Текст книги "Уиронда. Другая темнота"
Автор книги: Луиджи Музолино
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 39 страниц)
Там мигал свет и слышалась веселая мелодия, совершенно не гармонировавшая с мрачной атмосферой и неухоженностью этой части дома.
Ma-ia-hiii… Ma-ia-huuu… Ma-ia-hooo… Ma-ia-ha-haaa…
Все трое почувствовали – происходит что-то странное. Инстинкт самосохранения подсказывал, что надо убираться отсюда, ведь не зря дыхание стало сбивчивым, а сердце заколотилось как бешеное, но долг был превыше всего.
Они поднимались, и с каждым шагом музыка становилась все громче. Проходя одну лестничную площадку за другой, переглядывались друг с другом, не зная, какими словами описать то, что чувствовали. На лицах застыла тревога и напряжение.
Vrei să pleci dar nu mă, nu mă iei…
Мрамор и плитка на площадке четвертого этажа были сильно потрепаны временем и, когда карабинеры, вспотевшие, запыхавшиеся, остановились перед дверью в квартиру Арраса, им показалось, что поднимались они целую вечность, преодолев тысячи и тысячи ступенек.
Старший по званию Лойаконо постучал и позвонил в дверь. Но в ответ лишь донеслась песня «Dragostea Din Tei», включенная на полную громкость, а вместе с ней стоны, хрипы и хрюканье.
Он кивнул, мол, все понятно, и попросил слесаря начинать. У того тряслись руки, но замок не доставил особых хлопот. Слесарь сделал свое дело и остался стоять на лестничной площадке, теребя пальцы, тогда как два карабинера зашли в темную квартиру.
Их встретил запах подгоревшего кофе и грибов, который словно намекал, что здесь произошло нечто ужасное, непоправимое.
Музыка, запертая в стенах, звучала так громко, что дрожали даже стоявшие на шкафу безделушки; откуда-то из комнат доносились звуки, похожие на бульканье, хлюпанье и предсмертные хрипы, которые заставили карабинеров вытащить пистолеты из кобуры. Позже, заикаясь и пребывая в полнейшем шоке, они так и не смогли внятно объяснить, что увидели и услышали, зайдя в квартиру Арраса.
Потому что их ждало немыслимое.
Огромный пульсирующий организм, в котором сплелись в горячем объятии две фигуры – мужская и женская, слились в единое целое кусочки миров – растений, животных и камней. Ствол из плоти и коры, увенчанный двумя кричащими лицами, превратившимися в ужасное подобие двуликого Януса, был усеян листьями, усиками, кистами, хвостами и волосами, грибами, наростами и кудрями, камнями, деснами, мхами и рогами. Непристойная мешанина держалась на восьми ногах из узловатых корней, оканчивающихся оленьими копытами, а под этим рудиментарным аппаратом передвижения дрожали дряблые розовые мешочки, пухлые половые органы, щупальца, внутренности.
Тварь, вздрагивая всем телом, сделала несколько шагов в гостиную, как гигантский паук. Из бесчисленных отверстий в ее теле – чудовищных органических сабвуферов, – продолжала оглушительно грохотать песня «Dragostea Din Tei».
«Chipul tau si dragostea din tei… Mi-amintesc de ochii tai…»[26]26
«Твоё лицо и ласки под липой… Я буду помнить твои глаза…» Строчка из песни «Dragostea din tei» поп-группы O-Zone.
[Закрыть]
* * *
Старший по званию, вне себя от ужаса, лишился дара речи, намочил штаны, бросил оружие и побежал прочь, на улицу, увлекая за собой слесаря; через два месяца он покончил жизнь самоубийством в подвале собственного дома – накинул на шею веревку и перерезал горло бритвой.
Его напарника вывернуло наизнанку, но, выблевав весь свой завтрак и почти ничего не видя сквозь пелену слез, он инстинктивно нажал на курок, раз, два, три, и стрелял как одержимый, пока не закончились патроны. Нелепая музыка смолкла, однако картина не стала менее ужасной, и он начал было шептать слова молитвы, но, увидев, что произошло дальше, перестал верить в Бога. Жуткое существо из немыслимых ответвлений рухнуло на пол и растаяло, превратилось в лужицу грязной воды, испарившейся через несколько минут. Все, что от него осталось – это горстка человеческих зубов, если не считать множества вопросов без ответа, из-за которых дело никогда не будет раскрыто, потому что подобные дела ни в коем случае нельзя рассматривать с точки зрения логики и здравого смысла. Вот и все.
А в тысяча девятистах пяти километрах отсюда, в лесу Хойя-Бачу пронесшийся порыв теплого ветра вспугнул животных, поднял пыль, пошелестел травой; закричали птицы, застрекотали сверчки, зазвенели цветы и застонали корни растений и грибов, наполнив лес буйством звуков.
И если бы люди могли слышать эту симфонию, они задрожали бы от ужаса и стали молиться, думая, что растения, звери, насекомые, камни и вся Вселенная внезапно залились издевательским злобным отвратительным смехом.
…Послание
(умирающему Бедолису)…
Дорогой Рику, братишка, этим письмом я прощаюсь с тобой.
Я смотрю на тебя, по ту сторону зеркала, на твои впалые щеки, потухшие глаза, небритую бороду и понимаю – скоро ты станешь пищей для червей, материей Тьмы.
Пришла пора прощаться.
Из нас двоих ты всегда был рациональнее, и, хотя наши отношения не складывались, мы жили вместе долгие годы. И в деревне, под солнцем, обжигающим землю и досаждающим мухам, и в городе, на заводе, в последние годы, когда я надеялся, что жизнь изменится.
И она изменилась. Боже, как она изменилась!.. Ты когда-нибудь мог себе такое представить?
Жизнь изменилась и изменила нас. Ты остался там, по ту сторону зеркала, опускался, жалел себя и страдал из-за моих действий и моих мыслей. Я общался с теми, кто смотрел За Пределы мира, туда, где наша обычная жизнь, работа и усталость ничего не значат и никогда не будут значить.
Я заходил в мастерские Алессандри и Давида, читал сочинения Ароны и Мелиссы, рассматривал картины Аввакума и скульптуры Анджелини, был на спиритических сеансах, где передо мной открывались двери в королевства волшебства и истязаний, погружая меня в Черные Пустоты.
У меня хватило храбрости плюнуть в лицо прошлому и стать открытым для будущего.
Я буду писать. Чувствую, что это мое призвание, моя судьба. Блокнот, ручка, руки, мозг… Оказывается, так мало нужно, чтобы попасть туда, на ту сторону, чтобы стать другим, правда?
Я буду писателем, расскажу о теориях и историях, которые заполонили мой разум. Буду посредником, антенной, поймаю плавающие в воздухе волны и перенесу их на бумагу, чтобы мир узнал о песнях сред…
Мертвецы, земля, город – Рику, они постоянно что-то рассказывают. С нашей гнетущей реальностью граничат другие – другие места, другие регионы, другие географические области. Альтернативные зоны, порожденные злобой, болью, ошибками, смертью. Да, это правда… но, Рику, они такие чарующие, такие глубокие, а иногда даже дарят надежду… Эти зоны есть, просто нужно знать, где искать.
Я должен дать голос Мертвым средам… Зонам Страха, Неправильных Симметрий, Перифериям Кошмара, Географиям Невозможного…
Рику, братишка, ты никогда мне не верил, а теперь умираешь. И эта смерть мучительна, но необходима.
Помнишь, в детстве, на дальней стороне папиного поля рос тополь, вокруг которого были насыпаны странные камни? Я говорил тебе, что лежал там по ночам, а комья земли рассказывали мне о давних временах, о сражениях и смертях, о тайных тропинках между деревьями, которые ведут к полянам, где танцуют духи и колдуны?
Ты смеялся надо мной.
Помнишь о тупике в Турине, которого нет на карте города, но куда можно попасть, если знаешь, на каких перекрестках и в какую сторону надо свернуть? Пару месяцев назад я рассказывал тебе о чудесах и ужасах, живущих в этом лабиринте.
Ты насмехался надо мной, называл безумцем, пьяницей, наркоманом!
Ты ненавидел меня, никогда мне не верил, никогда не поддерживал.
Мне кажется, ты завидуешь выбору, который я сделал, завидуешь мне. И боишься нового Энрико…
По утрам тебя ужасают рассказы о моих снах, о подвалах и бездонных колодцах, о гигантских гниющих телах, плавающих в темном Космосе, о животных, которые не хотят умирать, об озерах – таких глубоких, что их невозможно исследовать, о глазах без тела, о сборщиках налогов, танцующих на городских антеннах, словно мерзкие летучие мыши.
Ты шарахаешься от меня, когда я прошу тебя замолчать, чтобы разобрать шепот труб и стоков этого разваливающегося дома.
Ты кричишь от ярости и страха, если мы смотрим друг на друга и не узнаем.
– Ненормальный, ненормальный, ненормальный! – слышу я от тебя. Но ненормальный – ты сам, ведь именно ты перестал мечтать.
Братишка, я оставляю тебя по ту сторону зеркала. Оставляю плакать, кричать и страдать, живя в ожидании зарплаты, во власти легкомыслия, невечной любви и никчемных воспоминаний.
Больше я не могу тебе помочь. А может, и не хочу.
Сегодня я уволился с работы.
К черту ее «фиат», пустую болтовню с коллегами, будильник, женщин и рутину, высасывающую из меня надежду и энергию.
Слушать, читать знаки, писать… Особенно писать. Все остальное неважно.
Что-то будет…
Ты уже мертв, а я живу и буду жить в других местах, в других средах. Мы никогда больше не увидимся.
ТвойЭнрико(Новый)
Последняя коробка
Как ты это делаешь? Черт подери, как ты ухитряешься забраться в такую маленькую коробку, не сломав спину?
Я слышал этот вопрос много раз.
Понимаете, все дело в ежедневных тренировках, с самого детства, а также в своеобразной предрасположенности. У некоторых людей, вроде меня, связки особенно длинные и эластичные.
Скажу так: растяжка – естественное состояние моего тела. Я постоянно работаю над ним, стараясь сложиться как можно компактнее, стать меньше и, в конце концов, совсем исчезнуть.
Фокусы с телом.
Каждое утро я начинаю с растяжки. Потом репетирую номера для шоу, до самого вечера; перерыв делаю только на обед – ем мало, так, поклюю что-нибудь – и все.
Номера трудные: при их исполнении мои органы меняют положение в грудной клетке, а позвоночник изгибается, как тростник. Я засовываю голову сначала под одно, потом под другое колено, держа равновесие на руках, а потом складываюсь, как умирающий паук. Когда тело достаточно расслаблено, мышцы разогреты и суставы в порядке, я, наконец, могу забраться в коробку.
В своем самом сложном номере, во время которого мальчишки кричат, а девчонки морщат носы, я складываю свое тело в необъяснимую геометрическую фигуру, сгибаясь под немыслимым углом, и забираюсь в куб размером чуть больше коробки из-под обуви.
Вот так проходит моя жизнь. Дисциплина, усталость, грусть. Если выступления вечером нет, я забираюсь в свою комнату пораньше и лежу в фургоне, слушая шум цирка «Карминио». В загоне всхрапывают лошади, факир смотрит телевизор, как всегда, сделав звук слишком громко, клоуны, посмеиваясь, жалуются друг другу на жизнь, рычат запертые в клетках дикие звери.
Лежу и думаю. Как еще можно сложить свое тело. Как забраться в коробку, такую маленькую, чтоб больше никто не мог этого сделать. Стать еще меньше, и еще, и еще.
Я думаю о пустотах, остававшихся в коробке на моем последнем выступлении, о зрителях, которые, смеясь и аплодируя, шепчут «монстр», когда видят мое тело – безволосое, все словно на шарнирах, худое, анорексичное.
А чаще всего я думаю о родителях.
О матери, воздушной гимнастке, чье лицо – красивое, открытое, с резкими чертами – я помню смутно.
Об отце, тоже человеке-змее, как и я, который не смог оправиться после утраты и сошел с ума от горя. Он был одним из лучших конторсионистов в мире, в этом нет сомнений. Секретам профессии я учился у него.
Мой отец знал много секретов.
И открыл мне все – все, кроме одного.
* * *
Я родился и вырос в маленьком цирке, который постоянно балансировал на грани банкротства. Помню дыры в шатре, помню, какими тощими были львы – даже ребра торчали, помню пьяные крики в очередной раз набравшейся женщины-ядра.
В той жизни не было никакой романтики. Мы мотались по всей Италии, давая представления в безликих провинциальных городках, где разрешение на проведение шоу стоило недорого, а директор знал, что хотя бы окупит расходы.
Наш караван автофургонов, грузовиков и кэмперов тащился по туманным или залитым солнцем грунтовым дорогам, регион за регионом, месяц за месяцем, стараясь угодить зрителям с потухшими глазами, которые пришли на представление в поиске острых ощущений и дешевой экзотики.
По утрам мама с папой всегда тренировались, если мы не были в пути.
Она – на трапециях, делая в воздухе пируэт за пируэтом, легкая, как перышко, бросающая вызов гравитации, словно до защитной сетки внизу не двадцать метров, а какая-то малость. Тренировалась в одиночестве. Единственными ее партнерами были железные перекладины на четырех веревках. И защитная сетка.
Он – на площади или лужайке, где стоял шатер – изгибал тело, принимая невероятные позы; попробовав сделать что-нибудь подобное, обычный человек получил бы вывих (или еще похуже). Когда я был совсем маленьким, всегда смотрел, как он тренируется. Акробатика – это вопрос генетики в том числе. Расстояние между позвонками, гибкость связок… Все это я унаследовал от отца.
– Ты станешь мастером. Настоящим мастером. Может, будешь даже лучше, чем папа, – часто с улыбкой говорил мне он, видя, что я пытаюсь повторить упражнения. – Скоро мы выступим вместе.
После тренировки, закончив трюки под желто-красным куполом цирка, в облегающем костюме с золотыми блестками, мама приходила к нам – сильные точеные ноги, большие глаза, полные любви и адреналина, – и начинала качать мышцы.
Я сказал, что в той жизни не было никакой романтики. Это ложь, на которую меня толкают годы одиночества, угрызения совести и темные тени депрессии, мучающей мой повзрослевший мозг.
Романтикой были мы. Наша семья. Отец и мать, влюбленные, молодые, красивые, главные звезды цирка, единственные артисты, которым зрители аплодировали стоя – зрители, на представлениях клевавшие носом после работы в поле, после лишнего стаканчика граппы, уставшие от бесконечной рутины, из которой состоит жизнь провинциального городка.
Мы.
Не знаю, как моих родителей угораздило оказаться в таком захудалом цирке, но остальные артисты считали, что скоро папу с мамой заметит какой-нибудь важный импресарио и позовет в известный цирк. Они были достойны выступать на большой сцене. В цирке Тоньи, Орфей, Бальцелли, а, может, и за границей – во Франции, где под огромным новеньким шатром ждали гонорар побольше и жизнь полегче.
Но этого не произошло.
На горизонте сгущались тучи, угрожая нашему будущему таким клокочущим черным мраком, который не могли развеять огни даже самого известного цирка в мире.
* * *
Зима. Одним серым унылым днем мы приехали в Орласко, городок в тридцати километрах от Турина. Нас встретили ряды одинаковых домов да убранные картофельные поля у подножия Альп. Над ними, на фоне клубящегося тумана, носились вороны, ищущие еду в замерзшей земле.
Тогда мне было семь, но я до сих пор отлично помню те домики и далекие горы. И чувство, что наш караван попал во враждебную страну-призрак. Главная улица казалась забытой здесь мантией, которой кланялись дома с рольставнями, напоминавшими усталые веки, и платаны с облезшей корой.
– Веселенькое местечко, – заметила мама, вглядываясь в дымку, качающуюся за стеклом фургона.
– Да, веселенькое, – согласился папа. – У меня какие-то предчувствия. Не очень хорошие.
В лучшем случае мечты о славе ни к чему не приводят. В худшем – они приводят к трагедии, что и случилось с моей семьей. Слава не вечна. Рано или поздно даже самый великий полководец, даже самый лучший писатель исчезнет из памяти, из хроник, из Истории, потому что рано или поздно исчезнут и сами хроники, и История, и останется только неизменно преследующая нас пустота. И что будет дальше, за нею, понять нам не дано. Если не повезет, она может бросить свои тени и на нашу жизнь. Я понял это не сразу, оплакивая навсегда утраченное материнское тепло, в то время как мой сошедший с ума от горя отец запирался в фургоне и занимался немыслимыми тренировками.
Словно похоронная процессия в поисках подходящего для захоронения места, мы тащились к центру тихого сырого Орласко. По дороге нам встречались жители и, конечно же, дети.
Цирк существует – цирк живет для детей. Но в этом городке даже они казались лишь бледными тенями, напоминающими наброски людей, которые никогда не будут дорисованы.
Быстро закончив все формальности, директор вернулся на площадь, проклиная все на свете. Он был зол – как человек, понимающий, что ничего хорошего ждать не приходится. Черви банкротства давно точили его. Через несколько лет он покончил жизнь самоубийством – обрызгал себя кровью козы и вошел голым в клетку с тиграми, держа в руках бордовую книжечку – может, бухгалтерскую, а может, дневник, где описал свое отчаяние и попрощался с миром. Я не знаю, да и какая разница.
Под подозрительным взглядом желтых глаз толстого муниципального служащего ребята быстро поставили шатер. Сырой холодный воздух сквозь одежду пробирал до костей.
Шоу должно было состояться следующим вечером.
* * *
Утром по цирковым фургонам поползли непонятно откуда взявшиеся слухи. От одних к другим, зажигая глаза надеждой. Многим хотелось верить, что их ждет жизнь получше, чем эта.
– Судя по всему, сегодня на представление придет импресарио цирка Бальцелли! Будет искать новые таланты!
– Цирк сейчас на гастролях в Турине! Может, приедет даже сама мадам Бальцелли. Божественная Бальцелли!
– Вдруг они пригласят к себе кого-нибудь из нас?..
Хотя никто не мог подтвердить эти слухи, мои родители были вне себя от счастья – люди охотно верят в иллюзии.
Все взгляды обратились на них. В основном, с завистью. Потому что они подходили лучше всех. Лучше, чем противная, как комар, женщина-ядро, чем шпагоглотатель, поранивший нёбо несколько недель назад, чем сидящий на кокаине укротитель тигров, жалкие клоуны и неотесанный силач.
Невероятно быстро все разбежались по своим фургонам – словно вот-вот начнется град. Надо было еще раз продумать номера, внести изменения, отточить трюки, если вдруг импресарио или сама мадам Бальцелли действительно придут. Так сделали и мы.
В глазах отца читалась решимость. Он взял меня на руки, взъерошил волосы (я до сих пор помню запах крема после бритья, кофе, пота и табака) и сказал: «Сегодня вечером мы будем выступать вместе. Сделаешь трюки, которым я тебя научил, изобразишь краба. Зрителям понравится, правда?»
Я так мечтал об этом. И чуть не разрыдался от счастья. Даже весь задрожал.
Мое первое выступление.
Глаза матери были полны надежды. Она уже видела огромный цирк, отлично оборудованные фургоны, свет прожекторов, большие города и оглушительные овации.
– Сегодня вечером я буду выступать без защитной сетки, – объявила мама. – Как великие акробаты. Без страховки.
Папа с тревогой покачал головой, но отговаривать ее не стал.
* * *
Из жирного и плотного, как сало, тумана, ближе к девяти вечера стали появляться первые зрители. Усталые фигуры толпились у кассы, чтобы купить билет и на пару часов забыть о рутине. Молча, широко разинув рты, люди задирали головы кверху и оглядывали купол шатра, словно попали в фантастический собор, на другую планету.
Дети смеялись и кричали.
Директор зазывал собравшихся на площади жителей Орласко, которые не могли решиться купить билет.
Мы, артисты, наблюдали за происходящим из-за кулис, с волнением гадая, придет ли хоть один представитель цирка Бальцелли, и, сидя на неудобных пластиковых стульях, посмотрит наше выступление, или все ожидания напрасны.
Несмотря на холод и довольно позднее время, набился почти полный зал. Зрители жевали печенье и сладкую вату в ожидании представления; вот-вот включатся прожекторы и превратят их лица в размытые пятна.
А за пять минут до начала, когда все уже отчаялись, толпа прогудела «Оооо», и мы увидели, как директор цирка, подобострастно кланяясь, ведет небольшую процессию к лучшим местам.
Это была она. Божественная Бальцелли в сопровождении двух мужчин без шеи с тупым взглядом.
Я часто о ней слышал.
И хотя я был ребенком, мне стало интересно, почему же ее так называют. Божественной. Ничего божественного в этой женщине я не увидел. Высокая, сухая, как ива, закутанная в золотую тунику со странными узорами, мне она напомнила египетскую мумию. На яйцевидной голове покоился огромный тюрбан, из-под которого торчал орлиный нос и сверкали хитрые, черные, хищные маленькие глазки.
Пока Бальцелли проходила по залу, скользя, как угорь, и садилась на место в первом ряду, раздавались возгласы, вопли и аплодисменты. Она с усмешкой обвела взглядом наш видавший виды шатер.
Потом погас свет.
Директор, в глазах которого плясали огни прожекторов, объявил начало представления.
Артисты за кулисами, затаив дыхание, не сводили с Бальцелли глаз.
– Ну, давайте, – сказал кто-то.
Мы с мамой и папой обнялись.
И представление началось.
* * *
Все выкладывались по полной, просто из кожи вон лезли.
Словно хотели показать – мы тоже кое-что умеем.
Божественная Бальцелли бесстрастно следила за нашими потугами, изредка переговариваясь со своими спутниками.
Время летело с невероятной скоростью.
Когда директор объявил наш номер – наш с папой – я почувствовал ужасное волнение и восторг.
Мое первое выступление, да еще перед самой Бальцелли!
– Все будет хорошо, – сказал папа.
– Вы все сделаете замечательно, – улыбнулась мама. – Я вас люблю. Покажите этой старой ведьме, что такое настоящее мастерство.
Она поцеловала нас, а мы вышли на сцену и на глазах сотен людей принялись демонстрировать гибкость наших тел, потому что хотели понравиться публике и потому что ничего иного делать не умели.
Все прошло не просто хорошо. А великолепно.
Мы двигались синхронно, элегантно, виртуозно. Зрители вскрикивали при исполнении каждого нашего трюка, а следующие были еще сложнее и смелее предыдущих.
Я превратился в мальчика-краба, выгнув ноги и спину и выставив лопатки совершенно невероятным образом – так, что по залу пронесся возглас изумления.
В конце номера мы с папой забрались в коробку шириной семьдесят сантиметров, завязавшись узлами, как змеи. А когда распутали наши объятия и выбрались наружу, увидели, что наше выступление произвело фурор. И то, о чем мы мечтали, возможно, сбудется.
Нам аплодировали стоя.
Даже Бальцелли.
Все себя от счастья, я повернулся, чтобы встретиться глазами с мамой.
Но за кулисами ее не было.
Она уже забралась наверх, в мир, который принадлежал только ей, во вселенную, где жизнь зависела от двух трапеций, лениво покачивающихся над головами простых смертных.
* * *
Барабанная дробь. Свет притушен. Мама в двадцати метрах над землей, сотни глаз устремлены на нее, на божество в серебряных блестках.
Как я уже говорил, она выступала одна, всегда. Говорила, что доверяет только себе…
Платформа, трапеция, трапеция, платформа. На тренировках мама оттачивала свои движения, повторяя их тысячи раз, крутилась в воздухе, как сирена, а потом, в последний момент, хваталась за перекладину.
Часто, по вечерам, когда закрываю глаза, я вижу, как она кружится в темноте – белая кожа, гибкое тело, светящееся силой и любовью.
Но в детстве я не понимал, насколько опасно выступать без страховки. Она ведь была моей мамой. С ней ничего не могло случиться.
Папа смотрел на нее с улыбкой, но я видел, что он очень сильно переживает. Тогда-то я в полной мере почувствовал, как сильно он ее любит. И подумал, что, когда вырасту, тоже хочу испытывать такие чувства.
Грохот роликов и тишина. Все затаили дыхание.
И вот, начало.
Без защитной сетки. Внизу только пустота цирковой арены – песок, крошки осыпавшегося грима клоунов да остатки конского навоза.
Трюки все сложнее и сложнее.
Мадам Бальцелли смотрит на нее, как загипнотизированная, нос, похожий на клюв, задран вверх, глаза удивленно блестят. После представления она уж точно пойдет к директору, отстегнет ему кругленькую сумму и заберет нас к себе в цирк, в более достойное место, да.
Мама никогда не ошибалась. Не ошиблась она и в этот раз. Действительно не ошиблась. Привела зрителей в восторг тройным сальто-мортале назад, с легкостью щегла приземлилась на платформу. Мы знали, что выступление закончено, техники зажгли свет, и зал разразился овацией.
Но мама не собиралась останавливаться.
Я не знаю, почему она захотела показать еще один трюк, безрассудный, рискованный. Может, просто перестаралась в попытке убедить Бальцелли взять нас к себе. Может, ею двигало тщеславие. А мне порой кажется, что она надеялась одним прыжком перескочить из унылой реальности в мир своей мечты.
Мама сосредоточенно развела руки в стороны, жестом попросила техников притушить свет.
И снова прыгнула на трапецию.
Я услышал, как пробурчал отец: «Она что, хочет сделать сальто назад прогнувшись?! Боже, зачем…», и сильнее сжал его руку.
Перед нами, словно в замедленной съемке, разворачивалась трагедия.
Мама оттолкнулась от трапеции – нервы и мышцы напряжены до предела. Но вторая трапеция качалась не в такт ее прыжку. Мама попыталась схватиться за нее, но не дотянулась. Не хватило всего каких-то пары сантиметров.
Она начала камнем падать вниз и закричала.
У меня в ушах до сих пор стоит этот крик, и возгласы пораженных зрителей, и звук удара.
Тонк.
Пень, мешок с картошкой, неживая кукла.
Папа бросился к лежащему на песке телу. Меня кто-то попытался удержать, но я вырвался и кинулся за ним.
Мама больше не была похожа на божество.
Последствия падения, ускоренного вращением, оказались катастрофическими. Изящное тело было совершенно изуродовано, шея и спина согнуты под немыслимым углом, ноги вывернуты, как у марионетки, лицо побледнело, как мел, и светлым пятном выделялось на почерневшем от крови песке. На щеках виднелись две линии слез и туши из мертвых глаз, зрачки сходились к носу в трагикомическом косоглазии. От чудовищного удара кожа на животе лопнула, виднелись красно-желтые внутренности.
Спина была сломана и согнулась под острым углом.
Мертвое тело моей матери могло бы стать произведением современного искусства, прославляющим несовершенство материи, из которой состоит Человек.
Я видел, как рыдают клоуны, как рвет силача, как Бальцелли в ужасе бежит к выходу. Как вокруг сцены, разрываясь между страхом и болезненным любопытством, бродят зрители, чтобы поглазеть на человекоподобный Уроборос.
Прежде чем меня оттащили, я в смятении успел поймать взгляд отца.
Он изучающе смотрел на спину мамы, словно пытался понять, под какими углами согнуты кости, мышцы, хрящи. Весь во внимании.
На какой-то миг папа повернулся ко мне. Точнее, не он. Кто-то другой. Не похожий на папу.
Слава богу, больше никогда в жизни я не видел такого выражения лица.
Оно бывает у тех, кто понял, что и божества смертны.
* * *
Мы остались в этом захудалом цирке.
Папа начал сходить с ума.
Я думаю, его мучили угрызения совести. Ведь он не стал уговаривать маму выступать со страховкой, – может, тоже ослепленный мечтами о славе. Последнее воспоминание о ней, которое у нас осталось, было невероятным, потрясающим.
Папа хотел одного – чтобы его оставили в покое. Я это видел и каждую ночь молился – пусть он найдет в себе силы пережить горе, и мы снова станем семьей, я и он.
Папа полностью ушел в себя, молчал, непрестанно думал о чем-то и тренировался. Казалось, меня для него больше не существует – будто смерть любимой женщины убила и их сына.
Мы перестали тренироваться вместе, но продолжали вместе выступать, хотя после случившегося в цирке творился хаос.
Дни и ночи напролет папа упражнялся, заперевшись в маленькой спальне фургона, все стены которой были обклеены фотографиями мамы или их общими снимками. Почему-то он не хотел, чтобы я туда заходил. Вдобавок к восемнадцатичасовым тренировкам, он почти перестал есть – питался только семечками, яблоками и жалостью к себе. Потерял еще килограммов десять и стал почти скелетом. А лицо с каждым днем все сильнее напоминало отвратительную человекоподобную змею.
Я занимался на улице, один, потому что папа каждый день запирался в своем гребаном фургоне, был холоден и смотрел пустыми глазами, не проронив ни слезинки.
Я был маленьким и многого не понимал. Но через три месяца после смерти мамы, и сам став почти призраком, я решил подглядывать за отцом через замочную скважину.
Из-за двери не доносилось ни звука. Что такое он там делает, в абсолютной тишине? Почему не хочет, чтобы я был рядом, почему запрещает тренироваться вместе с ним?
Уже заканчивалась весна, и как-то раз, вечером, я заглянул в замочную скважину. Через пару секунд различил силуэт отца, его тощее тело, которому позавидовала бы любая анорексичная модель. Он стоял на коленях и неторопливо разминался. И все. Обычные, простые для акробата движения. Он делал их не меньше часа. Все это время я стоял за дверью, затаив дыхание. Потом еще час он выполнял упражнения посложнее – некоторых я никогда не видел, и они меня поразили. Пришлось даже закрыть рот рукой, чтобы возглас изумления не вырвался наружу.
Потом папа сделал несколько упражнений для расслабления и подошел к очень маленькой коробке, сантиметров тридцать пять в ширину, стоявшей в центре комнаты. Сел рядом и стал изгибать свое тело самым невероятным образом. Такого я еще не видел. Хотя нет, видел.
Я не верил своим глазам. Лучше ослепнуть, чем увидеть такое. Хотел отойти, но не смог.
Отец пытался принять позу, как у мертвого тела мамы.
Спина согнута под немыслимым углом. Ноги закинуты за спину, голова повернута совершенно невероятным для живого человека образом, на лице – маска ужаса и экстаза, словно он находился где-то не здесь, а в загробном мире, что бы тот собой ни представлял.
Это невозможно. Невозможно согнуться вот так, не свернув шею, не порвав мышцы, сухожилия и связки, не переломав кости.
Это насмешка над анатомией, над медициной, над акробатикой.
Живой человек не может принять такую позу.
И вот я услышал, как его суставы скрипят, сухожилия потрескивают, принимая «нормальное» положение, и папа плавным, змеиным движением забирается в крошечную коробку. Невероятный номер, ничего подобного он раньше не делал.
Едва сдержав крик, я отошел от двери, вылез из фургона и побежал по полям, между тополями, где было полно комаров, не в состоянии поверить в увиденное. Я вернулся в цирк только через два часа, но папа все еще сидел в своей комнате.
Я пообещал себе, что ни за что на свете больше не буду смотреть в замочную скважину.
И не стал спрашивать отца, зачем он это делает – и как ему это удается.
Неужели ему помогают горе, любовь, воспоминания о смерти матери? Неужели так он чувствует себя ближе к ней?
Наверное… Кто знает?
Я могу лишь сказать, что отец не смог прийти в себя… Да и как это сделать человеку, потерявшему самую большую любовь своей жизни? Никак. Но в то недолгое время, которое прошло после смерти мамы, он был лучшим акробатом в мире.
Каждый день, даже выступая перед публикой, отец раздвигал границы возможного. Однажды он забрался в коробку шириной двадцать два сантиметра. Зрители попадали в обморок. Я знаю, это кажется невозможным. А отец смог. Не хочу даже думать, как он мучил свое тело в полумраке фургона, гибкий, голодный, исстрадавшийся, одержимый.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.