Текст книги "Постник Евстратий: Мозаика святости"
Автор книги: Нелли Карпухина-Лабузная
Жанр: Религиозные тексты, Религия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
Демитра скучает
Демитра ждала катепана (дословно: верховный). Стратиг был в отъезде, и скука дала себя знать. Катепан Каматир седовлас и весьма приятной наружности. Высокий и стройный, он легко носил полноватое тело, доброжелательно кланялся всякому, несмотря на свой пост, был почти что стратиг. Приветливый ум, складная речь, он мог рассеять скуку Демитры и угостить новостями. Такого гостя не стыдно позвать: по должности почти что стратиг, и брезговать гостем таким ей было не можно.
И почему же дромоны примчались за сутки в Херсон? Что, черт подери, в городе произошло чрезвычайное?
Скучай не скучай, а ритуал красоты соблюдался незыблемой твердью. Давно насосались пиявки крови из-за уха, из седьмого шейного позвонка, кобчика и низа живота, и выброшены прислугой на двор на съеденье собакам. Пора заниматься телом, лицом.
Демитра позвала служанку, совсем недавно нанятую в дом Мириам. Юная девушка служила ей ревностно, и Демитра рада была, что не ошиблась в расчете: подношенье было хорошим. Жених девушки ключик к Демитре нашёл, и девица оказалась способной. Тонкие ловкие пальчики так удачно, легко накладывать маску или мыть тяжесть черных волос научились, что Демитра других к себе не допускала. После старания Мириам так легко голове и так чисто кожа дышала. Свежая чистая кожа давалась жестокой старательностью как Демитры, так и служанок.
Драгоценный ларец из набранных костяных пластин, орнамент которых пышен и красен, всегда стоял на комоде. И чего только тонкие пальчики Мириам оттуда не доставали: жемчуга и румяна, помада и драгоценное масло из роз в хрустальном сосуде, шпильки, булавки (между прочим, из платины), гребни из кости, и благовония, благовония, благовония. Ароматы взлетали из отверстий шкатулки, благодарно парили в воздухе комнат: Демитра всегда пахла свежестью, как юная дева.
Девушка принялась за растирки румян, с удовольствием делая такую работу, она улыбалась хозяйке, и та её понимала. От души работа делалась, от души, и Демитра свежела, ну на глазах.
Вот и сейчас она растянулась на деревянном ложе. Мириам прикрыла её льняным покрывалом и принялась за втирания. Для удобства работы рядом поставлен треножный лакированный столик, также накрытый льняным. Скатерть вышита тонко вручную, бахрома свисала чуть не до пола, тонкий лён резал глаз своей белизной.
Для обычной маски из желтка и свежего масла, рано-ранёхонько погнали на рынок служанку, и та, перестаравшись, так напробовалась свежего масла, что стонала на кухне, подалее от суровых глаз хозяйки жилища: в гневе Демитра могла так ручку свою приложить к бедолаге, что одним синяком не обойтись.
Дармовщинка вышла прислужнице боком: натощак съедене масло, да в пост, вот и маялась та в уголку кухоньки для служанок без сочувствия и сострадания ближних. Смешки юных служанок, тычки взрослых, от этого радости мало, и так крутило живот. Маялась бедная девушка, стоном боясь навредить и себе, и старшей кухарке. С благодарностью приняла
отвар из рук новенькой, прислужницы Мириам. А та, напоив несчастную целебным отваром, опрометью бросилась в покои хозяйки.
Мириам долго взбивала свежий желток со свеженьким маслом, добавив сока лимона. Редкость такую – лимоны почти специально везли из Константинополя торговцы-купцы. Добавила привычную ложечку мёда, и маска легла на обрюзгавшее тело матроны.
Дверь в спальню случайно полуоткрыта, и резная деревянная кровать с матрасом, набитым камкой (Демитре пришелся по душе местный обычай набивать матрас этой дивной морской травой), покрыта не просто льняной белизной покрывал, подушек и простыней; нет, верх роскошной кровати застелен шелками. Шёлк расписан павлинами, оторочен мехами и белый цвет меха мягко гармонировал с розовым шелковым блеском на контрасте цветов.
Мягкие подушки тоже расписаны павлинами и разбросаны на широкой постели, два кресла с резными балясинами тоже покрыты подушками.
Слабый дух столетнего кедра, из которого выточена кровать для супружеской пары, отдавал по всей спальне свой аромат, утишая и наслаждая запахом свежести и чистоты.
И, где бы ни был стратиг, от любого из расстояний он мчался домой вдохнуть аромат старого кедра и запах любимой своей, роскошной Демитры.
Резные плакетки были накладены на кресла, кровать и резные ножки стола, гобелен над кроватью был виден частично, но роскошь цветов поражала!
И, главное, в доме была редчайшая редкость. Пол перед кроватью был устилан не просто ковром ворсовым, что не такая уж редкость в богатых домах, нет, пол устилал роскошный ковер. Где уж добыл вездесущий стратиг эту роскошь, не известно, может и подкинул кто «в благодарность», про то Демитре лучше не знать. Турецкая роскошь проникала даже в Херсон. Толстый ковер защищал от редких морозов. Да, да, на юге тоже бывают морозы: вон, прошлым сезоном в ближнем монастыре скончался от холода эконом, и не в декабре или в лютом (февраль), а как раз на начало мартовских дней.
Медная жаровня слабо источала свой жар, отдавали раскалённые угли тепло в воздух комнат, но чад от жаровень портил кожу вместе с чадом от факелов. Как ни меняли служанки льняные скрученные нити фитиля в расписанных керамических плошках-факелах, чад от отработанных масел оседал черной копотью на гобеленах, коврах и белизне покрывал.
Каждый день служанки старались, скребли, чистили, отмывали: Демитра любила порядок.
Мириам щебетала наивно всякую чушь. Достойная поросль мамочки Сары, она пела про то и про это, про рынок и ткани, про рыбу и новый рецепт гарума. Демитра слушала почти детскую болтовню в пол-уха и почти что дремала: руки и щебет девицы покоили тело.
Но в стрекотне Мириам затронула тему такую, что сон сняло, как рукой. Стрекотала девица про чудо, что было на Пасех, на двадцать восьмое.
«Говорят, я сама-то не видела, и так жалко, так жалко. Матушка Сара и папа Иаков, едва приведут меня от вашего дома, держат в дому почти взаперти. Положено так: я же невеста. Должны поженить нас родители были как раз на Пасех. Представляете, все было готово. И Иаков, жених то есть мой, успел из Киева обернуться, возвратился с дарами. Он у меня из Киева будет, из великой богатой семьи, похвасталась ненароком девица. И столы наготовили уж такие, такие! (зажмурила очи), и гостей поназвали, и денёчек такой славный был, помните? А как меня наряжали, как наряжали!
И вдруг папочка приказал всё отменить! Сказал, что на Пасех нужно праздновать Пасху, и раббе его поддержал. Грешно, говорил, на Пасех ещё и свадьбу устраивать. Мамочка так расстроилась. Всё наготовили, наготовили и вдруг отменили!
Папочка сказал, что свадьбу устроим через неделю, вы ведь меня отпустите, ладно?
Понимаете, все мужчины ушли, и папочка, и дядя Фанаил, и даже раввин. Уходили на гору, на западный холм. Папа сказал, что вернутся к вечеру, и не раньше. Только Иаков туда не пошел, папа и Фанаил сказали, что Иаков уже не чужой, но ещё не совсем наш, не херсонский. Он и не пошел. Мы так мило болтали, пока мама и соседки всё убирали. Жалко, столько еды пропадет. Много еды вечером съели мужчины, они так веселились, представьте, когда вернулись ввечеру от холмов. Смеялись, но нас не подпускали к себе.
Только знаете, что было страшно?!
Они, когда возвращались, тогда, когда солнце клонилось к закату, там над горой небо светилось. Мы видели со двора, мы выскочили с Иаковом на двор, меня мама позвала: там над горой небо светилось. И небо было, как будто пламенем охватило. Такого заката даже бабушки не видали, и соседки тоже сказали, что такого еще не бывало. И небо – огнём, и как будто с небес колесница, почти до холма. Ой, как было страшно! Вы разве не видели? И гром такой, гром! Гремело недолго, но страшно то как! Так страшно, так страшно! Мамочка даже ушки закрыла и в дом убежала. Иаков тоже хотел убегать, но не в дом, а туда на холм, где дядя, и папа, и другие наши мужчины собрались. Ой, как гремел гром, как небо светилось! И та колесница, она, понимаете, как бы с неба скатилась на миг, и снова клубком поднялась. Вот тогда гром и гремел! Ни туч, ни дождя, а гром так гремел, как будто небо растрескалось!»
Мириам ещё б щебетала, но Демитра очнулась. История девочки разъясняла многое, но! но не всё.
Мало ли грома бывает, и даже зимой? С небес колесница, так то девчушка придумала, возраст такой. Привиделось бабкам, привиделось ей. Может, эта небесная странность предвествовала сильной грозе и землетрясению, и только то!
А народ и эта девчушка, неграмотные по своей сути, понапридумали колесницу и Голос с небес. Расцветили своими выдумками и понеслись сплетни в народ!
А вот что взрослые иудеи откинули свадьбу и отправились все, кроме чужого Иакова тайно на гору, это сюжет.
И Демитра пустилась в рассуды, пока шло лёгкое обмывание настоем лаванды. Килом (кил – местная мыльная глина, добывалась в районе Инкермана, экспортировалась за море как «земляное мыло», кил отмывал даже в соленой морской воде) решила не мыться: холодно всё-таки, холодно, пусть даже почти и апрель.
Пока одевали в нижнее платье из чистого шёлка, обдумывала странность события: иудей отказался от священного для него события – выдавать замуж дочь! И безо всяких на то причин? Странно, если не более, странно. Продукты и прочее, столько потрачено, и отменить? Это непривычно для любого отца, а для иудейского пахнет срамом!
Так что же случилось в иудейском квартале? Что случилось такого, что дромоны приплыли в Херсон? И какая тут связь, если связь существует? Дромоны приплыли помочь? Город, действительно, пострадал: землетрясением тряхануло жестоко пару-тройку кварталов, разрушило пару церков, полуразрушилась синагога. В монастырях потрескалась штукатурка на стенах, осыпались кое-где стены, в богадельнях тоже считали убытки.
Демитра даже издала наказ, естественно, через катепана: вызвать эпарха, подсчитать поквартально убытки в домах, богадельнях. Катепану было поручено подсчитать убытки по воинской части: казармы и водоёмы, нить берегов, портовые проблемы. Работы хватало обоим.
Но не настолько же, чтобы к ней не прибыть катепану. Эпарх, так тот трижды на день появлялся в доме стратига с докладом что, где и как, каждый раз подходя с долгим поклоном, извиваясь толстеньким телом, будто удав.
А катепан не явился ни разу.
Длинная туника-стола привычно облекла красивые формы, длинные полы чуть приоткрывали туфли-коччи из замши, узкие рукава захватили запястье на золотые браслеты. Затем приступили к основному наряду. Короткие рукава роскошно расшитой пенулы открывали нарочно длинный узкий рукав столы-хитона, крючки и шнуровка подогнаны строго к фигуре. Стройность Демитры нарядами подчеркивалась непременно. Роскошный плащ-мантия с подбивкой из меха завершал дивный наряд. Плащ удержали булавкой из золота, головка булавки оформлена птичкой из изумруда. Демитра пока не приняла новомодный обычай и пуговицы ещё не прижились в её доме. Наконец надели на голову накидку-мафорий, скрыв полностью волосы. Мириам вслух сожалела, что такую красоту под убор убирали, хозяйка чуть улыбнулась искренней лести. Парчовый мафорий был прекрасной заменой платкам простолюдинок.
Монотонный обряд одевания матроны не усыплял ни ума, ни бдительности дамы, и мысли Демитры всё больше и больше кружились об иудейском квартале: что там случилось?
Подсчеты убытков ушли на второй, если не на третий уровень мыслей. Куда денутся, подсчитают, прибавят с пользою для себя несколько тысяч номисм, затем прибавит она, придумает, на сколько увеличить «неизбывный ущерб», а сейчас не до этого..
Дом стратига практически не пострадал, не пострадали также казармы: римляне, греки строили прочно, клали раствор не на цемент, а на прочную смесь, навечно хватавшей раствор (рецепт ныне утерян. Так, недавно археологи обнаружили древний водопровод из керамических труб. Трубы были «сшиты» раствором, который оказался прочнее керамики, не говоря про цемент).
Не о том думалось сердцу, совсем не о том. Мысли тревожил еврейский Пасех и отмена евреями свадьбы, к тому же эти клятые дромоны. Ну не помочь же в восстановлении города прибыли жёлто-красные паруса имперского флота, дромоны с посланником базилевса и кучкой монахов?
Тому и ждала умная жёнка стратига своего катепана: умный и сильный, с дьявольски хитрым умом, катепан мог пояснить, мог объяснить, мог подсказать, что там случилось, и как теперь быть? Дромоны тревожат, аж сердце холонет.
Император суров и мало ли что ему скажут монахи!
Стережиться надо и ей, и стратигу, незадачливому муженьку.
Так где ж катепан?
Демитра сердилась до позднего вечера. Летели о стены подвесные лампады, стекло разбивалось о толстые стены, лампадофоры (бронзовые или стеклянные диски, подвесные либо на высоком поддоне, по краю их шли ряды круглых отверстий, куда вставлялись ножки лампад, а позже свечи) качались от криков хозяйки дворца, дорогие свечи слетали с лампадофоров, крошась под ногами служанок, а те метались по залам дворца, не находя себе пристани, охрана скучилась у старых ворот.
Демитра, наконец, поняла, что опытный царедворец покинул и её и её бедного мужа. В голове стучало одно: «опала, опала, опала!»
Призванная Мириам снова ставит пиявки к голове с трёх сторон, к шее и сердцу, пиявки сосали, раздуваясь аж в десять. То ли пиявки так помогли, то ли дама устала, но под утро всё стихло, как вымерло в доме.
А катепан так и не явился пред светлые очи жёнки стратига.
И лежала бессонной ночью на теплой постели, укрытая шкурами, и вперяла темные очи в пустой потолок: «за что и зачем? За что и зачем?»
И думала, думала, думала: самый важный день в её жизни прошел мимо, как караван этих клятых дромонов. И почему не видела этот небесный огонь? Ведь все служанки трещали про колесницу и огонь, про Голос с небес, что гремел про какого-то горожанина с града небесного. А где она, дура, была?
И чего её понесло на дальние дачи и именно на еврейский Пасех? Укатила из города в своем палантине, отдыхала от шума, видите ли. И добро бы встреча была с катепаном, так нет, просто решила слегка отдохнуть: на даче так славно, так пахло распускавшейся розой. Миндаль расцветал, и абрикос, весь покрытый листвою, радовал глаз. Натопили ей в домике жарко, вот и уснула, проспав чуть не до ночи. Проспала, дурища, проспала! Сторожевым оком оставлял дома супруг следить за городом – полуостровом («херсонес»-переводится полуостров). Супруг никогда не доверял катепану, ибо прехитрый давно метил в кресло стратига. А дурища-жена по совету того ж катепана отдохнула на даче в своих Камышах (ближний пригород Херсонеса).
Да, легкомыслие власти карается жёстко, и получила подарок от собственной глупости благородная патрицианка Демитра.
И крутилась в бессоннице ночи, тупо смотрела в стекло своих окон, в расписанный потолок: дура-дурища, дура-дурища она, благородная дама Демитра, матрона Демитра!
Сменила роскошные туфли-коччи на кампаги, мягкие сапоги расшиты роскошно, удобно, тепло и не слышно. Ходила по спальне, ходила по дому.
Дворец ночью тоже не спал: очищали служанки роспись на стенах от потёков свечей и ковры, очищали стены, наспех белили, собирали остатки драгоценных свечей на переплавку отдать кирулариям, (свечники, очень состоятельное сословие в Херсоне), да и мало ли было работы служанкам в дому.
Тени служанок не пугали, наоборот, утишали: всё не одна. Боялась, что кинет ее и прислуга, как кинул уже катепан Никанор Каматир.
Под позднее утро утихла. Прилегла, скрючившись под теплыми одеялами шкур, смежились очи, реже стучало сердечко. Матрона уснула в кошмаре видений очень близкой опалы.
Бог дал мне забыть все несчастья мои и весь дом отца моего
(Бытие; 41,51)
А Елена таки удрала из дома!
Ночью, когда муженёк в очередной раз был не дома, отлучившись по Святополковым нуждам, тихонько собрала нехитрые вещи, укуталась потеплее в мамину доху, поневоле удивившись, что доси она ей впору, хотя прошло долгих десяток годков. Вязаный плат покрыл голову, плечи, концы заткнула за пояс. Зима разгулялась не в пору, метелила и пуржила февральскою стужей.
Зима становилась лютей и лютей, недаром февраль назывался тогда «лютенем-лютым». Дворня из дома нос не казала: худые одёжи враз выстывал лютый мороз, тело недолго терпело адскую боль холодных морозных иголок, тело просило, молило тепла.
Дворня старалась при солнце, когда только казалось, что потеплее, кормить скотину и птицу, менять в яслях коням пахучее сено. Даже коней не выводили на воздух, так, только изредка по команде хозяина выводили его любимого жеребца. Конь фыркал, мгновенно покрываясь белой колючей попоной, пар застывал, превращаясь в сосульки. Конь торопил хозяина, ржал, стремясь двигаться, двигаться. Двигаться, чтобы не сдохнуть на противном колючем ветру.
От мороза в хозяйстве только убыток. Сдохли трое свиней, у кур с десятка почернели гребешки, тоже сдохли наутро.
Лидия замоталась, в хозяйстве урон ложился каменем на вдовье сердечко. От души отлупила и птичницу, и свинаря, пригрозив сыновьей расправой. Рабы молчали, терпели. Уж лучше старуха пройдется пару раз по спине несильной рукой, чем на конюшне по приказанию сына иссекут спину до мяса.
Топились жарко печи в дому, стелился дым низенько-низенько в ясные дни, не поднимаясь к морозному солнцу. В метельные, вьюжные дни трубы откашливали дым прямо в комнаты: дым от печей не мог подниматься, вьюга гоняла ветра над землей. В доме тогда становилось морозно и старуха слегала: старые кости хотели тепла. Лежала, стонала: в доме во всем недогляд, от невестушки слова не выжмешь, всё на коленях перед образами торчит, творит поклоны с утра до вечерни. Малость передохнёт и опять за молитвы, ужо до утра.
За домом она почти не следила, а дворне от ней только ласки да мелкие подарунки. Раздавала добро, то платочки и платы, то носочки да понёвы (особый род полуюбок, которые не сшивались, а двумя-тремя полотнами сшивались вверху под обязательный пояс или шнурок, называемый «гашник», прикрывая таким образом нижнюю одежду-рубаху. Сохранялись в быту до недавна у современных украинок), и всякую прочую женскую дребедень. Раздавала своё, старуха, хоть гневилась, да отнимать у дворни не могла, раз невестка отдавала только своё.
Молчание в доме становилось невыносимым.
Дворня, все как один человек, встали на сторону Олёны-Отрады, всемерно стараясь выразить благодарность боярыне. Старуха от злости исходила на нет: уходило добро из боярских хором, уходило тепло привечаний, этак, невестушка по миру пустит всё нажитое добро!
И вот, ноченькой темной, в февральскую стужу отворились ворота, выпустив за порог в стылый зимний пейзаж одинокую стать. Узелочек на спину; старуха не постеснялась порыться в убогом хламье, что собрала напоследок невестушка милая, и осталась довольна.
Невестка не забрала ни гривны, ни куны, ни колты, ни жемчуга. Всё горкой лежало на выскобленном добела дубовом столе, мерцая отблеском драгоценных камней. Кровавые камни, зелёные камни, жёлтые камни самоцветов прощались с хозяйкой. Отдавая стылому воздуху свою суть, камни тускнели прямо на глазах. Старуха собрала каменья да узорочья, унесла в свои потаенные закрома.
В убогом мешочке у беглянки из дома остались иконки да пара ломтей чёрного хлеба. Да ещё книга! Церковная книга была тяжела, закапаны свечкой страницы, потёршийся кожаный верх не отдавал уже блеском юфтевой кожи, так что старуха книгу себе не взяла, пожалевши беглянку.
Из оконца, из боярских покоев смотрела, как бредет по двору к дубовым воротам «ненаглядная», как мгновенно февральская стужа объяла фигурку, про себя даже пожалела бедняжку: замёрзнет! Однако, отмашки не отдала, и старый воротарь открыл беглянке двери свободы. Та, обернувшись, земной поклон сотворила, и старуха аж вздрогнула: дворня, вся, как один, и челядь, и даже холопья, поклоном молчания, как честь отдавали безумной беглянке нижайшее почтение и любовь.
Молчание дворни было тяжёлым. Молчание, как топором, зависало над всеми с того дня, как Отрада просила свободы и для себя, и для них, несвободных и полусвободных. Боялись дышать, боялись вспугнуть тогда это молчанье: а вдруг их хозяин, всесильный Словята, отпустит на волю. Ведь как жену-то любил!
Но промолчал боярин тогда, отодвинул ногой лежавшую у его ног свою жёнку, поняла тогда дворня, что не отпустит. Елена тож поняла, чем грозит ей этот пинок.
Молчание в доме становилось всё ощутимей, висело над каждым, как лезвие топора.
Словята старался из дома сбежать при ничтожнейшем поводе. При князевом дворе даже шутили, чего, мол, боярин из дома бежит, от молодицы жены или старой сварливой матуси? Боярин молчал, порождая новые сплетни.
Как добралась до монастырька, Елена не помнила ни стужу, ни голод, видно, Господь её вел. Не тронули ни собаки, ни люди лихие. Старый верный Серко пытался было, хромая, провожать свою добрую хозяйку, да та пожалела собаку, уговорила вернуться домой. Пес и побрёл к теплоте конуры, дикий холод студил даже собаку.
Старенькие поршни (мягкая меховая обувь с жесткой подошвой без каблуков типа позже вошедших в обиход сапог), что носила при родной матушке, были по-прежнему впору. Новенькие, расшитые бисером и узорочьем поршни оставались в хоромах. Свекровушка пересчитала глазами ряд нарядных поршней и осталась довольной.
Белена рубашонка, понёва, нарамник (длинный прямоугольный кусок ткани, иногда называемый «запона», «занавеска», с отверстием для ворота, был короче рубахи и надевался на неё под понёву), навершник (короткая рубаха до колена, род платья, так как имела широкие короткие рукава), под длинный плащ одета из овчинки тёплая душегрейка, узкая в талии и с узкими рукавами, крытая бархатом, – вот и вся одежонка. На голову плат, покрывавший лицо, оставляя свободными только глаза, бездонные синие-синие очи, пленявшие чистотой. Такой чистотой, что бывает только у детушек малых да безгрешных созданий.
В чём пришла, в том и ушла от богатого мужа!
Игуменья сразу отметила новенькую послушанку: инокинь мало, работы в монастыре, наоборот. Новенькая еще и грамоту знала, умела читать, умела писать, умела прядить (прясть), скоблить пол и известкой белить стены из глины. На послушании исполняла любую работу. На то послушанье и есть, раз у монахинь высшее благо есть послушание.
Игуменья исподволь вводила Елену в курс политики монастыря, умением руководить немногим стадом божьих овечек, умением руководить: замену себе враз присмотрела. Беглянка умела работать, умела молчать, умела читать, была вроде мягкой, как воск, однако тверже алмаза в божьих делах. И монастырь поглотил Елену всю, без остатка. Ночами она, да и то все реже и реже, вспоминала побег, полон и Евстратия. Мужа, свекровь старалась забыть, отринуть от жизни, как нечто суетное, скользкое и ненужное, ровно как жабу.
Вспоминала, брезгливо поморщившись, как вовсе недавно Словята пытался вырвать её из монастыря, как валялся пред неё, пресмыкался, прощенья просил.
Тихо кротко ответила, что зла на него вовсе не держит. Просила покаяться и у Бога Всевышнего отмолить себе и матери милости Божией за все грехи, что сотворил. Церквей в городе много, есть где и кому на исповеди рассказать про беды свои и напасти, в грехах тяжких покаяться. Словята молчал, только крупно желваки ходили, затем внезапно подскочил, схватил за запястье. Долго потом рука ныла, стонала от боли. Синяки не прошли, пока сестрицы примочками не отходили болезнь.
Схватил мощно за руку, пытался увлечь вон, из монастырька вытащить, возвернуть в хоромы свои. Еле-еле сестрицы вырвали бедную от лап мужа. Тот кричал в своё оправдание, что «пока постриг жёнка не приняла, власть я имею над нею, не князь! И не вы, овцы божии, нищенки!» (нищий, то есть «ни с чем», не имеющий никакого имущества. Словята вкладывает уничижительный смысл в обиходное тогда понятие).
Отбились, как от половца-ворога, с треском захлопнулись двери монастыря. И погрузилась Елена в жизнь несуетную, тихую жизнь.
Пытался Словята нажать через князя, оттуда присылали гонцов уточнять, по собственной воле жёнка ушла в тишь монастырскую, или по приказанию, по принуждению монастырских сестёр. Тихо ответила, что сама так решила, с младости лет мечтала уйти в тишь покоя тихого жизненного бытия.
С тем и отъехали гонцы князевы, с тем князь, притворно вздохнувши, пожалел верного уного, Словяту-боярина. Поскрипел тот зубами да дёрнул в загул.
А монастырь жил своей жизнью, неспешной и тихой, в моленном своём обывании.
Раз только в сумерках, в морозную стужу, надо же, март в окончании, вот-вот и апрель, а стужа гуляла по Киеву, по Подолу, по Славутича берегам, как будто февраль не кончался, вдруг сердце бухнуло, чуть не вырвавшись из груди. Елена как раз читала Псалтырь, читала в голос на полураспев, и дыхание прервалось, не хватало воздуха, лёгкие не забирали его. Пальцы вдруг онемели, ноги ватными стали.
В полумраке утлого храма на вечерней молитве и такая беда! Игуменья сама подхватила Елену, которая ещё не успела постриг принять, подскочили монахини, отнесли в убогую келью, где чисто и тихо, лампадка горит перед Святыми Образами Спасителя и Его Матери. Иконы, что принесла из дома, хотела дарить монастырю, но игуменья приказала хранить их в келье до пострига.
Перекрестились пред образами, уложили Елену на скамью из корявых досок (в мужских монастырях монахи выдалбливали в кельях-пещерах лежище из глины иль камня, такой материал был всегда под рукой. В женских обителях было послабление, и разрешалось по уставу монастыря, хоть и по Судитскому уставу, но все с послаблением, делать деревянные лавки для отдыха инокинь). Подали водицы попить, игуменья посмотрела: приступ уже проходил, и монахини тихонько вышли из кельи, оставив послушницу отдыхать.
Какой уж там отдых! В глазах пелена, сердце стучит, барабанит в ушах, перед очами чёрные мушки летают, бьёт по виску барабанная дробь. Но это всё – семечки. Даже не ужас, не предвкушение смерти, а что-то тугое, мощное забирало дыхание. Не за себя боялась Елена, это грозное, неотвратимое «что-то» отнимало его, Евстратия. Понимала, что не достать, не помочь, не добежать, не ухватить. Что она может в Киеве стылом от его пребывания где-то вдали? Жив или мертв? Или в преддверии смерти? Да, да, да! Пришло понимание: он перед смертью прощается с жизнью. И в сердце его, в мощное доброе сердце острою болью вонзается кол. Потому и дышать не могла, потому пелена перед очами такая, что солнца не видно. Но как-то она понимала, что там, где Евстратий, солнышко светит, и что там тепло, и благоухание жизни. Даже мерещились пчёлки и осы, жужжащие над травой. Мрак полузабытья грезил картины и пчёлок, и ос, и взгорок с крестом.
И он на кресте!!!
Мрак ужаса не проходил, всё сильнее вонзая острый кол в сердце.
И дольше века длится мгновение смерти, и умирала она вместе с ним, но ниспослал Господь смерть только праведнику!
А ей? Отпустило! Виденья исчезли, остался сумрак почивальни, лампады и Образа.
Только Бог даёт нам жизнь или смерть, только ему, Одному, ведомы тайны любови и смерти, любови, как жизни, и смерти, как перехода от одного состояния жизни к другому.
Земная жизнь краткотечна, в ней мало блаженства, в ней много страданий, и, как это часто бывает, мы проживаем жизнь на бегу, «на потом», не видя страданий чужих, считаем, что только сами страдаем, а иные вроде живут, припеваючи.
И редки, ох, как редки в нашей жизни мгновения, когда понимаем сущность земного пребывания своего здесь, в этом миру.
И уходят от мира мужчины и женщины, становясь истинно рабами Господа, дающего жизнь, дающего смерть. И между рождением и смертью нужно успеть, много успеть. Кому летопись написать, оставив навечно след в русской истории: «Повесть временных лет» монаха Нестора из Ближних пещер Лавры Киевской, тому подтверждение. Кому подвигом ратным, и не одним, прославить навечно дух славянизма, почив скромным монахом Киевской Лавры. Илья Муромец, я про него говорю. Кому просто Бога молить за людей, простых и не очень, тупых и разумных, богатых и нищих, просить за людишек у Бога прощения, за их грехи, вольные и невольные. Таких тысячи иноков, в кажущейся тишине больших и маленьких монастырей, просящих у Бога прощения не за себя. Точнее, не только за себя, за свои грехи отпущения, а за мирской народ, влачащий в грехах земной свой короткий отрезок.
И пусть непонятно мирскому народу удел монашеского бытия, не все понять можно человеку, да и не нужно. Кого призовет Господь Всемогущий, тот и поймет свой удел, свою участь, понимая даже и то обстоятельство, что не каждому будет дано блаженство вечного рая.
Там, наверху, решается наша участь. Там, наверху, решат простую задачу, и ответишь за грехи по всей полной.
Дает Господь тебе выбор грешить или нет, раскаяться или коснуть (ударение на первом слоге) в грехах, наворачивая на стержень души все больший и больший моток своих грешных дел, зависти и обид, злодейства и эгоизма.
Простых десять заповедей, очень простых дал нам Господь, а как трудно нам их исполнять!
И выбираем сами свой путь идти трудным путем, но стремиться наверх, или легко, беззаботно грешить, горя вечно потом в вечном аду. Как легко обмануть, а потом и предать, как легко оболгать или завистью вечной гореть, обвиняя кого-то будь в чём, не разумея, не хотев разуметь, что проблема, не в нём, а только таится в тебе, горемычном. Завидовать очень легко, труднее себя обломать, понять, в чём причина, и тащить свой крест, не кивая на ближних.
Легко не любить невестку иль зятя, легко находить в них бездну пороков, в себе находя только прекрасное, считая себя суть справедливость, чуть не верховныя судия. Во всех смертных грехах виновата соседка или начальник попался пустой, дети подводят, обидели в очереди? А сам ты каков? Никого никогда не обидел, не плюнул в душу ближнему, в душу дальнему? О! Не пнул никого, походя, просто так на дороге-пути жизни своей ни дворнягу, ни кошку, ни дитятко малое или старуху?
То то же! То то же! Хорошо, если совесть не спит у кого, мучает угрызениями. А, бывает, и совесть спит сном непробудным до той до поры, пока громы не грянут и на Суд призовут. Божий суд, разумею.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.