Текст книги "Исход"
Автор книги: Игорь Шенфельд
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 46 (всего у книги 49 страниц)
«Все-таки история с выездом в Германию сидит очень глубоко внутри совести»: – именно так интерпретировал Аугуст все эти тошнотворные сны с участием Дементьева. Да, конечно, он, Хромов-Марченко совершил подлог, и это – преступление на языке законов, написанных человеком. Да, конечно, он приехал в Германию незаконно, и Аэлиту вывез незаконно, и не только закон преступил при этом, но и некую моральную ткань потревожил, проживая жизнь другого человека, совершив подлог не только в юридическом и чисто физическом смысле, но и нарушив некий нравственный постулат, которому нет определения. И он должен был бы мучиться теперь угрызениями совести, но он не мучился совершенно, если не считать этих снов, в которых на уровне подкорки он все же страдал, оказывается. И вот эта моральная неразрешенность внутри себя – с ней нужно было разобраться: разведчик внутри Вячеслава Марченко не желал терпеть той двойственности, неоднозначности, душевного раздрая, которые привнес в его жизнь поволжский немец Аугуст Бауэр. Это было состояние ненадежности, и эту ненадежность следовало устранить, потому что такого рода ненадежности опасны для разведчика. И хотя никаким разведчиком Аугуст давно уже не был, но мощно затренированные когда-то, намертво встроенные рефлексы отпускать не желали. И Аугуст искал дальше, копаясь в своей памяти и призывая разум и логику помочь ему.
Что он делал все последние годы? Все долгие последние десятилетия, если быть точнее? Ответ: он убивал. Или организовывал убийства, что в принципе одно и то же, и даже больше. Да, вместе и в составе их нигде не зарегистрированной и с точки зрения закона глубоко преступной организации «Белая Гвардия» он убивал и организовывал убийства, а ведь убийство человека – это зло; причем высшее, главное зло, выше которого является лишь уничтожение целой страны, всего народа, но это уже другая тема, это была уже не его тема. Итак, он совершал зло. Но зло ли это на самом деле, когда уничтожают преступника, нелюдя, подонка с самого дна биологической жизни, убийцу и мучителя детей? Или это все же – добро для общества, для других людей? Или добро и зло существуют здесь, как и везде в природе, одновременно? Хорошо, пусть так. Но если отделить добро от зла, и придать каждому из этих качеств количественную меру веса и положить на две чаши весов, то что перетянет в его конкретной жизни? Чего он сотворил больше – добра или зла? И как изменилась бы сумма этих весов с добавлением последнего его «подвига» – выезда в Германию под именем другого человека? Если бы он сделал это в качестве разведчика, что все было бы в порядке: враг в тылу врага – это правила игры, в которую играют все страны и разведчики. Но здесь – обман на обе стороны. Это – зло! Но может быть тот факт, что он сделал это ради Аэлиты – этот факт, положенный на высшие весы, на Его весы, способен превратить это зло в добро? Есть законы, установленные человеком для человека. В этой системе он, Андрей Хромов – преступник. Но ведь есть законы, установленные для людей Богом, законы, работающие на уровне души. Так вот, вопрос: в этой системе законов он, душегуб – тоже преступник? Даже если губил души, и без него обреченные, или вовсе давно уже необратимо мертвые?
Мысли ходили по кругу и замыкались сами на себя, а решения у этого уравнения все не было, и неоднозначность оставалась лежать камнем на душе, и Дементьев со своей мусорной кукурузой и обидными словами являлся Аугусту ночами снова и снова и ввергал его в тоску дальше. Как-то раз, под удобную руку Аугуст завел разговор на эту тему с Федором.
– Федя, – обратился он к зятю, – вот ты скажи мне: ты в ворованном пальто ходил бы?
– Странный вопрос, – удивился Федор. Нет, не ходил бы. Я к ворованному не приучен. А что – продает по дешевке кто-нибудь?
– Да нет, никто не продает. Речь о другом. Ты пальто ворованное считаешь за грех носить, или за позор, а если бы ты жизнь чужую украл и нужно было бы тебе жить ею? Тогда как?
– А, вот Вы куда клоните, Андрей Егорович, – усмехнулся смышленый Федор, – да нет, я на это смотрю проще чем Вы. Я б и в Онассисах походил с удовольствием, если бы меня признали, да и за Гагарина бы в космос слетал – Милу после шубами завалил бы… А насчет вопроса про чужую украденную жизнь – так это абстракция в квадрате, я так думаю; может, я на уровне сперматозоида еще у брата моего родного или у сестры жизнь украл: так что мне теперь – от угрызений совести свихнуться прикажете? Э, нет: что есть, то есть, и чему быть того не миновать. Стало быть, такая лотерея мне выпала, а другому не выпала: и что меня случай Ивановым обозвал, а после Бауэром – так это судьба моя. И Ваша тоже, так что кончайте Вы голову ломать: в Вашем возрасте это вредно.
Вот такой получился бесплодный разговор.
В конце концов Аугуст перестал терзать себя поисками моральных оправданий внутри себя же, поскольку понял, что оценку его жизни все равно неизбежно даст Тот, перед которым ему суждено предстать однажды. И поэтому впредь, каждый раз вырываясь из своего навязчивого, неприятного сна, Аугуст старался думать о чем-то другом, о приятном, а именно об Аэлите – о чем же еще? Он с улыбкой вспоминал первые дни, месяцы и годы после приезда в Германию, когда все начиналось для них всех как будто с нуля, и это было, возможно, самым ценным для восстановления потрясенной горем души Аэлиты: столько нового предстояло ей освоить, что на горестные мысли и воспоминания просто не оставалось времени. Они все крутились как белки в колесе, и главной белкой являлся, конечно же, старый Аугуст Бауэр.
* * *
В центре его забот пребывала, само собой разумеется, Элечка, хотя и семья Ивановых-Бауэров оставалась под его полной опекой: за всех членов семьи Аугуст заполнял бесчисленные формуляры, писал заявления, хлопотал о пособиях, переводил тексты, устраивал в школы, представлял своих родных в амтах и инстанциях, и был все дни без выходных занят выше головы всевозможными «интеграционными» хлопотами.
В прошлом разведчик, Марченко отлично разбирался когда-то в социальном устройстве послевоенной Германии, но с тех пор много воды утекло, и теперь, в процессе «интеграции» Аугуст узнавал для себя много нового. Однако, к этому новому большого интереса он уже не проявлял: профессиональная работа была позади. Гораздо интересней были ему теперь люди, иммигранты, сидящие в длинных очередях социальных ведомств, особенно же – выходцы из России, напоминающие ему пассажиров, сошедших с тонущего корабля и растерянно озирающихся, не зная, радоваться ли им спасению, горевать ли по покинутой родине, или злиться от своей чуждости здесь, второстепенности, второсортности. Все эти чувства жили в них одновременно, и прорывались иногда в странных, порой трогательных, порой неадекватных поступках. Так, хорошо запомнился Аугусту небритый, косматый старик из российских немцев, стоящий у края луга, перед летним загоном, опираясь на костыль, и плакал, глядя на коров на лугу, и протягивал им корочку хлеба сквозь проволоку загона и стонал: «коровки, мои коровки…». Какие видения проходили перед ним в этот миг, каких коровок узнавал он в этих, немецких?
Вспоминался Аугусту и другой старик – розовый, агрессивный, брызжущий возмущением: он, громко хлопнув дверью, выскочил перед Аугустом в коридор из кабинета социального инспектора, где ему отказали в доплате за избыточную площадь, установленную законом, с вызовом оглядел толпу безучастно сидящих в очереди, и путая немецкие слова с русскими, поделился со всеми своим протестом: «Дас ист айн сраный бюрократ! «Никс!», – говорит он мне. А я Берлин брал! Ранение имею! Лично по рейхстагу прямой наводкой бил из своей сорокапятки! А он мне – «Никс!». А я собственную кровь проливал! А теперь – «никс», понимаешь! Где справедливость? Давить их надо всех!».
И еще один веселый мужичок запал в память Аугуста во время посещения им занятия языковых курсов. Федор с Людмилой учились на этих бесплатных, полугодовых курсах, предоставленных им Германией сразу после приезда, и Аугусту было интересно, что это за мероприятие и как там учат приезжих адаптироваться. Преподаватель разрешил Аугусту присутствовать, и он пристроился позади класса на мраморном подоконнике возле вешалки. Курсы были как курсы, только ученики сидели там из разных стран мира и представлены были всеми возможными возрастами. Стариков и детей, правда, не было. Первым, таким как Аугуст были назначены пенсии на основании предъявленных ими советских трудовых книжек, а вторых направили в школы – осваивать немецкий язык сразу там. Так вот: темой на курсах было в тот день склонение артиклей; преподаватель показывал одну за другой картинки, и вызываемые им ученики должны были описать изображенную ситуацию с использованием нужного артикля.
Курсанты путались ужасно и веселились вовсю, и тут очередь дошла до конопатого мужичка с задорными глазами, в которых явно угадывалось, что он уже того: маленько «клюкнул» на переменке. Преподаватель показал мужичку картинку, на которой волк гнался за зайцем. Требовалось произнести: "Der Wolf jagt den Haase" («волк гонится за зайцем»). Мужичок почесал кончик носа, хихикнул и сказал по-русски: «А это наши ваших от Сталинграда гонят!». Кто-то из присутствующих хихикнул, кто-то опустил глаза, но тишина в аудитории повисла мертвая. Немецкий преподаватель русским языком не владел, но слово «Сталинград» он уловил, и реакцию публики заметил. Доцент побледнел, догадавшись о смысле сказанного, но справился с собой, сказал "falsch", то есть «неправильно», и предложил озвучить картинку следующему ученику. Аугусту было и досадно за глупого мужика, и смешно немножко, но только стало ему вдруг очевидно, до какой же степени они русские – эти понаехавшие сюда российские немцы, изучающие немецкий язык.
Первой проблемой, которую пришлось решать Аугусту, было устройство в школу Костика и Аэлиты. Проблема состояла в том, что дети, прибывшие из России, высокомерно считались в Германии интеллектуально ограниченными, гимназий недостойными, и их определяли поэтому автоматически в школы более низкого статуса – так называемые «Realschule» – реальные школы с десятилетним сроком обучения, в отличие от гимназий, после тринадцати лет которых можно было поступать в высшие учебные заведения. Реальные школы растили кандидатов в специалисты по рабочим профессиям. В таком разделении нет ничего плохого, оно оптимально в устоявшемся социальном раскладе, однако приезжих из России такая постановка вопроса унижала и оскорбляла – особенно на фоне того чувства второсортности, которое возникало у них изначально, вследствие недостаточного знания немецкого языка и местных традиций. Российские немцы относились к этому унижению относительно спокойно: они прибывали в основном из дальних углов России и бывшего Советского Союза, и больших амбиций по части собственной образованности, а также школьной подготовки своих детей не проявляли. Другой же поток иммиграции, представленный еврейскими семьями, поступал в Германию из крупных городов, где дети ходили, как правило, в лучшие школы и уже с детского садика нацелены были на высшее образование. Реальные школы не устраивали этих родителей категорически, так что вокруг этого вопроса происходили постоянные битвы на уровне образовательных инстанций. В такого рода борьбу включился по поводу Аэлиты и Аугуст Бауэр. Во-первых, он знал, что Аэлита в школе очень хорошо училась, и не сомневался в том, что система образования в России, хотя и стремительно заваливающаяся в современной России и ни в какое сравнение не идущая с той системой образования, что была в Советском Союзе, все же еще достаточно надежна, чтобы конкурировать с западной; во-вторых, он в будущем видел свою Аэлиту хорошо образованным человеком, возможно, знаменитым хирургом или языковедом, и планировал дожить до окончания ею какого-нибудь всемирно известного, авторитетного университета. Поэтому он решительно вступил в бой за гимназию для Аэлиты и Костика. Насчет Костика, правда, он не был так уверен: в Казахстане Костя учился хорошо, но в России последний год был у него провальным в силу объективных причин, и хотя мальчик был очень способный, быстрый и к учению расположенный, однако пробелов в знаниях у него было полным-полно. С математикой дело обстояло получше – Людмила подтягивала, остальные же предметы хромали «на все четыре ноги», – как выражался Федор. Тем не менее, в гимназию зачислены были оба: с полугодовым испытательным сроком, правда. Аугуст имел полное моральное право наградить сам себя почетной грамотой за этот подвиг: он проделал большую работу. Он, что называется – «дошел до министра»: вопрос решался в конечной его стадии на уровне главы образовательного ведомства федеральной земли. Но логика Аугуста Бауэра, его уверенность в своей позиции и отличное владение языком сделали свое дело: испугавшись, очевидно, скрытого обвинения в этнической сортировке, прозвучавшего в финальной речи Бауэра, высокий чиновник распорядился принять внуков господина Бауэра в гимназию.
Аэлита прижилась в гимназии легко. Ее «российских» школьных знаний оказалось достаточно, и с запасом даже, и по предметам она, таким образом, не отставала, язык же набирала очень быстро. Некая сдержанность и закрытость, вызванная недавно пережитым горем, держали девочку на определенном отдалении от школьной стаи, и многими сверстниками эта ее закрытость воспринималась как высокомерие; однако, эта же сдержанность Аэлиты вызывала и определенное почтение к ней: она была как будто старше сверстников, и дразнить и обижать ее не решался в классе никто, побаиваясь упорного взгляда ее огромных черных глаз, и ее таинственного молчания в ответ на тот или иной дурацкий вопрос кривляющегося одноклассника. Зато у учителей Аэлита очень скоро стала любимицей за ровное поведение и отличную учебу, так что испытательный срок она выдержала без малейших замечаний, и ее дальнейшая учеба в гимназии была утверждена школьным советом.
Другое дело – Костик. Языком он овладевал тоже быстро, но с предметами у него начались проблемы. Кроме этого, его невзлюбил за что-то учитель истории, он же – один из завучей гимназии, и на фоне его насмешек и ядовитых замечаний дети также кинулись травить новичка и издеваться над ним. Детское сообщество вообще жестоко, особенно если оно раззадоривается авторитетными взрослыми. Не имея других возможностей для защиты своего достоинства и отстаивания справедливости, Костик стал аргументировать кулаками. Одноклассников это возмутило: они происходили из местных, и не желали признавать за чужаком права на защиту достоинства. Начался террор. Бедняга-Костя такое уже проходил, причем совсем недавно, в России. Он повторения мучений не желал, и потребовал у родителей, чтобы его перевели в другую школу – хоть в реальную – лишь бы не дышать одним воздухом с этими «аршлохами». Все убеждающие силы семьи брошены были в защиту гимназического образования, и ласковый Костик в конце концов угрюмо согласился потерпеть еще немножко. Но получилось так: после школы Костика подстерегли однажды пять или шесть незнакомых великовозрастных «киллеров», и сильно потрепали его. Аугуст сообщил в полицию. Следователи явились в школу, опрашивали учителей и отдельных учеников, и хотя виновных так и не установили, но на гимназии осталось лежать пятно позора, и это темное пятно руководство школы в лице учителя истории злобно связывало с Константином Бауэром. Неудивительно поэтому, что по результатам полугодия Костик аттестован не был, испытание не выдержал и из гимназии был отчислен – к его великой радости. На отношение школы к Аэлите скандальные приключения ее младшего брата не повлияли. Впрочем, не многие в гимназии знали, что Константин Бауэр и Аэлита Никитина – родственники; дружба девочки с красивым младшим школьником, с которым она разгуливала по коридорам на переменах, считалась одной из странностей Аэлиты. А Константина Аугуст в скором времени перевел в хорошую, сильную реальную школу, образовательной ориентацией которой являлась электроника. Что ж, может, так оно и к лучшему, рассудили в семье: учиться ребенку станет много легче, да и под конкретное ремесло уже будет заложена база; ну а захочет если в будущем высшее образование получить – так все дороги же открыты!: подготовится самостоятельно, сдаст необходимые «абитуры» – и дуйте, ваше величество рабочий класс, на повышение социального статуса!
Костик в реальной школе освоился быстро, и был очень доволен. Тут его никто не трогал по нескольким причинам, но прежде всего потому, что в школе удачно подобрались хорошие учителя-наставники, которые не делали различий между учениками. Хотя тут, в реальной школе таких различий было как раз очень много: здесь учились дети всех цветов кожи и формы глаз: турки, африканцы, вьетнамцы, корейцы, поляки, румыны и русские. Вся эта пестрая публика немножко кучковалась по земляческим и языковым признакам, однако не враждебно по отношению друг к другу, а так, на уровне доброжелательных межнациональных и межрасовых подкалываний. Дело в том, что в этой школе сильны были спортивные традиции, имелась собственная футбольная и хоккейная команды, и общешкольный спортивный патриотизм сплачивал ребят сильней всяких фобий с улицы. Константин увлекся было футболом тоже, но вдруг на него свалилась другая страсть: посмотрев однажды по телевизору бой своего знаменитого тезки Кости Дзю, Костик заболел боксом. Совершенно самостоятельно он разыскал в городе детский боксерский ферайн, выяснил условия приема в него и размер членских взносов, и помчался к родителям с просьбой записать его в этот замечательный клуб. Федор был за, Людмила – против, а Аугуста и вовсе не спросили, потому что он и Аэлита жили отдельно от Ивановых, а также потому еще, что родители не верили, что их хрупкого Костика вообще возьмут в бокс: «Это же бокс, а не балет, – говорила Людмила, – туда по принципу монолитного черепа берут, а не таких хрупких, как наш Костик!». Порешили так: Костика отказом не расстраивать, пойти с ним в боксерский клуб и дать ему, таким образом, самому убедится в правоте родительской мудрости, когда его не примут. В ферайне Бауэров выслушали доброжелательно и представили им молодого тренера по имени Штефан Моор. То осмотрел Костика внимательно, как воробей, примеряющийся к зернышку, и повел Костика в ринг, на испытание. Федор с неожиданно возникшим чувством вины перед сыном ждал, досадуя, что согласился подвергнуть Константина слишком жестокой «науке», потому что отбраковка в бокс неизбежно должна ударить по нарождающемуся мужскому самолюбию. Да и самому Федору было унизительно думать, что его сына сейчас отбракуют. Как будто он дефективный какой-нибудь. Как будто весь их род дефективный. Федор сидел в раздевалке, ждал и жалел, что пришел сюда. Однако, произошло неожиданное. Тренер Моор привел взмыленного Костика в раздевалку и сказал:
«Отлично. Реакция фантастическая. Беру». Федор был поражен и польщен, и долго жал тренеру руку и объяснял ему, что он тоже моряк и тоже любил драться когда-то в молодости. И хотя Моор моряком «тоже» не был, но отцовские чувства Федора понял, и еще более их подстегнул: «Мы из него еще чемпиона сделаем!», – пообещал он. Оба – отец с сыном явились домой довольные, к искренней панике матери. Так Константин подался в боксеры, и скоро оказалось, что бокс становится для него не просто спортивным развлечением или способом самоутверждения в среде ребят, но чем-то гораздо большим: философией, линией жизни, формой поведения, этикой и культурой общения с другими людьми. Маленький, нежный, Костик на глазах перерождался в уверенного в себе, сильного, спокойного, хорошо владеющего собой, собранного, аккуратного, немногословного, точного в словах и движениях, внимательного парня. Бокс оказался для него отличным воспитателем. К сожалению, учеба оставалась у Константина на втором плане, он болтался в смысле успеваемости между тройками и четверками и кое-как справлялся с письменными клаузурами исключительно за счет отличной памяти и общих природных способностей. Но его все это мало волновало. Его волновали только бои, калории, тренировочные нагрузки и турнирные схемы. Тренер Штефан Моор в нем, надо полагать, не ошибся в свое время: Константин Бауэр через четыре года стал чемпионом федеральной земли среди юношей в легкой весовой категории и вошел в состав республиканской молодежной сборной; поговаривали, что после достижения совершеннолетия у него есть все шансы попасть в национальную олимпийскую команду. Людмила пыталась какое-то время сопротивляться умопомрачению сына, она говорила ему в досаде: «Я понимаю, когда боксируют американские негры, у которых все равно нет другого занятия, и которым не нужно бояться к тому же, что им мозги отшибут. Но у тебя-то, Костя, такая хорошая, такая светлая голова, ты очень способный к учебе, ты все схватываешь на лету: так учись же! А то ведь сотрясет тебе однажды кто-нибудь, который сильней тебя, голову твою светлую, и останешься ты дебилом до конца дней своих!». Однако переросший уже свою мать Костик обнял ее однажды в ответ на подобные слова, нежно и снисходительно поцеловал ее в висок и сказал ей: «Мама, ну ты же просто ни-че-го не понимаешь!». И то были слова не отрока, но мужа, и все поняли: мальчик вырос. От этой очевидности Людмила всплакнула немножко, но ведь она отлично понимала: время не остановишь.
У Ивановых-Бауэров-родителей в Германии тоже все сложилось удачно, хотя и не сразу. Учительский диплом Людмилы не признали, но зато сразу после языковых курсов ей предложили работу санитарки в доме престарелых, и она согласилась. Деньги были небольшие, а работа была тяжелая – как физически, так и морально, но Людмила была довольна: наконец-то работа, наконец-то заработок. Вначале она страшно уставала с непривычки и даже плакала: от усталости и безмерного сочувствия к беспомощным старикам. Федор находил нужные слова ободрения: «Ничего, зато ты с этими твоими старухами через год по-немецки заговоришь как Ганс-Христиан-Андерсен». – «Андерсен говорил по-датски», – возражала Людмила. «А, один черт: номинатив, аккузатив… ты по этим старикам не убивалась бы так, Мила. Сравни с советскими домами престарелых – уже про российские сегодняшние я вообще молчу. Да немецкие стариканы – это шейхи арабские по сравнению с русскими! Давай рассудим: ты почему плачешь? Потому что руки твои болят стариков ворочать. А почему руки болят? Потому что они все толстые, старики твои. А толстые они потому, что живется им сыто-пьяно и нос в табаке. Сама говоришь: на экскурсии их возят, свечки им вставляют в огромных количествах… я имею в виду в торты на день рождения, чтобы они дули на них и радовались. И ведь моют их, и лежат они в сухеньком, мультики смотрят, песни поют. Да меня туда хоть сейчас заберите! Я тоже в рай хочу…».
– Дети к ним не ходят, – возражала Людмила, – дети в основном далеко живут, всем некогда, всем работать надо, да и ездить дорого; посещают родителей два раза в год, а то и реже, и то есть такие, которых не посещают вовсе; иные детки раз в пять лет приезжают, или только на похороны. Такое вот общество рациональное: одни работают – голову поднять некогда, другие, отработавшие, ждут своей очереди на погост… в хороших условиях ждут, это правда – в тепле и сытости, но все равно… одинокие они все очень… каждой улыбке радуются, каждому доброму слову. А нам и некогда им добрые слова говорить: бегом бегаем. А остановишься рядом, спросишь что-нибудь по-человечески, по-доброму, так они в тебя прямо-таки вцепляются, выговориться хотят, не отпускают – хоть ты русская, хоть негритянка из Руанды: лишь бы внимание уделили, про жизнь их прожитую послушали. Друг дружке-то они все уже попересказывали тысячу раз, надоели друг другу, да и враждуют они часто между собой: из-за нашего же внимания в основном и враждуют – ревнуют, как дети. Привела я тут как-то к одной бабушке другую, подумала – землячки, будет им о чем поговорить. А бабушка просит: «Уведите отсюда эту дуру, она же все равно ничего не соображает, она у меня в прошлый раз все бананы съела». Никакие бананы она съесть не могла, конечно, потому что только что поступила в наш альтенхайм… А начнут если рассказывать про себя – так и вовсе тоска. Бабушки вспоминают, как молодыми женихов своих ждали с фронта да не дождались: вышли замуж за кого попало; а дедушки, чтобы мне приятное сказать, сообщают какие вкусные были яблоки на орловщине, или как хорошо им работалось в лагере для военнопленных, и как потом тяжело работалось в Германии, когда они вернулись и поднимали страну из руин, в которые вверг Германию проклятый Гитлер, а также американцы с англичанами своими бомбежками, ну и совсем немножко русские тоже – в центре Берлина, в основном, потому что Гитлер никак сдаваться не желал… А под обломками городов их невесты и жены погибли, так что приходилось им жениться после войны на ком попало. И смех, и грех, и жалко их…
– А нечего было войной переть, – бурчал Федор, – и были бы сейчас все целы и попереженились бы в правильных комбинациях.
Пять лет проработала Людмила в доме престарелых, а потом случай привел ее к самостоятельной работе. Узнав как-то, что у коллеги по альтенхайму сын не успевает в школе по математике, Людмила вызвалась помочь, и за полгода вывела парня в отличники. Слух об этом чуде пустил корни и пошел в рост: еще три ученика явились к Людмиле за помощью. Когда на халявку бесплатных учеников расплодилось до десяти штук, Людмила объявила, что будет впредь осуществлять репетиторство возмездно, за небольшие деньги, поскольку она тратит на занятия свое свободное время, которого ей и так не хватает. Ученики отхлынули было, но слух о замечательной учительнице, которая готовит к абитуре по математике с гарантией отличного результата уже широко распространился, и претенденты на высшее образование обрывали телефон. Так что пришлось Людмиле вскоре уволиться из дома престарелых и приступить к работе по специальности; она оформилась в качестве предпринимателя без образования юридического лица, и квартира Ивановых-Бауэров превратилась в вечернюю школу. Спустя некоторое время доходы Людмилы позволили снять для ее репетиторских курсов отдельное помещение в том же доме, где они жили, и Людмила Бауэр стала «выдающимся буржуазным педагогом» – как частенько дразнил ее «речной шакал» Федор. «Морским волком» он себя не называл, «чтобы не позорить память прошлого», – как он говорил, а «речной шакал пойдет», – подтрунивал он над собой.
Дело в том, что Федор, в отличие от жены даже языковых курсов окончить не успел, поскольку его забрал к себе на круизный кораблик матросом некий суровый капитан с трубкой, с которым Федор совершенно случайно познакомился на набережной Рейна. А было так: Федор в один из выходных дней от нечего делать отправился изучать город, знаменитую еще по школьным учебникам реку и структуру судоходства на ней. Понаблюдав за интенсивным движением огромных барж, двигающихся вверх и вниз по течению, вращая навигационными локаторами и лавируя меж разноцветных буйков фарватера, о системе которых Федор также поломал некоторое время голову, моряк заинтересовался поплавковым причалом, выступающим от гранитного берега метров на десять в воду, и удерживаемым на стремительном течении двумя могучими цепями. Причал вместе с огражденным мостком ходил ходуном, поскольку на одной из цепей повисло целое большое сухое дерево, принесенное течением сверху, и теперь дерево это рвалось на свободу, бурлило, хлюпало и раскачивало железную цистерну-поплавок. В то время как Федор заинтересованно наблюдал за битвой двух материй – ржавого железа с сухим деревом, к причалу, шустро проскочив между двумя величавыми баржами, откуда-то с середины реки примчался небольшой прогулочный теплоходик, и стал примеряться к швартовке. Но не тут-то было: поплавок, увлеченный борьбой с неистовым деревом, брыкался, скрипел и ерзал туда-сюда, так что палубный рабочий, похожий на Кису Воробьянинова из кинофильма, никак не мог исхитриться и набросить на чугунный палец причала канат с петлей, чтобы занайтоваться и зафиксировать борт. После третьей попытки конец швартовочного каната и вовсе упал вниз, в воду, и палубный рабочий принялся угрюмо тащить его обратно. В стеклянной надпалубной рубке краснорожий капитан грозил рабочему кулаком, но тот стоял к капитану спиной и гнева начальства не видел. Федор, не выдержав всего этого позорного гротеска, пренебрегая правилами техники безопасности, в один мах перескочил с трясущегося поплавка на качающуюся палубу теплохода, выхватил из рук рабочего канат, точным броском накинул петлю на причальную тумбу, подтравил канат по мере подачи борта и наконец, когда теплоход, визжа от отвращения, прижался к старым, мокрым автомобильным покрышкам, которыми облеплен был железный поплавок со стороны реки, Федор опытными движениями профессионала закрепил канат на палубном кнехте. Занайтовать второй швартов было вопросом еще нескольких секунд. Готово. Не сказав Федору «спасибо», палубный рабочий Киса принялся с мрачным видом устанавливать скрипящие сходни, немногочисленные пассажиры, опасливо пробуя ногой шаткий путь к свободе, гуськом потянулись по сходням на большую землю. Вслед за последним пассажиром сошел на берег и Федор, и не сразу сообразил, что «Халлё, манн, хей, халлё» которое раздавалось позади него, относится именно к нему. Лишь когда Киса Воробьянинов схватил его за плечо и произнес какую-то фразу, из которой Федор уловил лишь слово «капитэйн», и указал пальцем на теплоход, – лишь тогда Федор догадался, что с ним желает говорить капитан корабля. Федор вернулся на палубу, где, широко расставив короткие ноги ждал его краснолицый капитан в белоснежном кителе, в форменной фуражке с золотым крабом и с дымящейся трубкой в углу рта. Что ж: он действительно походил на моряка – пусть даже и пресноводного.
– Гутен таг! – сказал ему Федор. Это было почти все, что он успел выучить на курсах немецкого языка. Капитан пыхнул трубкой и разразился длинной речью. Пунцовое лицо капитана было почти бесстрастным, но синие глазки его блестели вполне заинтересованно. Федор вежливо выслушал речь капитана, ни черта не понял и ответил на всякий случай: «Йес». Капитан удивился и спросил:
– Kein Deutsch, was?
– Руссиш, – вполне впопад ответил Федор.
– Seemann?
Это слово Федор знал: на курсах лексика подбиралась с учетом бывших профессий обучающихся.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.