Электронная библиотека » Нелли Карпухина-Лабузная » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 25 октября 2017, 13:42


Автор книги: Нелли Карпухина-Лабузная


Жанр: Религиозные тексты, Религия


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Прибыли!

То ли день, то ли ночь. Темно. В склепе темно, и темно на душе. Из воздуха отбирался запах чего-то теплого, свежего, такого отличного от смрада склепа. Снова забылся.

Очнулся от дуновенья ладана. Сладко и чисто пахло в воздухе, до этого затхлом, смердящем. Со стенок склепа капало редкими каплями влаги, жадно собрал языком драгоценные капли. Стало легче, и мозг просветился. Виденья исчезли, чистый матери запах растаял в полумраке ночи. Отдаленно послышалось чистое, нежное: «Юрко, а, Юрко», и ушло в никуда.

Из полумрака послышалось лёгкое пение ветерка, дыхание свежести вновь освежило уставшую грудь.

Незнакомый запах, пахнувший йдом и солью, доплыл до ноздрей. Догадался: море, вот оно рядом. Вспомнил, как в детстве спрашивал мать, какое оно, это море? Мать говорила, может, и увидишь, какое оно, море.

Не дал Господь своей воли и моря рядом так и не видел. Как пригоняли тайными тропами к заброшенным башням Херсона, так море только разочка два и видал, когда гнали к Херсону, да когда торговались нещадно Атрак и херсак, по виду не словянин, уж больно чернявый…

Этот чернявый сторговал всю партию разом, отсчитал, причитая про бедность, византийских номисм, при этом слукавил, обманув честного половца: подкинул вместо полноценных звонких серебра монет, новые, что в двенадцать раз были дешевле.

Да и то обманул или нет, ещё и подумаешь: сам император ввел такие номисмы везде в обиход, требуя только налоги сбирать полноценной монетой. Раз император не без греха, то торговцу чего не слукавить, не накинуть доход.

Купчишка погнал партию пленных не в город, а загнал уставших до смерти людей в загон для скотины. Утром, едва рассвело, людей накормили, женщин собрали в единую кучку, на ломаном руськом сказали, что в термы погонят. Женщины оживились, слегка раскраснелись: баня! Забытый за долгий путь плена дух банного веника, чистых полатей, что пахнут деревом только в пропаренной баньке, да холодная до смерзлых зубов водица студеная, что колыхается в припарке (предбаннике), что может быть лучше для исстрадалой души?

Женщины сразу вспомнили о сущности женской, с грустью-печалью смотрели на исхудалые, прокопченные от долгого солнца руки и лица, морщины на коже, вьевшуюся в поры грязь долгой дороги.

Но близкая банька радостью чистой молодила сердца: пусть ненадолго, на час или два исхудавшее тело примет чистую радость воды, а там будь, что будет, худое впереди или благое, всё впереди, и о том думать хотелось не думать.

В легком утреннем мраке слышался гул било (до введения колоколов в обиход церковной жизни их функции выполняли било – чугунные изделия) от множества храмов. У каждого било свой звук, свой чистый тон: одни бухали, будто кашлял старик, другие пели, как молодицы, что собирались по воду, третьи детскими дискантами звонко и часто били по чугуну.

Пленники оживились: раз храмы приход собирают, значит, в городе мы? Не загнал супостат в пещерную даль, значит, в Корсуни мы?

Надежда, что слабо светилась на дне самой пропащей душонки, вновь ожила, расцветая от близости окончания плена: в христианском граде великом как пропасть христианской душе? Храмы откупят, или сердобольная чья-то душа подкинет монетку, тогда плену конец. Даже если и в рабство чернявый продаст, так душа христианская к рабству не звычна. Кончился плен, кончился плен. Кажется, вместе с билом храмов, далёких и близких, им в унисон бьётся сердце живое – плену конец!

Женщин увели, те попрощались поклоном земным с мужиками: «простите, нас, Христа ради за все!» Мужчины также, правда, по пояс, тоже прощальный, последний поклон сотворили: «сестры, прощайте. Прощайте, сестрицы»!

Хозяин отделил кучку монастырской братии, повел из загона. Шли не долго, но тяжко: ввечеру, когда солнышко село, на незнамой тропе ноги бились об острые камни, пару раз кто-то из братьев скользил ступней по краю обрыва…

А по дороге Евстратию всё вспоминался его монастырь, как сами рыли проходы, сами белили, сами подпорки мастерили кто как умел. Братия дружна. В Киеве-граде народа, что звёзд на тверди небесной, а братии мало. Однако, со временем, шли люди, прибивались людишки и монастырь оживал, но все братии мало, ибо труден подвиг духовный, ох, как не прост.

Иноческая жизнь – не суетная, мирская – суетна, полна соблазна да клеветы, монаха житие – суть дорога к небесью, мирская – земная, помрешь – и в навоз.

Воспитание жизнью

Что деньги? Отец был богат, знатно богат. Мыслил, если б жена не была христианка, оженился б вдругую и боярыню мог взять за себя, пусть поплоше, пусть даже кульгавую (хромую) да полуслепую, зачем ей глаза, что ли, мужнины куны считать да виро (приданое невесты) свое пересчитывать?

Так муженек быстро б деньжищи к рукам прибирал: грошик да грошик, а к вечеру – куна. Но развод с жёнкой, верящей в Бога, карой грозил и епископы быстро б управу нашли судейским церковным судом. Да и за что жёнку обидеть: тиха и смирна, хозяйновата, ребенка вон как пестует-балует, в храм не то десятину, несёт в каждую службу то серебра, а то злата, то плат или лал. Да нищих с убогими привечает у храма, в доме куском её никто не давился из сирых-убогих.

Потому и терпел жёнку свою. Себе признаваться боялся, что любит жену, как с первого взгляда увидел, так доси дыхание рвется, как жёнку увидит. А что с бабами путается день и в ночи, так на то он и мужик.

А если б увидел хоть взгляд жёнки на кого-то чужого, убил бы, и церковный суд, что засудил бы до страты (наказание-казнь) за гибель христианской души, пусть даже бабьей, его не пугал. Знал точно – убьёт. Но жёнка повода не давала, потому и лупил, что совесть больная злость вымещала.

Жена понимала, потому и прощала. Сыночек, тот нет!

Лет так двенадцать отроку стукнуло, как вздумал отец и его к гульбищам приучить: много в Киеве было не христианских людишек, что бегали к Перуну губы мёдом помазать, да на Ивана Купала в игрища бесовские поиграть. Много там было девушек славных, чистых, невинных, обычаем разрешавшем отдаваться любому, что на сердце падал.

Ивана Купала ночь всё мраком покроет. До сватьбы (старое русское написание слова свадьба; отсюда – сват, сватья, сосватать) девица вольна в любови. Обычай, значит, нет срама, не то что после одружин (замужества).

Церковь нещадно боролась, веками боролась, а толку? Вон, имена и то давали вторые, да первое, что родители называли, в церкви тож поважали. Хоть Грязью зовись, хоть Владимиром, а с амвона поп назовет и Грязью и Владимиром. Вон, сам великий князь Святополк, в крещении Михаил, остался в памяти народной как Святополк, в летописях писался исключительно Святополком, христианское имя его не прижилось.

Сыночек любимый, единое чадо, встал, ровно баран у новых ворот: не пойду на гульбища, на срамоту, на позорище для меня и матушки милой. Чертёнок малой, и матушку вспомнил.

Отец постоял, постоял, а что с дурнем управишь? Материнское племя, весь в мать, с ней по церквам-соборам сызмала бродит, крест не снимая. Поклоны бьет ввечеру пред образами, тьфу, прямо как бабка стара. Плюнул на чадо, отправился сам.

Отроче перед вечерней молитвой при сиреневых сумерках вслух размышлял:

«Матушка милая, ты мне скажи, разве богатство счастье приносит? Человеку всё мало: богатство есть, так почестей нету, почести есть, так здоровья замало, здоровьем Боженька не обидел, так глуп без признаков мудрости, а мудростью Бог наделил, так нет краснобайства (красноречия) иль благодати». Матушка только вздохнула:

«Боюсь за тебя я, сыночек, уж больно разумен, не по летам речи ведешь, не по сроку!

Ответа не знаю. Бог наш мне дал терпения много, а мудрости нет, не прибавил. Сходи-ка, сыночка мой, на Печеры (Пещеры), до Лавры».

Отрок к пещерам добрался ровно к полудню.

Спозаранку не стал тормошить мать: вечером слышал, как отец молча дубасил матусю. Пытался прорваться к родителям в опочивальню, так мать, распластавшись по дереву пола, только криком вздохнула: «Уйди!» И вроде тихо сказала, а он испугался.

Матери косы по полу стелились, каштановый цвет густейших волос, как ковром покрывал чистое дерево, рубашка до полу белела в полумраке спальни, блик от свечей выпячивал черно-белые стены. Отца не увидел: всё заполнила мать. Завсегда свежие губы теперь казались черным провалом, полное тело мелко дрожало в ознобе, корячился рот: «Уходи!».

Он понимал, что мать не за себя страхом дрожала, за него, чадо единое, кровушку родную. В запале от гнева, насытившись пьяным медком, отец в ухарстве воли своей мог и ему отвесить долюшку, полную боли.

Тогда не стерпел, струсил и сполз к себе, в спаленку за коморой (кладовой). До утра не спал: так было стыдно! Нет, не за мать, хотя детским умишком страдал: почему мать с ним от отца не уходят, вон деревенек сколь поблизу Киева-града. Богатством мать не скудела, он подрастал, мамкин помощник, так чего поганого слушаться да боли терпеть? Обида на мать слезой да соплями всю ночь исходила, а утречком встал да и дал стрекача за ворота.

Старец

К полудню добежал до пещеры. Погрыз по дороге морковки, так есть захотелось, но гостинец монахам сберёг: хлеба краюху да пол-цыпленка, что толстая Домна успела кинуть в котомку. Домна вроде как вовсе сном не спала: с утра до ноченьки поздней хлопочет по кладовой да амбарам, печёт, варит, парит. Вот и теперь, не спрося, куда унак подался в рань-спозаранку, перед воротами догнала, хлеба дала, горсть медяков да половину цыпленка.

Деньги сберёг, они монахам нужнее. Полакомить и цыпленком их не мешало: что там едят в пещерах-затворах? А вот морковку, что росла на заброшенном огороде, доел. Сладкий сок спелой моркови его не насытил, но домой вернуться нет мочи: к отцу на поклон – да ни за что!

Матушку жалко, да ведь Домна доложит, что он сам за ворота из дома погнался, может, матушка и простит?

Мало ли он с пацанвой по граду мотался? Вон ведь раз как собаки подрали, матушка же простила, только омыла руками рваные раны, паутинкою замотала, да ромашкой чуть не каждый день полоскала, а все жё простила. Сколько ему тогда было? Лет восемь?

А сейчас он большой, двенадцать годочков исполнилось давеча. Большой-то большой, а за мать заступиться он струсил. Слёзы обиды застили очи, вытер нос рукавом холщовой рубашки, и побрел уже нехотя к синему жерлу пещеры.

Идти к монахам ему расхотелось: придется поведать про боль да обиду на себя, зайца-трусишку, про мать и отца. Отца вообще вспоминать не хотелось, но домой возвращаться не стал, потоптался немного на пыльной тропинке, что народ протоптал к люду святому, и все ж повернулся к пещере.

Прямо на земле у края пещеры сидел старец белый-белый, бородка худая, редкие усы свисали у рта.

Оба молчали. Долго молчали.

Наконец старец промолвил:

«От себя ещё то никто, отроче уный, сбежать-то не смог и ты бежать не пытайся. Что матушку родную пожалел, молодец, душа добрая у тебя. Мать не бросай, ты ей помощник, ради тебя и живёт. И с отцом помирись, он человек неплохой, бесы терзают душу его, в храм божий грех не пускает. И тебе он – отец, отче тебе. Помнишь заповедь: чти отца своего? Прости ему, грешному…»

Старик говорил очень просто и тихо, без того тона, каким взрослые нисходят до разговора с детьми. С ним было просто, спокойно. И мальчик заплакал.

С последними детскими слезами уходило детство его. Отрочество стучалось ему в сердце, он стоял на пороге юности скорой. Отплакался, хотел доброму старичку «спасибо» сказать, ан, нет, на пороге пещеры нет никого. Только из глубинки пещеры голос послышал: «А цыплёночка забери, лучше сирым отдай. Мы, братия наша, поствуем повсечасно, цыплёночков не едим. А ты приходи, вскорости приходи, братом мне будешь и братии нашей, Юрко! Недолго, но будешь…»

Мальчишка отвесил поклон до земли щели пещеры, вздохнул, котомку с цыплёнком забросил за плечи, осмотрелся, сорвал лист лопуха, на него положил хлебушек сытный, оставил у входа в пещерку, почему-то ещё раз отвесил поклон и подался до дому.

Воспитание совестью

Вечером Домна ворчала, ворчала, насильно заставив омыть ноги в каком-то сером отваре, ворчала, кормила да всё причитала:

«Куда же побёг, голова окаянная! Без матери, без отца хлысть за порог, да куда – к монахам! Что тебе, малому, у монахов то надо? Грехов не нажил, а туда же. Мать хоть бы взял. Чисто дитятя! Двенадцать уж отроку стукнуло, а он, без спроса, без памяти геть со двора».

Ворчала беззлобно, боялась за мать, что, как кончится трескотня суетливой стряпухи, придется матери как-то сыну сказать, объяснить про ночную «потеху» отца.

Отца дома не было: пришел огнищанин, отец хлопнул дверью, оба подались за порог.

Мать долго молчала, потом начала:

«Ну, а что у монашества? Братия, как?»

Юрко с готовностью прильнул к мягко пахнущей матери, пересказывал весь свой поход через горки, холмы, ручейки и речушки. Дорожка из Киева пуста не бывала: то к пещерам люди спешили, немного, но шли, то от пещер домой ворочались.

Рассказал, как монах от цыпленка, не глядя, сам отказался.

Домна аж полными руками заплескала, что та наседка:

«Как так, котомки не видел? Ты, может, Юрочко, котомочку открывал, а он с горки и видел?»

«Да нет, же, кажу. Я котомку до пещерки не открывал ни разочка, морковки нарвал, не в котомку сложил, так, сам похрустал, мне так есть захотелось. Нет, котомочку я не открывал.»

Домна под невинным предлогом смылась из горенки и понеслась по двору новость разукрашивать-баить.

Мать с отроком остались одни. Болели за день натруженные ноги, но больше чем ноги, ныло сердечко: после ухода стряпухи ночь снова встала перед глазами.

Мать тихо сказала: «Не осуждай, не кори. Мне с ним век вековать, мы повенчаны были. Он в Бога не верит, а венчаны мы, епископа обманули, что крещеный он. Вот теперь и каюсь, прошу Пресвятую простить за обман, уж больно любила. А он добрый был, ласковый, нежный, прости сын, люблю я его.

Вот вырастешь, может, поймешь, какая тут боль и отрада любить. Хорошо, если славную себе под берешь, а, Юрко? Только любовь-то не по разбору, нагрянет, как молнией по голове, и не объедешь, не обойдешь. С ней мне не сладко, а без неё вовсе не жить. Понимаешь, мы оба – это одно…»

Увидев в глазищах дитяти недоуменье, сказала:

«Ладно, сыночек, потом…»

«Потом» не настало: все так навалилось, не до речей задушевных.

А вот: «мы оба – одно» крепко запомнил.

Да еще осталось от того ночного виденья, как отец бездушно, как будто перину бьёт-выбивает, так точно перину бьёт его мать. Эта зарубка осталась. Такая зарубка, что мальчик стал слегка заикаться, и когда волновался, и даже в покое. Его это нисколько не портило и ни разу мальчишки друзья не упрекнули, не саданули по нервам, вот, мол, заика бежит, спотыкается.

И только отец попрекал: это, мол, от пещер тебе наваждение, нечего бегать к старым монахам, что выжили из ума, раз в пещерах живут, да детей пугают и речами лукавыми портят.

Мать его заикание еще больше пригнуло, прибавило две-три сединки в густые волосся. И снова терпела, терпела, терпела, но оставалось недолго терпеть и ей, и дитяти.

Море горело

Иисус сотворил им (евреям):

Истинно, истинно говорю вам:

всякий, делающий грех, есть раб греха.

Знаю, что вы семя Авраамово;

Однако ищете убить Меня, потому

Что слово Мое не вмещается в вас».

(Евангелие от Иоанна, 8: (34, 37)

И утучнел Израиль, и стал упрям,

Утучнел, отолстел и разжирел,

И оставил он Бога, создавшего его,

И презрел твердыню спасения своего

И мерзостями своими разгневали Его,

Приносили жертвы бесам, а не Богу,

И Господь увидел и в негодовании

Пренебрег сынов своих и дочерей

И сказал: сокрою лицо Мое от них,

ибо Они род развращенный, дети,

в которых Нет верности.

Соберу на них бедствия и истощу на них Стрелы мои,…

Ибо они народ, потерявший рассудок

(Второзаконие, 32, книга Иисуса Навина)

Атрака сбросила лошадь! Верный конь, прошедший битвы и печенежские лавы, с детства всмоктавший запах войны, боевой конь дёрнулся, захрапел, и седок упал навзничь.

Атрак и сам испугался до животного страха: такого с ним никогда не случалось.

Атрак обернулся на стены Жёлтого города. Ужас был так велик, что не хотелось вставать, хотелось впитаться в подножные камни, залечь в самую узкую щелинку скал. Инкерманские скалы (предместье Херсонеса) стояли твердо и прочно, весь ужас длинной волной, волнами шел, настигал от Жёлтого города.

Пересилил себя, приподнялся. Вокруг тишина, давно стих топот копыт сотоварищей, они торопились к ночлегу. А он нарочно отстал: хотелось еще раз пересчитать деньги добычи, ведь золото так приятно тяжелило карман. Сладостный груз покоя не дал, хотелось считать и считать, горстями, десятками, столбиком или дорожкой. Деньги желтели, скупо бросая отблики на запылевшие камни, равнодушные к слабостям и страстям. Забрался на лошадь, чтоб посмотреть, далеко ли ускакала ватага, и на тебе, сбросила лошадь.

Раз обернувшись, глаз от картины оторвать был не взмочь: далекие корабли, что звались у греков дромоны (русское название «кубара»), продолжили свой маневр, полукругом сходясь вокруг бухты, что блестела водой близ Херсона. Бухта невелика, и кораблям тяжело совершать свой маневр. Но недаром кормчие от ромеев лучшими были, лучшими были и их корабли: корабли растянулись полукольцом, слегка вытянутым в море.

Мелкие рыбачьи фелюги так и застряли на мелководье, даже и не пытаясь уйти из полукольца громадин дромонов. Но не фелюги интересовали дромоны: что там фелюги, пузатая мелочь.

Корабли вновь повторили залп из орудий. Жерла орудий плюнули в берег, тяжелые ядра летели в зареве от огня, вой был так страшен, что конь Атрака, привыкший к степному разгулью, присел, прянув ушами, потом развернулся, – и в степь! По единой узенькой дорожке, что вилась меж камнями и скалами, кинулся в степь.

Атрак коня не удерживал: ужас вбил в землю. Он даже полуприсел, ногтями царапая землю. Ядра летели на город! Вернее, не на весь Жёлтый город: город велик, и армада дромонов не окружала весь город, нет, ядра влетали только в один из кварталов.

Бухта кипела, вода пузырилась кипящим огнем и враз почернела, даже отсюда видать, как столпы огня проникали в моря глубины, выплескивая трупы дельфинов.

Райончик пылал, и море горело!

Атраку вскользь вдруг подумалось: в старости расскажу, как море горело, так внуки до смерти засмеют. Отмахнулся от мысли: при чем здесь какие-то внуки?

Горели дома, черным дымом стелился низкий воздух, отблески пламени и пожарищ отсвечивали на морскую гладь, где ещё не кипела вода.

Криков людских и животных слышно не слышно, но маленькие фигурки метались по берегу в бессилии смерти: впереди море пылает, за пылающим морем кружат дромоны, рыбачьи фелюги догорают, треща, головешками затухая на горящих волнах.

Сзади, от центра, от храмов стоит воинов окружение с пиками и мечами, приученное колоть и рубать и давить копытами тяжелых ромейских коней. Воины не давали людям утечь от пожара, пиками тыча в людские тела.

Зрелище завораживало, манило жадным блеском близкой войны, которой костёр сам по себе красив и хорош, на него так приятно смотреть в тишине, поджав коленки, но чтобы костёр разгорался в таких вселенских масштабах, это зрелище манило сильнее, чем кровь чернокожей. Наслаждение войной впитывалось все сильнее и сильнее. Парень забыл про деньги, делёж, сотоварищей, так был красив и ужасен пепел войны.

Красота разрушения давала ему наслаждение, ужас и страх, близость войны, кипение крови, адреналин наслаждения близкой войны перекрывал страх и временный ужас.

Только сейчас Атрак вразумел, понял громаду ромеев, их мощь и величие: они могли сжечь собственный город! Пусть на окраине величайшей империи, но за что наказал их верховный правитель, их базилевс свой собственный город, город громадный?

Любопытство манило туда, обернуться назад, узнать, за что и почём такая немилость самодержца Комнина к херсонесцам?

Третий залп «греческого огня» довершал картину избиения квартала. Видно было, как маленькие фигурки людей из других кварталов застыли на стенах Жёлтого града. Люди смотрели, как и он, на бойню.

Никто, просто никто не пытался бежать, помогать или спасать, пусть даже не погибающих в пламени, а что-то своё.

Театр войны завораживал взор, и люди стояли, терпели смрад горевших развалин, трупов людей и скотины. Очумевший петух пролетел над районом, обгорелые крылья вспыхнули смрадом, кур свалился под ноги стоявших на башне. Вот снаряд из камня попал в синагогу, белые инкерманские камни летели пуще снарядов вперемешку с мрамором статуй древнейших, греческих изваяний.

Мелкие брызги камней чиркали по каменным стенам укреплений Херсона, прочёркивая в камне следы. Люди увертывались от камней, кое-кто падал, наткнувшись на камешек, что летел как снаряд. Остальные сдвигались в живую стену, не давая проникнуть к стенам последних убегавших из квартала людишек.

Те, ускользая от окружения стражи, как своей, так и прибывшей на кораблях из столицы, пробегали под крупами мощных коней, копытами давивших не вертких, подбегали к стенам валов, умоляя спасти их.

Но люди молчали. Христиане молчали.

Жалкая кучка спасшихся от бойни жалась к стенам внутренних укреплений, но ворота закрыты. Недавно смонтированные мощные стальные ворота прочно держали город в осаде. И оттого становилось ещё страшнее: осаду снаружи, от степняка ожидали всечасно, осаду внутри, такого тут отродясь не бывало.

Много жил-пережил богатый город-торжище: знавал степняков, знавал и хазарского хана. Русича Володомира, осадившего город столетье назад, и взявшего его голодом да безводьем, он испытал. Но то чужаки, варвары были, а не свои.

А тут император, свой, из стольного Константинополя приказал сжечь город, пусть даже на окраине своей мощной империи, но город то свой!

Потихоньку люди стали осознавать, что дромоны, расстреляв только квартал в Круглой бухте, стали совершать маневры отхода, направляясь к Карантинной балке и бухте. Народ валом повалил из центра, хватая все ценное впопыхах. Не скоро дошло, что бойня закончена, не война, не сражение, а чистая бойня.

Дромоны мирно пристали к тихому берегу, оттеснив из порта торговую сволочь и рыбачьи фелюги.

Воины по команде развернулись и уцелевших людишек квартала, что расстрелян был за минуты, погнали наверх, на агору, к артемидовой площади.

Христиан заставляли показывать свои крестики и отпускали. К агоре гнали только евреев.

Ввечеру остывающий от эмоций народ сам по себе собрался на торговую площадь: каждому не терпелось узнать лютой казни мотивы. От Западной стороны шла скорбная группа монахов, своих и прибывших. Лица монахов чернели от горя.

Захарий, увидев, как много народа собралось на торжище, взобрался на камень. Руку поднял и толпа, как единое существо, вздохнула и замерла.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации