нибудь, и все равно уедет к своему этому… «Ах ты, господи, как же он убивается!», – загоревала мать, видя как Аугуст уронил голову на руки. Но она все равно удержалась из последних сил, и не рассказала Аугусту про Ульяну – что с ней случилось и куда ее увезли на кукурузном самолете: в город Павлодар – в сумасшедший дом. Потому что Ульяна повредилась рассудком из-за скандала, который произошел между Рукавишниковым и этим самым Алишером из Алма-Аты – отцом Спартака.
Чтобы не проболтаться, мать стала рассказывать Аугусту про другое: у Шигамбаевых трехлетняя дочка все-таки умерла. Аугуст знал, что девочка летом еще заболела вдруг неизвестной болезнью и все время чахла, и врачи сначала ничего не говорили, а потом забрали ее в город, и когда привезли назад, то сказали, что у нее болезнь называется «белокровие», и что оно или само пройдет, или уже не пройдет никогда. Болезнь не прошла, получается. Родители девочки узнали, что такая болезнь бывает от радиации, от атомных бомб: много японцев в городе Хиросима тоже умерло от этой же самой болезни. Тогда среди населения «Степного» началось брожение настроений: люди стали собирать подписи за то, чтобы военные прекратили свои атомные испытания над их домами. Пятнадцать семей подписали обращение к обкому партии, и отдали письмо Авдееву – для передачи по инстанциям. Авдеев, однако, пришел в большой ужас и обошел одну за другой все пятнадцать семей. «Вы соображаете, что творите? – вопрошал он, вздыбив кулак единственной руки, – вы соображаете своей головой, что это такое получается?: советская страна, напрягая последние послевоенные силы, кует меч против мирового империализма, затягивающего петлю холодной войны на нашей шее, и грозящего нам войной уже не холодной, а очень даже горячей, какая нам и не снилась еще, а вы говорите «нет» этому мечу справедливости, священному мечу нашего будущего? Да это же предательство в чистом виде! Это же помойная вода на мельницу американского империализма! Это же диверсия!!! Вы знаете, что вам на это ответит наша Партия?». И все пятнадцать вычеркнули свои подписи под документом. «Я еще жить хочу», – объясняли они друг другу свое малодушное поведение. Они боялись своей Партии больше, чем атомной бомбы.
Эта история расшевелила, наконец, Августа, и он закричал: «Негодяй этот Авдеев!». И засверкал глазами. Мать испугалась: она уже не рада была, что и эту тему затронула. Так на какую же тему вообще можно говорить с человеком, поврежденном атомной бомбой? Может быть прав Серпушонок про нуклидные альфатроны, которые сверлят дырки в голове и в теле?
«Ему нужно прийти в себя, – шепнула матери Татьяна, – пусть поживет здесь, поправится…». – «Да, пусть поживет», – кивнула мать. Она была полностью согласна, что Аугусту лучше в «Степной» пока не возвращаться.
– Фы с мой Афкуст телайте ласкофи опрашение пашалюста, – попросила она Татьяну, и та расцвела от радости и от всей души гарантировала матери ласковое обращение с ее Августом. Старушка-тетка приглашала мать пить чай с малиновым вареньем, но та заторопилась: Айдар, наверное, уже разгрузился, и долго ждать не станет: он обещал подъехать за ней к дому Троцкера, когда освободится. Аугуст решительно поднялся, чтобы проводить мать до Троцкеров. Татьяна немедленно вскочила тоже, чтобы сопровождать Аугуста. Матери то и другое понравилось. Но она все равно тяжело вздохнула. Нелегко было у нее на душе, и совесть ее тоже скребла немножко по сердцу, когда она покидала этот кривой домик. Хотя и не так тяжело было, чем когда она ехала сюда – в этом она должна была сознаться себе, заглянув в свое сердце поглубже. Да, определенно: она уезжала в «Степное» в гораздо лучшем настроении, чем когда ехала сюда, даже несмотря на немножко скребущую совесть…
По просьбе Аугуста Татьяна, пользуясь своими многолетними городскими контактами, добыла немного красного кирпича и цемента, а также какой-то знакомый ее мужик по имени Сергеич привез на «Победе» большой американский домкрат из комплекта грузового, лендлизовского «Студебеккера», а другой мужик без имени приволок два бревна колесным трактором. Всю последующую неделю Аугуст подкапывался под проблемный угол домика, заливал фундамент, домкратил, менял сгнившие бревна, поднимал угол, выкладывал две стенки до уровня колен и устанавливал на них выровненный домик, который сразу повеселел и радостно округлился удивленными окошками. Тетка ходила за «Анатолием» и просила его фотографию: хотела повесить его портрет рядом с иконой за шкафом, чтобы молиться сразу на двух святых. Аугуст отмахивался: он занимался ремонтом не от щедрости души, а чтобы руки свои занять чем-то, чтобы можно было уснуть вечером от усталости – с пустой головой и без мыслей; так что рядом с Богом висеть ему и рано и не место. И вообще, по части Бога: после всего что с ними произошло – от Поволжья до Вальтера, отца, Беаты, Ульяны… еще неизвестно… И Аугуст отмахивался от старой тетки, от всего отмахивался.
Аугуст занимался своим любимым делом – раскрашивал домик в синий и белый цвета, когда во дворе возник всклокоченный Абрам с портновским сантиметром через плечо и с пальцами, измазанными мелком.
– Ага, висельник наш Август, он все еще вполне живой: это уже хогрошо, это градует! – констатировал он для начала, – а я вот, позабыв стграшное оскогрбление, нанесенное им, пгришел к нему с градостной вестью. Такой градостной, Август, что должен тебе ее по частям сгргужать. Слушай меня внимательно: был у меня только что кое-кто на пгримегрке… кто – не скажу: много будешь знать – скогро состагришься… Да… Ну, говогрили о том, о сем… Я и спграшиваю:… только ты мне пообещай, Август, что не побежишь обгратно к моим качелям, чтобы удавиться тепегрь уже от градости… нет, ты пообещай мне, говогрю, не вогроти могрду-то, а то повегрнусь и уйду на хегр… Ну, не хочешь обещать – так можешь молчать: ты все гравно сейчас на кгрышу взлетишь оттого, что услышишь! Понял? Дубина ты немецкая! Когроче, слушай пгридугрок ты с бельевой вегревочки: спграшиваю я, значит, этого самого кой-кого: «Когда мне пгрийти-то отмечаться-то, ваше благогродие, или вы меня может быть сами отметите по блату? А он мне – неважно кто! – и говогрит: слушай меня внимательно, Август, что он мне говогрит… он говогрит мне: «Все, Тгриппер, – это он меня по-дгружески так называет, Август, заместо чем Тгроцкегр сказать, – все, Тгриппер, – говорит он мне: больше можешь не пгриходить ко мне. Указ вышел, – говогрит он мне, – отменяется ваше спецпоселение, не надо вам больше отмечаться… А сам, вегришь ли ты мне, Август? – сам гргустный-гргустный такой стоит с одним грукавом на пинжаке… пгривык он к нам, понимаешь ли… полюбил нас, говогрит; «Что я без вас, сволочей, тепегрь делать буду?», – говогрит, – «Скучать без вас буду», – говогрит он мне…
Аугуст выронил кисть прямо в грязь и повернулся к Абраму всем фронтом:
– Абрам! – голос его сел, – Абрам, что ты сказал только что? Абрам, ты шутишь или врешь? Абрам, повтори!
– Ага! – завизжал Троцкер в полном восторге, – я сказал, что ты на кгрышу полезешь оттого что я тебе скажу сейчас, я пгредсказывал тебе это, а ты не хотел мне вегрить? Ага!
– Абрам, негодяй: повтори еще раз то, что ты только что сказал: медленно, понятно, без всяких этих твоих еврейских штучек…
– Ах, так? Ах, я еще и негодяй, по-твоему, я еще и евгрей, по-твоему? Все, Август, пгрощай в таком случае! – стал пятиться к калитке Троцкер, однако глаза его продолжали сверкать буйной радостью, и никуда он не собирался уходить на самом деле: он искренне наслаждался эффектом своих слов…
– Абрам! Догоню и удавлю, подлец! Говори!
– Сам удавись: ты тепегрь висельник опытный… ну, ладно, ладно: только без грук! Я сам погртной, у меня ножни остгрые есть… Когроче, Указ вышел, от тгринадцатого декабгря эс. гэ. Называется: "О снятии огрганичений в пгравовом положении с немцев и членов их семей, находящихся на спецпоселении", – то есть с нас с тобой, Август! Завтгра, навегрно, в Пгравде опубликуют, а может и нет, постесняются, хады… Но я хотел еще сегодня тебя поградовать – стагрого дгруга моего… а ты сразу – «негодяй»! «подлец»! «евгрейская могрда»… Где спграведливость, я тебя спграшиваю?…
Но Аугуст уже шагнул к Абраму, схватил его за плечи, потряс что было сил и прижал к себе, чувствуя, что начинает содрогаться всем телом. Слезы покатились у него из глаз безудержно и щедро, пропитывая мягкий драп Абрамова дорогого пальто; сам же Абрам затих, сжался, смолк в его объятиях, то ли опасаясь невольного удушения от рук не владеющего собой друга Августа, то ли из торжественного уважения к великому чувству, неслучайным свидетелем которого он в этот миг являлся.
О, то был день невероятных событий! Потому что это было еще не все. Аугуст потащил Абрама в дом, нашел какую-то тетрадку, вырвал из нее листок и стал, ломая грифели, записывать со слов Абрама текст Указа. Он еще не верил, он рвался на почту, или в городскую библиотеку, или еще куда-нибудь, чтобы купить газету, уточнить, спросить, проверить… Нет, нужно пойти к Огневскому: у того точно есть в письменной форме, раз он сказал… Почему не пойдешь?… Ах, черт возьми, ну почему не пойдешь: что он – съест тебя, что ли? Ты же его личный портной!..
– И личных погртных убивали в истогрии! – сварливо отбивался Абрам, – вот же, японскую вашу мать: их поградуешь на свою же собственную голову, а они тебя еще и костегрят граспоследними словами!..
И в этот самый момент открылась входная дверь, которую никто никогда не запирал, и в комнату вошла… Ульяна!
«Великий Гоголь – это пгросто жалкий писака с его немыми сценами по сгравнению с той кагртиной, котограя пгредстала на греальной агрене жизни, пегред моими собственными глазами!», – хвастался после друзьям и знакомым Абрам Троцкер. Наверное, так оно и было, потому что сам Аугуст, парализованный этим последним видением в форме Ульяны, просто отключился в тот момент, и с трудом вспоминал потом последовательность дальнейших событий…, – «…он был все гравно как полный дебил!..», – это тоже из последующих интертрепаций Абрама на эту тему.
А дальше было так: Ульяна подошла к Аугусту, взяла его за руку и сказала ему простыми, понятными словами: «Поднимайся, Аугуст. Одевайся. Поехали домой». И Аугуст поднялся и пошел за ней к выходу, как загипнотизированный утенок в цирке. Откуда-то из боковой комнатушки возникла тетка Татьяны – самой Татьяны не было дома —, и обеспокоенно предложила гостям чайку с малиновым вареньем, но никто ей не ответил, и все четверо, один за другим: Ульяна, Аугуст, Абрам и тетка – именно в этой последовательности – покинули дом и вышли на улицу, где стоял и бурчал синим дымом колхозный грузовик, доброжелательно обдувая свежеотремонтированный забор. Ульяна подсадила Аугуста в кабину, к улыбающемуся в тридцать восемь зубов Айдару и забралась туда сама, тетка тоже хотела было полезть вслед за ними, но Абрам ее придержал, сказав: «А Вам нужно обгратно в дом, мадам, а то Вы себе последние мозги пгростудите». После чего машина уехала, Абрам проводил тетку до входной двери, чтоб не забрела «куда не надо», и направился к себе домой, подпрыгивая петушком, размахивая руками и приговаривая: «Какая ягркая дграма! Какой невегроятный накал греальных стграстей! Ай да Тгроцкер, ай да сукин сын! Так поградовать своего дгруга!».
Всю дорогу до «Степного» ехали молча. Только Айдар всю первую половину пути улыбался, поглядывая на Аугуста: радовался возвращению своего товарища по мехцеху. Но даже и он стал хмуриться в конце концов, обеспокоенный глухой немотой обоих своих пассажиров.
– Чего болел как? – пытался он разговорить друга Августа, – температура была, да? – но тот только кивал время от времени, и то от тряски.
– Совсем выздоровили тебя, или говорить сломался немножко? – хотел знать Айдар, и Аугуст опять кивал, глядя под ноги. Рукавишникова-жена тоже молчала. Туда – молчала, суда – молчала. «Двое совсем одинаково сумашедшего человеков», – заключил Айдар.
– Машинам водить не забыл немножко? – задал тогда Айдар свой главный вопрос, который волновал его по-настоящему. Аугуст опять кивнул на ухабе, и казах так и не понял – забыл Август или не забыл?
– Ничего: уже на первом ямком вспоминать будешь, – сердечно успокоил своего друга Айдар с доброй целью: пусть другу будет приятно от его слов – вон он какой больной едет, молчит весь совсем…, – и добавил для ясности: «Который голова забывает чего если, того нога-рука сама вспоминает потом. Сам знаю».
А дома сели они с Ульяной друг против друга за стол, и стала она рассказывать Аугусту о своих злоключениях в день последнего атомного удара и после («термоядерного удара!», – хотел было поправить Улю Аугуст, но не решился перебивать ее; действительно – какая разница? Тем более, что Ульяна говорила ему правду: всю правду и про него, и про себя).
И оказалось вот что: пока Аугуст предавался на полигоне своему очередному приключению с бомбой, а после этого валялся больной, куролесил у Троцкера и спал в чужой постели с другой женщиной, Ульяна прошла все круги ада – включая психушку, в которую ее поместили из-за кратковременной потери памяти.
Слушая Ульяну, Аугусту становилось все более стыдно на душе за самого себя. Ему было так стыдно и так противно, что он даже про последний Указ позабыл в тот горестный час. Он только сидел и корчился в душевной муке, обхватив голову руками и тихо постанывая иногда от боли в сердце и от ненависти к самому себе: ведь это не отец Ульяны – Иван Иванович Рукавишников, а он сам, Аугуст Бауэр должен был находиться рядом с женой своей, и защищать ее. История Ульяны потрясла Аугуста: годы спустя он все еще помнил ее во всех подробностях, и вспоминал ее каждый раз, когда Ульяна переживала из-за сына в будущем, и каждый раз казнился угрызениями совести заново…
* * *
В тот день и час, когда Аугуст пробирался к своему камню, к школе подъехала зеленая «Победа» с Алма-Атинскими номерами, из нее вылез молодой красавец в богатой шубе и направился к школе; водитель остался в машине ждать.
Школьные работники знали только одного представителя Бога на земле – заведующего РайОНО Виталия Корнеевича – нервного мужчину в проволочных очках, с пузырями на брючных коленях и пронзительным голосом, разговаривающим с очень страшной, трагически-вопрошающей интонацией. Перед Виталием Корнеевичем трепетали все шкрабы, включая звонариху, которая не трепетала в свое время даже перед батькой Махно, когда он занял ее родное село на Украине когда-то. И вот открылась дверь, и в школу вошел роскошный незнакомец. Старушка-звонариха как раз сидела на пороге директорского кабинета, чтобы видеть одновременно и входную дверь, и играющего на полу директорского кабинета Спартака. Узрев неописуемо важного товарища, каких в окрестных степях еще никто никогда не видел, старушка логическим усилием ума сообразила, что раз это не Виталий Корнеевич, заместитель Бога, то значит – сам господь Бог лично. Она сидела на низкой табуреточке с вязанием в руках перед огромным будильником, стоящим на табуретке напротив, и прятала в подоле теплого халата ярко надраенный бронзовый колокол, в сторону которого постоянно зыркал черными косыми глазками Спартачок, чрезвычайно заинтригованный этой красивой, звонкой игрушкой и старающийся не упустить момент, когда бабка соберется звонить с урока и даст ему потрясти колокол. Так вот: узрев в дверях самого господа Бога казахской национальности, старушка схватила колокол и дала аварийный звонок необычайной силы звука: звонок с урока, только что начавшегося. Ученики радостно повалили из классов в коридор, три возмущенных, озадаченных и испуганных учителя один за другим выскочили вслед за учениками. Одним из этих учителей была и сама директор школы Ульяна Ивановна. В пришельце она немедленно опознала Алишера, и ноги ее ослабели до того, что она пошатнулась. Директор, следуя чисто административному инстинкту, приказала старушке немедленно звонить снова на урок, и направилась к себе в директорский кабинет, где Спартачок возмущенно сверкал глазками: опять бабка его подвела. Сам он играл в кубики, которые теперь пнул ногой в досаде. (Ульяне приходилось все те дни брать сына с собой на работу, потому что старая тетка Стеша хворала и лежала лежмя: какая из нее нянька…). Алишер без лишних слов последовал за Ульяной Ивановной. За всем этим процессом наблюдали, приоткрыв рты на разную ширину – пропорционально умственным способностям – ученики и учителя, включая сюда и звонариху, которая от растерянности яростно трясла будильником вместо бронзового колокола.
– Спартак! Сыночек мой! – первым делом закричал Алишер, увидя на полу директорского кабинета шестилетнего мальчика и легко сообразив, кто это такой; не сообразить было трудно: это был тот же Алишер, только маленького размера. Малыш испугался и полез прятаться под письменный стол. Тогда Алишер, развевая шубой, кинулся вон из школы, к машине, а затем вернулся с большим мешком в руках. Школа, не успевшая еще в полном составе вернуться на учебные позиции, видела и этот мешок, не догадываясь, что в нем.
А в мешке оказались восхитительные игрушки: большой, сверкающий черным лаком паровоз с красными поршнями и настоящими шатунами, которые шевелились как ноги у кузнечика; плюшевый медведь ростом с ребенка, с которым удобно бороться маленьким Спартакам, всегда побеждая; огромная коробка с кубиками, пистолет с пистонами и маленькая тельняшка. Зачарованный Спартак вылез из-под стола, и сам не заметил, как оказался на руках этого волшебного дяденьки, называвшего его «сыночек». Ульяна не находила слов и потерянно сидела за своим директорским столом, опираясь в него ладонями, как будто готовилась сказать ответственную речь на учительском собрании; этот стол был сейчас единственной ее опорой, из которой она черпала что-то похожее на поддержку.
– Ты зачем приехал? – собралась она, наконец, с силами задать вопрос.
– А ты как будто и не рада совсем?
Ульяна ничего не ответила и повторила свой вопрос.
– Что же тут странного?: хотел сына своего увидеть. По тебе вот тоже соскучился. Я же обещал тебе, что приеду за тобой…
– Ты написал, что приедешь через год, но ты и через год не был мне уже нужен. Я просила тебя не писать больше. Почему ты не оставляешь меня в покое? Все позади. Ты мне чужой человек. У меня есть муж, семья. Уезжай отсюда немедленно!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.