Текст книги "Постник Евстратий: Мозаика святости"
Автор книги: Нелли Карпухина-Лабузная
Жанр: Религиозные тексты, Религия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
Не спастись от бега коня половецкого
Половца-то никто и не ждал!
Великий князь Киевский в своей замятне (столкновения, разборки) с другими князьями половца то точно не ожидал. Вроде совсем недавно замирились, заключили «вечный» мир с Тугорканом, званым в русских былинах Тугарин Змей, Тугарин Змиевич. (Тут словопонятие «змей» может означать самоназвание половцев «куманы», «кумаки» – «змеи»). Да с вечным другом его, Боняком, то воевавшим с Русью, то мирившимся с Русью, то воевавшим с Русью совместно с общим врагом, печенегом, мир непрочный нашли…
Договоры касались извечного: обмена мяса на хлеб, пленных на золото. Эх, княжье золото было кровавым! Разлады были только о неравенстве дележа. Печенегов били упорно, ибо русичам с печенегами замириться не вмочь, орда была неуправляемой изнутри, а потому и с внешним врагом управление миром речь невозможная.
Тут воедино совпадали интересы и Византии, и половецкой орды, и нарождавшейся с кровью Руси Киевской. Никому печенег другом не стал, зато стал общим врагом, врагом жадным, вероломным и глупым. Никакой политики печенеги не ведали, знали одно: грабь и спасайся, а потому грабили и тикали что от витязей русских, что от регулярного византийского войска, что от половецких коней.
Прошло уже времечко, когда благодатно лились по степи печенежские орды, сметая на конном пути осёдлые становища и жизни, оставляя в степи кровавый след убитых и разорённых кочевий торков и угров, разорванных в клочья половецких шатров.
Шутка ли, чуть-чуть, и взяли бы Константинополь, и пала бы Византия под копыта лошадок низкорослых людей. Нахапались бы вдосталь, и по степи, не зная межи, постоянных кочевий и дисциплины, стали бы растекаться перекати-полем.
Да отвел Господь от напасти Комнина и всю Византию, пусть даже с великим трудом досталась ему эта победа.
Давно ли, недавно топтали копыта печенежской разудалой орды становища, вежи и крепости на пути, а память народов хорошего не сохранила о печенегах. Ни в одном из народов ничего нет о доблести печенегов, их славе и ратных подвигах. Ничего!
Ну а сам народец бесписьменный, ровно как безъязычный. Вот и некому стало нести по столетиям рассказы о чем-то хорошем из жизни народа, народа большого да непутёвого.
А вот половецкие ханы Степь разделили по-честному. Доблестный Тугоркан почти не знал поражений, и Шелудивый Боняк гонял по степи то печенегов, то гузов, то византийцев.
Боняк гонял печенегов, Тугоркан гонял печенегов, Итларь тоже гонял печенегов.
И Котян и Китан, Сутр, Шарукан, Итлар и Куря тоже сжигали дотла курени врага, отбирали кибитки, отбирали детей.
Только двое из ханов не совершали набеги: Осень (ударение на втором слоге) и Бегубарс, почему? Про то летописи нам умолчали. А половцы летописей не вели, эти кочевники были бесписьменны, азбук не знали, книжек не видели и не писали.
Разве мог князь Руси подумать, что эти дурные нехристи нападут по ничтожному поводу: убили послов. Убить то убили, так откупиться хотим.
А поганые взяли, да и напали. Сожгли Берестов. Сколько церквей и церквушек погибло, народищу пало невесть и сколько – беда!
Монастырь, что в пещерах недавно заботами преподобного Антония да молитвами братии был основан, был не просто разрушен. Половцы били иноков так, будто те смерды простые. Оставшихся взяли в полон. Разоренные келии запустели. Черные угли церкви сожженной тлели, дымились…
Мрак, запустение воцарилось в пещерах… Надолго?
Степь. Плен.
Половцы гнали полон.
Дикая степь, как ты прекрасна! Жила себе степь, как жила до того еще тысячи лет: восходы, закаты, разнотравье под ветром стелится и встаёт. Перекати-поле носится по степи, как бродяги-людишки, что реденько-редко головешками из густой травки торчат.
Половцы гнали полон.
Стража большой не была, привычно разметили отряды доставки: добыча з-под Киева дюже большая, делили на всех.
Боняк давно был в обиде на Башлу-опе: его гордость и редкая справедливость раздражали великого хана. На курултаях (собраниях ханов) Башла мог запросто правду хану в глаза выплюнуть, как нагайкою свистнуть по крупу коня.
Хан, как тот конь, только прядал ушами, но терпел, скрипя желтыми крепкими (кости дробил!) ровными, без выемок и лунок, зубами. Да еще и улыбался старому другу, ведь сколько лун вместе стан сторожили, сколько юных девиц-полонянок делили, сколько утренних рос на выгулах табуна повстречали. Потому и терпел великий хан выходки старого друга, и старый друг позволял себе говорить то, о чем думала почти вся орда. А орду и сам хан побоится.
Башла мог позволить и дерзость: отбирать при делёжке то, что его кошт при набеге отвоевал. Курень Башлы силен, воины опытны, потому и при набегах лучше войну воевали, нюхом чуяли, где хранят жертвы лучший товар. Отнятое у мирного населения пожитое было у Башлы лучшим, зачастую красивым новьем, а не рухлядью старой и залежалой.
Да и то, в чужом огороде всегда огурец толще родится…
Терпел хан, много лет терпел выходки старого друга.
Но расширилось племя, подрастали новые башлы да итлари, старый друг одряхлел. Настало время хану вспомнить обиды.
Потому при разделе добычи достались Башле ошметки от боевого набега на Киевскую Русь: кучка монахов, что из пещер киевских выгнали разом с их челядью да прислугой, да людишек под десять десятков. Людишки попались так себе, разве это товар? Бабы с младенцами? Так младенцы скоро помрут по дороге. Ладно, хоть баб еще можно продать для работы евреям. Подростки-унаки, что больно злобно косились на половецкую стражу, так они или сдохнут от сильных побоев, иль удерут. В степи смерть все равно их настигнет. Несколько баб, совсем непонятных, одеты не бедно, но ни куны при них (куны – денежная единица Руси), ни серебришка. Видно, как выскочили из подворья боярского, так и попали в аркан молодецкий. Одна только и выделялась красой да убранством. Да одна-то – не все! Да три на десять мужчин, так тех изрубили на выходе с Киева. За них, если дойдут, может, дорого евреи дать то дадут, а по дороге опасны здоровые, взрослые мужики сильно опасны.
Половцы давным-давно ведали, что руськие племена очень разные. Племена их великие, родов не счесть, селились оседлые по селениям, городам вдоль рек и речушек, плодились во множестве. И разными были. И отношение к пленным по-разному шло. Есть племена, где мужики землю орали (орати– пахать), не приучены к бою. Тех брали в полон в великом во множестве, как баранов. Были другие, те, чуть что, хватались за палку или копье, короче, что под руку попадётся. Тех изрубали – опасны. Вот и сейчас изрубали крепкое мужичьё: такие и сами на бунт быстро поднимутся, и смутят всех остальных. Опасны! Иль, на худой то конец, ведешь их ведешь по степи, кормишь, обогреваешь, а они утекут или хуже того, нападут по сговору на половецкую стражу. Опасны! И уничтожены были, иссечены.
И выло бабье по упавшим сородичам, выло и голосило, пока свист плётки из сыромятной кожи тот вой не прервал.
Монахи шли молчаливо. В брань не пускались, в драку не лезли. Вместе со стадом людишек их не вели, опасались, вдруг на стражу да нападут. Убить не убили: не сильно похожи они были на воинов да бодрецов. Больше боялись: монахи худые, вдруг испытание степью не перенесут? Серые от пыли степной рясы, серые от усталости, горя изможденные лица страха у стражи степной вызвать не могут, только усмешку. Связали одною веревкой все пять десятков братии коричневорясой, и повели, как овец на закланье.
Ветер вечерний дразнил запахом ранней весны, а холод степной пробирал до костей, будто не лето вовсе, а задержавшийся май. Костры жгли равномерно, соблюдая приказ: у костра одного больше пяти полоненных собирать было не вможно. Пищу кидали прямо на землю, на холонувшую к ночи траву вперемешку с комьями грязи. Люди хватали объедки, жадно глотали большими глотками воду, что драгоценней алмазов в длинном пути. На первых-то днях бабы старались еду пацанве подложить, по извечной бабьей привычке. Уные (юные) ели, съедали свое, хватали, что бабы давали, глазами голодными в рваную ранили материнские сердца.
Меньше всех ели монахи. С первого дня самый тихий и скромный из них, что меж ними звался Евстратий, пищу брал так, что ровно старая бабка: пожует ломоточечко хлебца да водичкой запьет. За ним и другое иночество в пище сдержалось, про себя говоря: «пост, братие, это всё-таки пост». Стража вначале ругалась, потом подостыла: пусть меж собой еду делят, как им удобно. Авось добредут… Вечером, у костра, когда узы– веревки спадали: зачем пленнику ночью веревка? удирать – хуже смерти, волки людей одиноких рвут на шматочки, голодный их вой слышен невдалече.
Так вот, вечером, у кострищ, братия к людям подсаживалась и говорила и говорила. О чем шли молва с разговорами, половцы слушать не слушали: кто языка мало знал, кто пленными брезговал. Бабы тихонечко плакали – братия молилась. Молодежь рвала душу, буянила – иноки плакали вместе с ними, и снова молились. Отдельная было вначале группка жён, что была побогаче одета, скоро расшилась: поодиночке женщины поприставали к группкам другим. Кто к юным подросткам, как матери будто. Кто к бабам-родильницам, детвору помочь выхаживать. Кто ближе к монахам, всё же мужчины. Пусть не защита прямая от сабли поганого, но всё же как-то надежнее, чем самому. Монахи держались учтиво, тихо шептали Писание, уговаривая, что уныние – страшный грех.
Дорогою, шутка ли, почти тысяча верст! люди в пути разузнали, что гонят в далекий Херсон, на тёплое море, где мощные корабли отвезут их, кто выживет (если и выживет) к дальним морям, берегам, в навечное рабство. Сознание рабства жгло, как крапивой, жгло каждый день, но жила и надежда. Кто мелкий душой, тот утешался: в рабстве же тоже люди живут. Вначале их презирали, ругали, даже стыдили. Потом, в дальне-дальней дороге таких становилось все больше.
Да и то, рабство в Руси не новеха-новьё. Рабство привычно, хотя и противно. Да мало ли как люд на Руси жил-приживался за тысячи лет.
Столетиями, перетекавшими в тысячи лет, гнался полон из славянских племён. Римляне гордые даже имя придумали «рабы», значит, склавы, скловене, то есть славяне. О масштабах налаженного бизнеса, торговли славянами это многое говорит. И римляне, и южные страны, Египет, к примеру, с охотою брали славян. Работящи, честны, в массе здоровы, выносливы, как верблюды. Таких что не брать?
Торговля славянами кончилась только при Екатерине, когда Крым-Таврику или Тавриду, она волей указа и силами славнейших из полководцев вернула Руси роскошь южных земель Тавриды.
Мертвых младенцев половцы отдирали от материнских грудей, бросали на дикие травы, а кто и под копыта привычного боевого коня. Матери даже уже не рыдали, только мертвой тоской застывали глубокие синие очи, согбились плечи, как у старых старух, да из под плата сединою покрытых торчали пряди нечесаных русых волос.
Молились монахи за души усопших младенцев, утешая скорбящих, что ангелом с неба младенец на матерь дивится. Ангелом вечным, что от смертной той жизни в небо поднялся.
Бабы тянулись к Евстратию, он утешение исповеди в смертных грехах он принимал вовсечасно. Вместе копались в глубинах души, как солгала перед Богом или людьми, да натворила делов, раз в наказание в полон поганым попала. Ругать не ругал, больше искал в понимании веры. Веры в себя, но, а главное, в Бога. Тех, кто в отчаянии Бога мерзил (ругал, оскорблял), он не ругал, он тех жалел, одно повторял: «Бог поругаем не будет».
Мало-помалу, на дальней дороге стала беда пригибать и монахов, ведь они тоже люди. Разбитые ноги, лютый голод людей озлобляли. Евстратий страдал за иноков, за братьев, за послушников да монастырский народец, что вместе с ним горе мытарит. Страдал и, бывало, даже от них терпел поношенья.
Однажды у вечернего загасавшего костерка притчу поведал:
«Пришел новагородец в земли чудские, и повстречался он с неким кудесником, прося его волхвования. Тот же по обычаю своему начал призывать бесов в дом свой. Новогородец сидел на порожке, а кудесник лежал, будто в цепях, и вдруг ударил им бес. Встал кудесник, и сказал новогородцу, что, дескать, боги мои не смеют придти, имеешь ты на себе нечто такое, чего они так боятся. А новогородец тут вспомнил, что на нем крестик нательный и снял его. И положил вне дома того. Вновь волхв стал призывать своих бесов, которых называл он богами. Стали тут бесы трясти кудесника, и рассказали про то, зачем пришел новгородец. Потом новгородец спросил: чего это бесы боятся? Того, чей крест мы на себе носим? Тот отвечал, что, мол, крест, то знамение Небесного Бога, которого наши боги боятся. Тогда новгородец спросил, каковы, мол, будут ваши боги и где обитают? Кудесник ответил: в безднах. Крылаты, обличьем черны, имеют хвосты, взбираются же и под небо послушать ваших Богов. Ваши ведь Боги на небесах. Если кто умрет из ваших людей, то его возносят на небо. А умирает если кто из наших, его несут к нашим богам в бездну.
Так ведь и есть: грешники в аду пребывают, ожидая муки вечной, а праведники в небесном жилище водворяются с ангелами». (Использовано из «Повести временных лет» Нестора Летописца).
И помните, братия, что говорил нам наш игумен Феодосий?
Учил нас поститься, молиться. Бесы нам вкладывают мысли дурные и помыслы, разжигают желания, тем самым портят молитвы. Отгоняйте их крестным знамением и говорите: «Господи, Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас, и аминь». Противьтесь, братья мои, бесовского наущенья, имейте в устах ваших псалмы Давидовы и ими прогоняйте унынье бесовское.
А более всего имейте любовь ко всем меньшим и старшим, давать примером себя воздержания, бдения и смиренного хождения.
Бог учит нас любить даже врагов, они ведь тоже человеки и люди. Послал нам Господь испытание, так вытерпим, братия. Нужно терпеть, нужно страдать».
Искушения
В сумерках вечера племянник кошевого Атрак, юноша шустрый, сметливый и донельзя жизнью довольный, подсел к одному из монахов. Тот поднял темной зелени очи на стража. Молчали. На плохом арамейском стражник спросил, почему-то смущаясь: «хочешь, я её приведу? И в степь отпущу. Ненадолго. Вижу же я, как смотришь на ханшу». Монах улыбнулся: «ханшу?» И понял: юнец говорил про неё, боярыню, что подруги Еленою звали. Сердце рвануло из впалой груди, глаза вспыхнули облаком света, но губы сказали твердое «нет». Очень тихое, очень, но твердое, как скала или слово мужчины.
А за этим «нет» обвалом крушение надежды на близость. Как душу рвать на две части, если душа-то одна! Рвешь, брызгов крови не ощущая, так велика эта боль. Два человека, два тела – мужчина и женщина, а словно одною душой их Бог наделил. Можно молчать, можно идти, знаешь, ты вместе, оба – в одном.
Телесная близость дать так не может, как единство души. Телесная радость на порядок или даже и больше ниже духовной, тихой, светлой и чистой радости бытия. Как редко людям даруется радость такая, так редко, что сумасшедшими или больными смотрятся со стороны наделенные радостью этой.
Как много грязи вокруг. Ошметками чистых задеть, как скудное сердце радо-то будет, ошметками сплетен, слухов, просто помоев и, авось, чистый измажется, как измазан и я. А, когда все вокруг грязи грязнее, я, может, самый чистый из них? Тогда вовсе не стыдно, и срам не берет за поступки дурные да мысли нечистые. Каждый считает, что только он чист. Все рядом в грехах, а я слегка, может, и грешен. Но милостив Бог! А совесть? Утишить её можно, если грязью плеснешь в стоящего рядом. И только праведникам да святым достается тягчайший удел чистому быть. Горький и сладкий удел эта драгоценная ноша светлой души.
Потому и звучит тихое «нет» соблазну недальнего счастья. Не может радуга счастья земного, пусть даже и со второй половинкой твоей исстрадавшей души, не может существовать. Просто не может, потому как превыше всех радостей жизни земной – ожидание мира небесного.
Отрекается монах не только от имени, что давали в миру, не только от отца или матери, отрекается от всего, что было в миру, ради единой любови к Богу Единому.
Выше этой любви нет ничего. Трудно понять простому мирянину, как можно отречься от имени, от тех, кто тебя породил? А если вдуматься: кто нас рождал? Кто же решил быть тебе или нет? Жить тебе или нет? И когда умереть? И когда заболеть? И когда здоровому быть? Неужели мать или отец?
Нет, конечно же, нет! Мать, она выносит и родит, отец выкормит, вырастит, если силенки останутся. А кто душу вдохнет в тело людское? То-то же, то-то же, то-то же!
Три таинства, что люди постигнуть не могут, ибо им знать не дано, три таинства, три вещи, что даются нам Богом, Им и отнимаются. Это рождение человека, смерть его. И, конечно, любовь.
Может человек предугадать, предсказать, кто и когда родится, и у кого? Нет, не может. Придумали люди разности разные, хотят заменить собой волю Божью, тут тебе и клонирование, тут тебе и зачатие через пробирки. А для смерти придумали эвтаназию или казнь через суд. Вдумаешься в философию, а воля Божья – вот она, в каждом зачатии или рождении, в смерти и миловании от нее.
И тайна особая, это – любовь. Не высший сорт любовь человеческая к человеку. Приходит, бывало, в нищую хижину, минуя дворцы. И счастлив, поёт человек, с которым и в шалаше истинный рай. Или посетит роскошь дворца, даруя правителю дар драгоценный к рабыне (пример Роксоланы и Сулеймана Великолепного), или иноплеменнице. И крушит правитель традиции да обычай ради любви, готовый на плаху ради избранницы. А со стороны посмотри на неё, так, ничего, есть множество лучших. А он, то есть правитель, лелеет, холит свою драгоценную половинку, пылинки сдувает. Или казнит, если грехом грешна (Генрих УШ и Анна Болейн, например). Сочиняет ей песнопения, гимны любовные (Соломон и Суламифь). В ад спустится за любимой. (Орфей и Эвридика). Такова сила любви, любви плотской.
На порядок выше её любовь матери к детям. Ну, тут примеры приводить и не надобно: оглянитесь вокруг, всмотритесь в себя, всё видно воочию.
Но есть высший сорт любви человека, это любовь его к Богу. Ах, как далеко не каждому она воздана! Подарена Высшим. Много людей на планете, аж миллиарды, а к Богу любовь даруется единицам. А почему? То таинство Бога, в которое монашество стремится войти, постичь и достигнуть блаженства.
Пути? Молитва! Соблюдение заповедей и любовь к человеку.
Помолиться за грешную душу можно и самому, можно священнику, чей долг обязует за нас, грешных, молиться в тиши алтаря. Попросит священник прощения за грехи и свои, и чужие, попросит за душу заблудшую, душу загнившую.
Однако, священник в миру. У него хлопот полон рот, он в ответе за храм, за собственных детушек, за жену и родителей, за ежедневное их пропитание. За паству ответчик, вконец!
И только в тихом монашестве, вдалеке от суеты мира мирского, может монах предаться молитве вседенно, всенощно: скорбеть за людей, просить за них, за себя и за всех грешных. Отмаливать и просить, а грехов в мире столько, что молиться нужно непрестанно и непременно, и не одному, пусть даже самому праведному изо всех праведных. Не одному человеку, а тысячам тысяч нужно нести свет чистоты в людской мир, обуенный страстями, грехами, и молиться, молиться, молиться за них.
Да не каждому то дано уходить от мира, приносить молитвенную чистоту Богу. Только кого Господь призовет, тому суждено уходить, отрекаясь от радостей бытия. Но человеку трудно решать принимать обет иночества или остаться в миру, принося людям радость.
Призывает Господь, и схиму монах принимает, держит обет. Трудно праведным на земле, ох, как бывает им трудно!
…Нелегкая жизнь пришла и к Елене. Разговор тот не слышала, далеко. Видеть то видела, как подсаживался к пленному страж, ухнуло сердцем: не дай Бог, убьют! Встрепенулась, ожглась. Села, голову наклонив. И набатом по сердцу тихое «нет». Как громыхнул каждый звук короткого «нет», как веткой крапивы по очам и по сердцу. Ясно ведь было и ранее, какова судьба у монаха. У пленных надежда мягким комочком теплится в глубинках исстрадавшихся сердец: а вдруг выкупят или отпу стят? Или дружина доброго князюшки отобьет?
А у схимника вечный пост да воздержание, служба Богу Единому греха не потерпит. Помыслы грешные, и те отмоли. А все едино: надежда маревом манит, туманом стелится по ранам души. Душа одна, а людей двое: она и монах. Все б отдала за зе леные очи! От срыва спасала только лишь вера, что гранита крепче да слова людского. Нет, осуждения бабского бояться не стоило, любовь всех пересудов крепче и слаще. Но гвоздем застряло, что в голове, что на сердце бедном – нельзя! Нельзя навредить, нет, не себе, раз мой грех, мой и ответ за содеянное. Нельзя навредить монашеской чести, монашеской чистоте, схиме навечной. Знала, кара господня настигнет любимого. Любое себе наказание пережила бы, а вот кара любимому? Лучше погибнуть, чем дать пострадать невинному иноку.
Тихое «нет», и стопы побрели за бабёнками, что собирали сухое травье для разжива костра. Тихое «нет», и сгорели в костре, как сухая трава, без остатка, надежды на счастье с любимым, с отрадой души и сердца надеждой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.