Текст книги "О «русскости», о счастье, о свободе"
Автор книги: Татьяна Глушкова
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 41 страниц)
О «татарском» иге сомнений» напишет Блок в своей прозе, разумея громадную тяжесть, трудную разрешимость сомнений. Он знал это «иго», поскольку, думая о давней истории, думал о будущем. В давней, средневековой истории он хотел отыскать причины и путь – и по крайней мере образ – современных ему и будущих событий. Потому что он понимал: Куликовская битва – некое знамение, некий узел, некий рубеж – подобно современной ему порубежной эпохе, за которой мерцают уже, слепя, пугая, маня, кровавые, светлые блики неслыханной революции… Обращение именно к Куликовской битве связано у Блока, пожалуй, также и с тем, что в 1380 году наша родина вышла на простор всемирно-исторической жизни, явственно доказав свою великую миссию – всемирно-историческую роль победного «щита», который «держала» она «меж монголами и Европой» (Блок); а современная Блоку эпоха рождала у поэта предчувствия новой ступени в этой всемирно– исторической роли его страны: «неслыханные перемены, невиданные мятежи» несла в мир, «раздувая вены» его, русская революция. Вот почему надо было осмыслить, прежде всего, давний, древний: разлом русской истории. Тот, связанный с игом и победой над ним, «роковой» час. Надо было «поставить» себя «на поле Куликово», чтобы после, в прямой реальности, выйти на кровавые, грозные, грозовые поля современной истории.
Читая «Куликовские» стихи Блока, надо помнить именно о «всевременном» бытии героя, о том, в частности, что он, современник Дмитрия Донского, вместе с тем и современник русских девятисотых годов, знающий, «что было потом» – в последующие пять столетий после победы над Мамаем, и пытающийся заглянуть в завтрашний день. Таков и вообще историзм Блока: Блок писал будущее и в меру этого – прошлое. Он не стилизатор, не живописец-иллюстратор минувших картин и деяний, а «вечный» соучастник и наследник их. Он не ретроспективен, а перспективен, при всей многосторонности его зрения.
Можно сказать и так: в пять небольших стихотворений цикла «На поле Куликовом» Блок уместил не только тенденции и доминанту своей судьбы, но и чувствование протяженной русской истории: от Руси – до России, от России – до великой российской революции, Россию преобразившей. Вот почему «татарское» иго сомнений» занимает тут не меньшее, может быть, эмоциональное, философское место, чем конкретное историческое событие – Куликовская битва, решившая исход объективно-исторического, «татаро-монгольского» ига.
Формой сомнения – в пути, деянии, событии – может быть промедление, неучастие. Страдательное неучастие (а не холодный «нейтралитет»), «Объятый тоскою могучей» – вот состояние человека, не находящего своего места в «роковой» исторический час. И это именно состояние немалое время испытывает герой.
Формой сомнения может быть и просто раздумье. Затянувшееся раздумье. Рассредоточенность мысли, долженствующей быть устремленной к победе. К воинской победе как к единственно «святому», неоспоримому делу. Так устремлен – к победе или гибели за нее – друг. Но герой отчего-то не может думать о победе, предвкушая при этом славу ее. Победа на Куликовом поле для него словно бы лишь формальная развязка событий: видимые земные события, быть может, не вполне адекватны тому, что подспудно живет уже в мире, тайно корректируя полноту победы и поражения…
Эта «формальная» или видимая развязка, в глазах героя, по крайней мере двузначна.
«…Однако заплакал воевода Боброк, припав ухом к земле: он услышал, как неутешно плачет вдовица, как мать бьется о стремя сына. Над русским станом полыхала далекая и зловещая зарница», – читаем в статье Блока «Народ и интеллигенция».
Герой «Куликовского» цикла «припадает ухом» не к земле, как легендарный воевода, – он вслушивается в голоса сфер, в голос Истории, который полифоничней меди воинских труб, музыки любого хрестоматийно известного боя. «Сеча», как и исход этой сечи, – лишь отдельные, частные иллюстрации к той огромной и длительной, туманной еще исторической судьбе, к которой обращен «растерзанный» слух героя, причем иллюстрации не непременно прямые, но порою метафорические, даже «перевернутые» относительно глубинного смысла вершащейся Истории. Смысла, что откроется вполне лишь в дальнем грядущем…
Ну не странно ли: «Куликовский» цикл, сопряженный с победным деянием Руси, с великой победой, которую одержал русский стан над татарами, – чрезвычайно скорбен по основному своему тону. Или – скорбно-торжествен, лучше сказать… Воздух трагедии, высокой трагедии, обнимает, «пропитывает» нас, покуда мы читаем его[36]36
Увлеченные объективно исторической (а не конкретно-лирической) темой победной битвы, исследователи игнорируют порой звук блоковской речи. (Нечто подобное происходит, кстати, и при оценке другой ключевой вещи Блока – поэмы «Двенадцать», якобы «светло» замкнутой на образ Христа.)
Цикл «На поле Куликовом» стремятся прочитывать примерно как «Бородино» Лермонтова, между тем как состояние блоковского героя куда ближе выразилось бы строками из лермонтовского «Поля Бородина»:
Что Чесма, Римник и Полтава?Я вспомня леденею весь,Там души волновала слава,Отчаяние было здесь… Точно так же и предчувствие Блока, что «Куликовская битва принадлежит… к символическим событиям русской истории», которым «суждено возвращение» (выделено мною. – Т. Г.), эмоционально перекликается со сверх- или надпророчеством Лермонтова из «Поля Бородина»:
Скорей обманет глас пророчий,Скорей небес погаснут очи,Чем в памяти сынов полночиИзгладится оно.
[Закрыть]. Вместо мощного героического подъема, предвкушения славы, вместо бодрого торжества, льется и льется скорбь («перемежающаяся» – в третьем и пятом стихотворении – молитвой: светло-влюбленной и затем суровой, торжественной). Словно бы речь идет о кануне великой беды, и сердце теснится от предчувствия великой какой-то утраты… «Над русским станом полыхала далекая и зловещая зарница»; «Перед Доном, темным и зловещим»-, «Опять над полем Куликовым Взошла и расточилась мгла» – эти краски определяют собой настроение, передающееся нам от «объятого тоскою могучей» героя, чья душа мытарствует на Куликовом поле.
Победа, о которой словно бы забыл, или, по крайней мере, временами забывает, «сомнамбулический» герой, вечный воин – автор… Точно бы эта неизбежная будущая победа – в его сознании – запоздалая, чуть ли не праздная… Словно бы и без нее уж ясен, «до боли» ясен «долгий путь»: знание о нем причиняет именно боль… Эту победу, – как, впрочем, и вообще победу? – быть может, и впрямь нужно назвать сокрушительной: желанная, она способна, однако, ударить и по побежденным, и по победителям. Ею не разрешатся все вопросы. И дело не только в том, что, как рассказывают русские летописи, девять из десяти русских полегли на поле боя; главное – даже победа на этом кровавом, славном, героическом поле не в силах вычеркнуть предшествующие полтора столетья, переиначить прошлое, убить кровную память об иге. И смятенный герой, кажется, воистину не склонен порой отличать победу от поражения… Гнет татарской стихии осознается им как процесс, не побеждаемый бранной доблестью и политическим торжеством Руси. Ибо – «развязаны дикие страсти», пляшут они уж в русских сердцах, хотя и безмолвен как будто, сомкнут и строг стан Дмитрия Донского; хотя и возносится над ним как будто «светлая» хоругвь.
Наш путь – степной, наш путь – в тоске безбрежной…
Эти «страсти» остаются даже и после ига – когда уж «умчались, пропали без вести Степных кобылиц табуны». Эти страсти – непререкаемое историческое наследство победившей Мамая Руси. Куликово поле для Блока – не только знак, рубеж перелома истории русского государства, но и знак «перелома», изменения русского национального характера, прошедшего горнило ига. И потому —
Наш путь – стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь…
Татарская стихия – это степная «древняя воля», неуемная, «дикая» вольница, не свет, а «кровь и пыль», «мгла», озаренная кострами, час «черного» солнца… Это – «Закат в крови!», не похожий на «широкий и тихий пожар», когда словно бы расцветает небо и может звучать еще лирический голос. «Тихие зарницы» и та трагически-динамическая картина, когда:
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови! —
знаки разных эпох, разных пограничий, разных обликов Родины.
* * *
Цепенящее сомнение и тем самым невольная, «тайная» измена долгу воина, воина в дружине Дмитрия Донского, возможна, если всецело охватит его, Князя Песни, прозрение:
Светлый стяг над нашими полками
Не взыграет больше никогда.
Если чрезмерно ужаснет его собственное пророчество: «Долго будет родина больна…» Если, победив «поганую орду», отчий, русский, стан не вернет все же прежней, исконной чистоты своего «светлого стяга»; если исказится, потемнев, «лик нерукотворный» на победном щите русских воинов; если «беды неотразимые» будут дальним отзвуком «битвы чудной» и «грядущий день» заволочет «мгла»…
(Тут приходится возразить тем исследователям, которые толкуют «светлый стяг над нашими полками» как историческую небрежность Блока: великокняжеское знамя было черного цвета, – напоминают они. Между тем перед нами, несомненно, не «описка», фактологическая ошибка или небрежность, но поэтический образ, связанный с представлениями Блока о духовной чистоте, «свете», гордом величии домонгольской Руси. Это она явилась герою «дивом дивным», «в одежде свет струящей», «сошла» на него в «темном поле», «не спугнув коня». Это ее лик – «светел навсегда»! – противостоит «туче черной» орды, Мамаю. Эта «светлая жена» – символ родины вообще и вместе с тем образ Руси конкретной – домонгольской, внемонгольской, – который блеснул «в степном дыму» перед героем, воодушевляя его на бой.)
Что же будет на самом деле с «женой светлой», Русью, с поэтом? Выпадет ли ему стать строгим, «жестоким» судьею родине, навсегда полюбя ее прежний, исходный и, в сущности, вечный – неподвластный попранию в силе его красоты – свет? Цикл стихов «На поле Куликовом» отвечает на это, рисуя сложный путь веры, отчаяния, любви, пройденный героем. Это путь: 1) радостный – в неразрывности с идеалом; 2) с тоской – «вековою тоскою» – по нему, отдалившемуся; 3) и, наконец, жертвенный путь во имя родины – в полной даже «ночи», под суровыми тучами, в полной как будто даже разлуке с исчезнувшим или исчезающим первоначальным идеалом…
Ведь отношения героя и «светлой жены» меняются на протяжении цикла. Если во втором и третьем стихотворении она и герой были едины, неразлучны, одинаково понимая «святое дело» («В темном поле были мы с Тобою…»), то в четвертом она уже не видна герою («Ты кличешь меня издали…»), он не знает – «Куда мне лететь за тобой!» – и оттого обращается с мольбой к исчезнувшей или непонятно отдалившейся: «Явись, мое дивное диво! Быть светлым меня научи!» В пятом стихотворении картина еще резче меняется: «Не слышно грома битвы чудной, Не видно молньи боевой». – и растерянному герою предстает нечто совсем новое:
Но узнаю тебя, начало
Высоких и мятежных дней!..
То есть речь тут идет (точнее – подразумевается) о каком-то новом служении: речь уже не о Куликовской «битве чудной», но о «грядущем дне», когда на смену простому, самоочевидному долгу воина – защитника родины, приходит иной, социально-гражданский долг, ибо освободительная война оборачивается днями мятежа. Так проясняется мучительная для утратившего смысл происходящего героя, вечного воина, ситуация предыдущего стихотворения.
В пятом (и формально заключительном) стихотворении нет уже внешне ни одной светлой краски: «разливающаяся мгла», «облако суровое», «недаром тучи собрались» – вот его видимый пейзаж. Однако интонация этого стихотворения неоднородна: в гнетущую, суровую мрачность, тяжкую «мглу» врывается восторженный тон. «Но узнаю тебя, начало Высоких и мятежных дней!» – это ведь приветствие, ликование, предвкушение новой радости!.. Об этом состоянии – некой «оптимистической трагедии», переживаемой душою поэта, – Блок написал и в своей прозе, в том же, 1908, году. О метаморфозе, которую претерпевает идеал и преданный ему поэт: «С неумолимой логикой падает с глаз пелена, неумолимые черты безумного уродства терзают прекрасное лицо. Но в буйном восторге душа поет славу новым чарам и новым разуверениям, ей ведомы новые отравы, новый хмель» («Вместо предисловия» к сборнику «Земля в снегу»).
Пятое стихотворение прямо выказывает двузначность повествования, или историко-психологического рассказа, который развернут в цикле «На поле Куликовом». Этот, всегда остающийся лирическим, рассказ течет в двух руслах: историко-национальном и социально-гражданском. Национально освободительная борьба против Орды предсказывает в исторической перспективе – войну гражданскую, внутри самой России. Идеи патриотизма и национального самосознания имеют дальним своим продолжением пафос борьбы двух внутрироссийских станов: «высокие и мятежные дни» приходят, по Блоку, на смену безмолвно-сосредоточенному стоянью на юго-восточном рубеже Руси, героическому противостоянию «черной туче» Мамаевой орды на Куликовом поле… Историю социальную Блок рассматривает в тесной связи и взаимной обусловленности с историей национальной. В самой же Куликовской битве видится ему глубокий образ иных, будущих битв, которые пока еще, в «безмолвном» 1908 году, зреют, неслышимые, за мглистым, обложенном тучами горизонтом:
За тишиною непробудной,
За разливающейся мглой
Не слышно грома битвы чудной,
Не видно молньи боевой…
И Блок предвидит ту же мучительную сложность распознать – в грядущем – «своих» и «чужих», то есть распознать живое и непреложное новое воплощение идеала, – сложность, какую изведал «на поле Куликовом» его «объятый тоскою могучей» герой:
Над вражьим станом, как бывало,
И плеск, и трубы лебедей…
Вечный воин, узнавая «начало Высоких и мятежных дней», узнает в них, грядущих, и приметы былого, бывшего уже в прежнюю, древнюю «роковую» минуту… Поразителен этот момент предвидения через воспоминание, прозорливости – благодаря прапамяти.
Но прежде всего следует подчеркнуть: «Куликовский» цикл открывает нам не поступки героя, а его душу, закаляющуюся на поле Куликовом для вечного боя. Вырабатывающую верность – неодолимую верность! – самому светлому, «нерукотворному», что только есть в «лике» Родины, в «душе» Родины. Тому в ней, чему суждена жизнь («навсегда»!), а не гибель в хаосе побежденной орды.
Последнее стихотворение словно бы дает основания предположить, что герой вступит в «сечу», встанет в ряды боевых дружин: «Доспех тяжел, как перед боем. Теперь твой час настал. – Молись!»
Но все-таки это только метафора, пожалуй. Только сравнение: «Доспех тяжел, как перед боем…» Как перед действительным боем, реальным сражением… А в сущности, он «тяжел» перед событьем иным. И верней всего заключить, что речь идет лишь о том, чтобы выбрать решение. Что длятся последние миги для принятья его. «Твой час» – это именно час «твоего» – страшного: «Не вернуться, не взглянуть назад» – выбора. Когда «до боли» ясным становится весь «долгий путь»…
Это решение вполне открывается перед нами вне «Куликовских» стихов, после них. А «Куликовский» цикл – это лирическое преддействие. Собственно, весь он, и во всяком случае четыре последних стихотворения, есть лишь молитва (поэтическая молитва) перед «минутами роковыми», молитва того, кому выпало «посетить сей мир» в такие минуты. Молитва об умудрении сердца, о даровании ему самой трудной отваги, об укреплении сердца в верности самому чистому идеалу («Быть светлым меня научи!..»). О нерушимости самого идеала. О нетленности «светлого стяга» Родины. О гармонии, что была на рассвете истории и снова мечтается – поет – где-то вдали…
Можно сказать лаконичней: «Куликовский» цикл – это молитва о России[37]37
Речь идет, разумеется, не о набожности Блока (не имевшей места в действительности), но, как уже говорилось, о «религиозной высоте» его чувства к Родине.
[Закрыть].
Можно взглянуть и резче: это молитва о том, чтоб не остаться вне России, – похожая на клятву. Быть с нею, Россией, на любых путях ее («Пусть ночь…»). Быть с нею, даже если не суждено ей спасти свой «светлый стяг»… Не бежать огня мятежа («Высоких и мятежных дней»), даже если он окажется опустошительным (каламбрийским, подземным), а не «очистительным огнем»[38]38
А. Блок, статья «Стихия и культура», декабрь 1908 года.
[Закрыть]. Остаться с Россией – хоть бы не певцом, не поэтом уже, но «степною» жертвой ее огнедышащей стихии. (Ведь начальное стихотворение рисует именно задыхающегося уже – в дыму и крови заката – певца: самый ритм его – это ритм последних голодных глотков воздуха, «ветра» и– «задыханья», болезненной ветровой рези в горле, выкрикивающем острые стоны коротких строк…).
Можно сказать также, что «Куликовский» цикл – для Блока-поэта – это молитва о поэме «Двенадцать». О написании ее изнутри снеговой, вьюжистой, сбивающей с ног ночи. О слухе, не оглохшем от «черного» ветра, о голосе, не заносимом метельным снегом… Молитва не о творчестве как таковом (да не покинет дар, не изменит «ремесло»), но о героической сути провидческого творчества. О том, чтобы Князь Песни был сподоблен произнесению «песенных слов» своими запекшимися от муки, но живыми еще устами вечного воина.
Если ж все же искать конкретно-исторической «развязки» этого цикла в нем самом, то завершением представляется не последнее, а первое стихотворение. Тут эпилог, поставленный на место вступления!
Сбросив татарского всадника, какого-нибудь лучника из Мамаевой орды, «сквозь кровь и пыль» вырвавшись с Куликова поля, «степная кобылица Несется вскачь!». Вылетев из вражьего лука, «стрела татарской древней воли» пронзает грудь дальнего потомка боевых противников Мамая, воинов древней Руси. Этот потомок, вкусив правды, силы, победы, поражения каждого из станов, «сплетавшихся» друг с другом, при всей взаимной враждебности, на протяжении трех веков ига и некогда грозно вставших – рать на рать – над Непрядвой, наследует дух их обоих, и оттого не знает мира, «покоя» его растерзанное, «дикими страстями» и «светлыми мыслями» – тяжким бореньем их – сердце: «Из сердца кровь струится!..» (И оттого столько бесстрашия, обреченности и заносчивой будто печали в признание: «И даже мглы – ночной и зарубежной – Я не боюсь». И пророчится едва ли не равная тоска – в «степи» и в «зарубежье»…)
Все смешано. «Стрела татарской древней воли» – и «твоя тоска, о Русь». Собственно, эта «воля» и эта «тоска» – едины. Одна порождает другую или одна переходит в другую. («Отчего нас посещают все чаще два чувства: самозабвение восторга и самозабвение тоски, отчаяния, безразличия?..» – спрашивает Блок в статье «Народ и интеллигенция».)
Так возникают скифы. Новая «единомысленная рать» (Тютчев), которая сложилась в результате древней, кровосмесительной борьбы двух станов. Особые азиаты («Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы» – «С раскосыми и жадными очами!»), азиаты, которым «внятно все – и острый галльский смысл, И сумрачный германский гений». Это люди «двух» рас, «двоящейся расы», те, что «держали щит» меж монголами и Европой и сплавили в себе два лика, до конца не примирив их (и отсюда, видно, – тоска). «Скифы», в чьей груди застряла «стрела татарской древней воли», чтоб язвить душу, «хмелем», «отравой» проникать в кровь «светлой», «белой» Руси, сообщая ей новую силу, способность к «жгучей», «губительной» любви, – вот преображенный – и, возможно, единственно реальный теперь? – облик блоковского идеала[39]39
Предварю, что эта «национальная диалектика» имеет у Блока во многом метафорический и полемически заостренный смысл.
[Закрыть].
Склонные к воле, скифы мятежны.
Не кто иной, как скифы, действуют и в поэме «Двенадцать», написанной в том же январе 1918 года, с виду той же «Европы пригожей», что и стихи, формулирующие как будто европейско-азийский лик потомков Дмитрия Донского. Под «флагом кровавым», со «скукой скушной» в груди, но с «революцьонным» своим «шагом» и маячащим «впереди», за вьюгою, загадочным и, судя по всему, обманным Христом, предстает ночной петроградский дозор, очевидно, того же самого народа («Попробуйте, сразитесь с нами!»), что отражен в грубо отполированном зеркале щита – в блоковских «Скифах»…
Опознать их, впервые примерещившихся над полем Куликовым, на поле стародавней битвы, а главное – привыкнуть к новому лику «светлой жены» («неумолимые черты безумного уродства терзают прекрасное лицо…» – вспомним тут) было нелегко:
За снегами, лесами, степями
Твоего мне не видно лица.
Только ль страшный простор пред очами,
Непонятная ширь без конца?..
Эта ширь, конечно, одушевлена. Она манила и пугала двоящимися чертами: «запылавшие щеки твои» – «под московским платочком цветным» и вовсе иной образ – «на пустынном просторе, на диком», под ветром степной «безбрежной» шири:
За море Черное, за море Белое
В черные ночи и белые дни
Дико глядится лицо онемелое,
Очи татарские мечут огни…
Этот образ, возможность пугающей этой двойственности читалась, угадывалась уже «за тишиною непробудной, за разливающейся мглой» поля Куликова, русского стана, затаившегося перед сечей. Именно этому, двойственному, образу суждена, оказалось как будто бы, долгая жизнь – «долгий путь!». «…И нет конца!» – как нет конца ковыльной степи, степной ветровой шири («Путь степной – без конца, без исхода…») – той древней победе, тому пораженью, той «битве чудной», после которой в единой братской могиле спят и русский, и ордынец – так сплелись две стихии в «душе» Оранты, в «лике» Жены, вобравшей навек кровь двух станов в свое, некогда светлое, разлитое в северной родине, существо…
«Соколов, лебедей в степь распустила ты – Кинулась из степи черная мгла…» – скажет поэт в 1910 году.
«Дикие страсти», чуждые «светлому стягу», верным воинам его, пришли от «поганой орды» или – вызваны к жизни ею. Это страсти «татарской» стихии и русской души в эпоху раскалывающегося ига, и, при всей закономерности их, они, их «темный огонь» – знак хаоса, «народной ночи», «ущербной луны» на пошатнувшемся, расколотом небосводе. «Светлые мысли» – противостояние этим страстям, слепому, жестокому, губительному разгулу стихии. Это – «вектор» гармонии. Верх берет, как мы видели, то одно, то другое: «Вздымаются светлые мысли» – «И падают светлые мысли, сожженные темным огнем»… «Светлый» лик Оранты или иной, древнейшей, Жены «в одежде свет струящей», «лик нерукотворный», в котором воплощен был непорочный, незнакомый еще с «черною кровью» России-сфинкса дух Родины, способен обернуться «азиатской рожей», а Князь Песни, воин-пророк в «пыльной кольчуге», берет в руки уже «варварскую лиру». Именно в «Скифах», хотя в них и не изображается конкретное поле боя и звон мечей относится еще к отдаленному грядущему дню (когда Запад сам столкнется с Востоком), герой (тот один, устами которого говорят «тьмы, и тьмы, и тьмы» эпического «мы») наиболее становится воином в обычном смысле этого слова. Пусть даже выступает он по видимости – во внешнее отличие от героя «Куликовских» стихов – именно как певец. Голос песни подобен здесь голосу рога, выкрику воинских труб. Будто охрипший горнист взошел на холм на мглистом рассвете…
Но так сильно и теперь дуновение древнейшей, теплящейся «далече», во глуби веков, родины, что «варварская лира» сзывает «в последний раз – на светлый братский пир», – как ни трудно осадить свою «черную кровь», омыв «узкие глаза» незамутненной водой легендарной, спящей еще в тумане Непрядвы…
* * *
Известен соблазн уподобить блоковский взгляд на историческое развитие Руси, России и ее народа пресловутой евразийской концепции, которая в 20-е годы получила распространение в некоторых кругах российской эмиграции, да и в наши дни сохраняет еще подспудную жизнь, даже и в отечественной исторической науке. (Так, по существу, не враждебен ей Л.Н. Гумилев, кладущий резкий этнический водораздел между домонгольской и послемонгольской Русью – Россией.) Эта концепция «азиатской», так сказать – «монголоидной» по преимуществу, «послекуликовской» России слишком решительно разрубает историю нашей Родины на практически не сращиваемые части. Абсолютизируя ассимиляцию Руси со Степью и, в частности, с татаро-монгольскими завоевателями, эта концепция крайне омолаживает тот народ, который принято называть современными русскими, усматривая начало ему в XIV веке. Эта идея наносит серьезный ущерб национальному и патриотическому сознанию, отчуждая русский народ (и государство) от его древних корней, отказывая ему в каких-либо определенно-самобытных границах, рассматривая русскую нацию, по сути, как «котел наций» с превалирующей ролью азиатского элемента. Эта концепция пытается обрубить древнюю генетическую память славянских народов, всецело растворяя их в неславянской стихии.
Однако если бы ассимиляция была столь абсолютной, а смерть «первоначального этноса» (русских «домонгольской» Руси) столь непреложной, возможна ли была бы сама Куликовская битва, обнаружившая такой взлет патриотизма и именно национально-государственного сознания?.. «Ига не было», – говорят евразийски ориентированные мыслители, называя отношения Руси и Орды «союзничеством», сотрудничеством, соседским взаимодействием, а Куликовскую битву пытаясь свести к религиозной войне православия с мусульманством…
Историческое чутье и правдивость Блока состоит как раз в том, что в Куликовской битве он видел прежде всего битву национально-освободительную, проникнутую национально-патриотическим пафосом. Говоря об изменении национального характера, прошедшего горнило ига, затронутого «степною» стихией (и ставшего, по Блоку, менее гармоничным), поэт не утверждает, однако, полного генетического перерождения народа, который ведь оказался способным к «битве чудной» (с «тучей черной» Орды). «Какому хочешь чародею Отдай разбойную красу! Пускай заманит и обманет, – Не пропадешь, не сгинешь ты», – пишет поэт в том же, 1908, году о Родине, «вечно» опознавая в ней те же «прекрасные черты» – «как в годы золотые»! И наконец, разумея даже наиболее пессимистические моменты в историко-национальных воззрениях Блока, не вполне чуждые как будто той теории, которая размывает, всецело растворяет Русь, русских в иных, пришлых стихиях, следует подчеркнуть, что эти моменты становились для Блока не столько поводом к провозглашению «окончательной» истины, сколько причиной «боли» («до боли… ясен долгий путь!»). Тревожная «истина» не отвердевала в сердце, как и под пером, Блока, а «зыбилась», «самоопровергалась» – зачеркивалась поэтом. Отсюда-то – именно двоящийся образ России (страны «моря Черного» и «моря Белого», «лика нерукотворного» и «лица онемелого»), который отнюдь не отливается навечно в «степную» пустынную ширь, «татарские огни»…[40]40
Упустив пульс диалектики, «переливов», нюансов блоковского чувства, блоковской мысли (всегда глубоко лирической!), слишком рационалистски подходя к стиху, недолго решительно исказить пафос этой поэзии. Стихи о России отражают антиномичность (перехлестывающие друг друга противоречия), которую видел Блок в русской истории.
[Закрыть]
И наконец, скифы – достаточно условный, даже «нарошный» образ. «Мы скинемся азиатами», – пишет Блок в дневнике 1918 года, если «пригожая Европа» неразумно спровоцирует нас на это; если Европа откажет нам в праве на нашу самобытность, если она «задушит нашу революцию», которая, при всей «татарской» вольнице, разгулявшейся в ней, есть, по Блоку 1918 года, новое воплощение древнего «света» родины, насущного для светлых судеб всего человечества.
Несмотря ни на что – на чуждые, противоречивые, замутняющие дух веяния, нахлесты, силы, несмотря на все причудливые внезапности «дикого простора», аллегорического «скифства», Блок верит в «русское будущее», в великий путь Родины. Поэта в 1918 году не страшит то, как назовут его Родину и свершающий Революцию народ «клеветники России». И он сам – демонстративно, полемически, выбивая у «оппонентов» революционной России трибуну для их «культурного» презрения к «варварам», – спешит назвать свой народ раскосоокими «скифами». «Мы скинемся азиатами», став людьми лукаво двоящейся расы, чтобы дать Европе заслуженный ею жестокий урок жизни «без славян», без «щита» (который держали они меж монголами и нею), без заслона, без заступника, всегда бравшего на себя главную тяжесть ответственности и жертв… Это, конечно, нарочитая утопия, полемическая крайность сознательное доведение «до абсурда» антирусских и антиреволюционных воззрений[41]41
Вот почему неправы те, кто поспешно упрекает Блока в «явной» политической «несостоятельности», якобы выказавшейся в «Скифах», – ибо «искусственно целой стране устраниться от борьбы и политики (между Западом и Востоком. – Т. Г.) невозможно» (Захаркин А. Ф. Поэзия Александра Блока. – В кн.: Блок А. Избранное. – М.: Московский рабочий, 1973).
[Закрыть]. Но так сильно и теперь дуновение древней, живой за толщей веков, лучезарной духом родины, что «скифская» русская лира еще сзывает – «в последний раз» («опомнись, старый мир!») – чванливых своих насмешников и врагов «на братский пир труда и мира», «светлый братский пир»!..
* * *
К истинно высокому патриотическому, национальному самосознанию Блок пришел не в 1908, а в 1918 году, когда стал поэтом «Двенадцати» и «Скифов». Значение этих произведений еще далеко не оценено, хотя все ясней становится, что сравнить их можно только с полетом пророческой мысли «позднего», 30-х годов, Пушкина – мысли о высоком историческом предназначении России.
В русской революции видится Блоку нечто всемирное – прямо касающееся судеб других стран, всеобъемлюще грандиозное. «Но вдали я вижу – море, море, Исполинский очерк новых стран», – скажет он в 1918 году, разумея прежде всего изменение духовной карты мира, которое восходит к русской Революции.
Место действия обеих его последних поэм, а вернее – поле действия их героев, неохватно по своим масштабам: космичны исторические пространства, вспыхивающие тут. Но и стихи «На поле Куликовом» раздвигают не одни только рамки своего локально-исторического сюжета, но и свою, означенную в заглавии, «донскую» топографию. Они также далеко выходят в «зарубежье», переливаясь за рубежи Руси, «переливая» Русь на неведомые доселе просторы, «вливая» их, эти просторы, в нее:
И даже мглы – ночной и зарубежной —
Я не боюсь.
В поле исторического бытия России – поле действия ее исторической правды, – может быть, словно тонкие ниточки, смотрятся Непрядва и Дон. То есть «поле Куликово», при всей грандиозности сопряженного с ним события, это – образ пространств и свершений, которые суждены духу России в его исторической перспективе…
Говоря о «Жене», «светлой жене» – этой странной метафоре, подразумевающей для поэта Русь, вспомнишь, невольно, что «жена» у Блока сравнивалась также с «птицей»: «как птица пленная…» А в дневнике 1918 года Блок цитирует мысль Ключевского: ход развития России «напоминает полет птицы, которую вихрь несет и подбрасывает не в меру силы ее крыльев».
«Не в меру силы ее крыльев» подбросил вихрь «птицу»-Русь в день Куликовской битвы. Но она удержалась в полете, устремляясь в «незнакомую земле даль» (Гоголь). И, несомненно, конечно же, именно с птицей – знаменитой гоголевской «птицей тройкой» – неназванно, но отчетливо «рифмуется» блоковская «степная кобылица», которая «летит» в первом стихотворении «Куликовского» цикла.
Творчество Блока обладает единством контекста. Вне сознания, ощущения этого сплошного лирического единства невозможно рассматривать никакую стихотворную фразу поэта. Оно должно прочитываться также и в контексте русской поэзии, русской литературы вообще, ибо Блок – поэт глубоко традиционный. В невольной перекличке с Гоголем виновата, конечно, не «книжность» стихов, а закономерность, логика развития русской мысли, русской культуры.
Блоковские глаголы, как, впрочем, и вся лексика стихотворения о Руси – «Жене моей», так сильно, ярко, ослепительно напоминают гоголевскую лексику и поэтические смыслы строк о «птице тройке», завершающих первый том «Мертвых душ», что уже одно это должно настроить наше сердце на мысли, которые куда глубже пресловуто «матримониальных». Сравним (хоть краткою параллелью) блоковский текст с гоголевскими набегающими друг на друга сплошными глаголами стремления, с крылатой и страстной лексикой его загадочно-восхищенной, клубящейся повторами речи. Хотя, чтобы уловить динамику, поэтический «гул» или, лучше, музыкальный пафос этих картин, следует прочитать их полностью и непосредственно друг за другом.
«Река раскинулась…» (Блок) – «…разметнулась на полсвета…» (Гоголь); «Мелькают версты, кручи…» (Блок) – «что-то страшное заключено в сем быстром мельканье» (Гоголь); «…летит, летит степная кобылица…» (Блок) – «летит», «летят», «летят», «летит», «летишь», «летит», «необгонимая», «понеслась, понеслась, понеслась!..» (Гоголь); «Идут, идут испуганные тучи…» (Блок) – «вскрикнул в испуге» (Гоголь); «Останови!..» (Блок) – «…остановился пораженный божьим чудом созерцатель» (Гоголь); «Домчимся…» (Блок) – «мчится вся вдохновенная богом» (Гоголь); «В степном дыму блеснет…» (Блок) – «дымом дымится под тобою дорога» (Гоголь); «Сквозь кровь и пыль…» (Блок) – «что-то пылит и сверлит воздух» (Гоголь); «Степная кобылица несется вскачь!» (Блок) – «Русь, куда несешься ты?» (Гоголь).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.