Электронная библиотека » Татьяна Глушкова » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 1 июня 2020, 15:51


Автор книги: Татьяна Глушкова


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 41 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Автор уверен, что подчеркнутые свойства достигаются тою поэзией, в которой есть специальная «школа искателей, школа новаторов».

Если подытожить эти высказывания – что сущность традиции состоит «в глубине содержания», а «урок новаторства» – точнехонько в том же, увидим прямую тавтологичность понятий, которые тем не менее авторы противопоставляют друг другу, почему-то не замечая этой тавтологичности. Причем – тавтологичности в столь кардинальном «измерении» творчества, как «широта кругозора» художника, «глубина постижения» им жизни.

При таком совпадении характеристик нельзя не предположить, что, следовательно, одно из понятий (либо «традиция», либо «новаторство») практически лишнее: оно легко может быть заменено другим. Весьма исчерпывающе замечено!

Правда, М. Каноат усматривает в «уроке новаторства» и первоочередную нацеленность на «освоение новых тем». Но, к сожалению, его решительная ссылка на Пушкина в этом смысле малоосновательна. Перечень тематически «новых» произведений Пушкина составлен им, во всяком случае, без учета европейской литературы пушкинского времени. Да и вообще: видеть особенности пушкинского творчества «прежде всего в поэтическом освоении новых тем» – вряд ли справедливо: подавляющее большинство созданий Пушкина сопряжено со старыми темами, как ни некстати это современным пропагандистам пушкинского «урока новаторства». Здесь налицо описка, довольно привычная в нашей критике: широта, многообразие пушкинской тематики, с историко– литературной забывчивостью или нарочитой, публицистической, небрежностью, подменяется новизною ее. Тем самым резко упрощается как проблема художественной новизны, так и вопрос содержательности поэзии.

Это мое замечание, конечно, вовсе не означает призыва к сугубо «старой» тематике – родственной, скажем, «Тилемахиде» В. Тредиаковского. И, кстати: сторонники «освоения новых тем», якобы причащающих поэта к «новаторству» в обгон традиции, не ломятся ли и тут в открытую дверь? Потому что традиция никогда ведь не настаивала непременно на старых («и только старых») темах!

И как не заметить попутно: похоже порой, что ломящиеся в открытую дверь желают не столько открыть ее, сколько выломать. Ибо их пыл нередко явно превышает «сопротивление» двери. Ибо просто открыть – кажется им, должно быть, недостаточно «дерзостным» и «новаторским», недостаточно «убедительным» для «свободного» входа… И вот – из творчества Пушкина сгоряча извлекаются самые произвольные, даже и чуждые ему, «уроки» и вместе с тем вполне игнорируется опыт литературы вообще. Так, твердя: «следует помнить…» – ненароком забывают, что едва ли не большинство произведений мировой классики вообще написано как раз на так называемые старые, начиная от мифологических, темы. Новизна касалась того, что назвать можно не просто темой (имея в виду событийный ряд, даже и основных героев), но темой-идеей, то есть того, что куда глубже, принципиальней, существенней современного литературно-критического понятия «тематика», подразумевающего первым делом «вторжение в жизнь»– вширь, внимание к внешнему разнообразию ее умножающихся событий. Новизна обеспечивалась тем, что называл Пушкин «высшей смелостью» – «смелостью изобретения, создания, где план обширный объемлется творческою мыслью» – и считал: «…такова смелость Шекспира… Milton, Гете в Фаусте…», – называя, как видим, авторов, не гнушавшихся «тематикой» старинных итальянских хроник, библейских преданий, «бродячих» фольклорных легенд…

Сторонники во что бы то ни стало новой тематики должно быть, с юношеской самоуверенностью полагают, что новые темы заведомо важнее, перспективней, живучей, «бессмертнее» старых. Причиной такому убеждению – неисторичность взгляда, дух репортерства, зачарованная вера в неукоснительную прогрессивность прогресса, то преклонение перед «сегодня», перед текущей минутой, секундой, «пылинкой» времени, что, по сути., отрицает идею какого бы то ни было бессмертия.

«Дикость… и невежество не уважает прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим», – не однажды говорил Пушкин, любя эту мысль. Но «дикость и невежество» именуют себя порою прогрессивностью – в том рассуждении, что «пресмыкательства» не заслуживало, очевидно, именно пушкинской поры «настоящее», но что бывает такое «сегодня» и «сейчас», которое похоже на «завтра» и «всегда» куда больше, чем всякое другое, когда пресмыкаться пред «настоящим» и впрямь могла одна только «дикость».

Весь опыт истории литературы свидетельствует: поэзия не может ограничиться одними новыми темами! Ибо всякое самодовлеющее обогащение неизбежно приводит к обеднению. Ибо это означало бы ограниченность понимания человека, всегда одновременно – в той или иной степени – живущего и «старым» и «новым», и в сегодняшнем дне, и в своей исторической вечности, «берущей начало» или имеющей «зенит», конечно, не в нынешней (или какой-либо конкретно названной) минуте, («…календарь и психика всегда находятся в некотором разноречии», – замечал по этому поводу Горький.)

Непредвзятому взгляду ясна неисчерпанность и даже неисчерпаемость целого ряда старых тем, в пределах которых истинные открытия, «высшая смелость», новизна творческой мысли, насущность для современного человека убедительных, проверенных новым опытом этико-эстетических решений столь же возможны, как и на целинных просторах новых тем.

Но добро бы действительно, то есть взыскательно, велась забота об освоении этой целины, на которой так часто, при огульных приветствиях, лишь символически «разрыхляется» крохотный, слишком тонкий для жизни корней слой «почвы»!.. Острый ветер тематической «целины», опьяняя, так легко позволяет порою упустить из виду, что сами по себе «новые темы», вскипающие на поверхности новых фактов, новых событий, информирующие о новых коллизиях и обстановке, – не способны еще обеспечить художественной новизны. Так, новизна свежего газетного листа, сообщающего о событиях суточной давности, имеет не много сходного с новизной произведения поэзии. Однако ежедневно понукаемая к «новым темам» наша современная поэзия с покорной мобильностью освоила заведомо облегченный жанр «поэтического репортажа», словно бы и не претендующего на особую свою сохранность во времени, и нередко, под видом поэтической новизны, предлагает вполне старую по малоприемлемости для искусства прозаическую описательность, вполне старинную «одическую» риторичность, сопряженную с новою географией действия, новыми предметами быта, новыми именами в трафаретном событийном ряду. (Принципиальная рутинность «новизны» особенно бывает заметна, в частности, в нашей поэме, едва ли всегда всерьез отличающей для себя БАМ, например, от КамАЗа, КамАЗ от Братска, хотя и привычно гордящейся новизною своей темы.)

Критике надлежало бы в побуждающих своих призывах не столько дублировать – для поэтов – общедоступные сводки «Последних известий», не столько вести укоризненные реестры «не охваченного» и «охваченного» покуда поэзией, сколько оценивать в ней объясненное и не объясненное ею.

Чтобы доказать свою заинтересованность в деле поэзии, критике следовало бы и разумно сочетать призывы к серьезно-новым темам (если она прежде поэзии обнаруживает их в жизни и способна нацелить поэта непросто на очередной факт, но на мысль, за фактами проницаемую) с пристальными оценками судьбы в современных стихах тех старых тем, принципиальное отмирание которых не признано еще «прогрессом», «ассенизаторским» достижением «эпохи НТР».

Ибо не заслуживает ли тревожного внимания то трудно оспоримое, думаю, обстоятельство, что картина сегодняшней поэзии, не вполне удовлетворяющая нашу критику независимо от «новаторской» или «традиционалистской» ориентации последней, выявляет определенную слабость в решении ряда старых тем, начисто отменить которые не отваживаются даже наиболее радикальные приверженцы «новаторства»? Среди таких старых тем я указала бы, например, на тему любви, все более очевидно покидающую и «мужскую», и «женскую» нашу поэзию; все более вытесняемую тем, что назвать можно бы, ближе всего, лирикой нелюбви и самовлюбленности поэта…

Всерьез новые темы плохо взрастают на поле вытоптанных без разбору старых тем.

* * *

Конечно же, поборники сугубо новой тематики, вербовщики в ремесленную «школу искателей, школу новаторов», в химические лаборатории «новых средств выразительности», в цеха красителей стиха («современных» метафор и рифм, едко-назойливых в однообразной «нервности» и «рваности» ритмов) – те, для кого «Сцилла ультрановаторства» предпочтительнее «Харибды традиции», имеют в виду, как показывают многие статьи, не просто «расширить кругозор» современной поэзии, но «решительно обновить поэтический язык» в целом и более того – «резко изменить взгляд на поэзию вообще».

Последнее – чрезвычайно существенно!

«Фронт» воистину проходит куда глубже, чем по линии тем, ритмов, рифм и метафор, жанров и стилей. За проповедью «новаторства» то и дело позвякивает, погромыхивает, более или менее явственно обнаруживает себя глухая, бесчеловечная проповедь антиискусства.

Что скрывать, всякая «новизна» обладает особенным магнетизмом для современного человека: ее шумное вторжение, заглушает на миг тревоги потерянных сердец. И «новые», идущие поверх исторического опыта литературы «теории поэзии» пользуются достаточно высоким спросом. Ненасытно-обновительские тенденции, зажигательные мечты «взорвать», «сокрушить», «опровергнуть» всякого рода литературное «староверчество» и впрямь на первый взгляд как будто не лишены обаяния и даже бесстрашной, так сказать, нелицеприятной правоты. Инвектива, брошенная в лицо современной поэзии (всей – разом) одним из участников дискуссии в «Литературной газете», который объявил о «состоянии летаргии» и «сенаторском благополучии нашей поэзии», тотчас снискала популярность: к «справедливым словам» критика присоединились его коллеги. «Острое» словцо, «смелое» словцо обвинения было подхвачено без всякой оглядки на реальную суть дела и на резоны обвинителя, томящегося «пушкинской жаждой обновления» поэзии…

Мне придется снова назвать имя автора, ибо он является одною из крупнейших, если, впрочем, не самой крупной фигурой данного, безоглядного, как обозначила бы я, направления современной критики поэзии. В самом деле, как свидетельствуют его работы разных лет, весьма популярный критик Ал. Михайлов, непременный участник и даже зачинатель дискуссий о поэзии, – большой, неординарный поклонник новизны. «Новое» властно зачаровывает его, так что и не всегда образуется досуг разобраться спокойно, что явлено: объективная новизна или же новизна относительно чьего-либо личного опыта; художественная – или какая-либо иная? Слова «вперед», «обновление», «дух обновления», «пламя страсти к покорению новизны», «новаторство», «новое» (и т. п.) решительно определяют собою стиль его статей. Но постоянный девиз, совпадающий с обличительными словами Чацкого: «Что старее, то хуже», – слишком часто вступает в противоречие не столько с принципами эпигонства в поэзии, сколько с самою природой поэзии. Очевидно, чувствуя это, автор призывает – резко изменить взгляд на поэзию вообще. Ведь если суммировать его горячие упреки современной поэзии, то, нисколько не преувеличив действительности, придется признать, что критик обвиняет поэзию преимущественно в том, что она – поэзия (а не что-нибудь иное). Что она не слишком («недостаточно»; «непростительная робость») зарится на лавры столь преуспевших: ракетной техники, электроники, кибернетики, ядерной физики и всех прочих современных отраслей знания и производства… Что она плетется в обозе нынешней цивилизации и в ходе научно-технической революции исполняет какую-то «оппозиционную» и в лучшем случае равнодушно-созерцательную роль… Ибо все наступательные антимиры «едва ли не единственного раздражителя для законсервированных вкусов» – А. Вознесенского – все-таки не покрывают собою всю «карту» нашей поэзии. «Поэзия словно замирает перед пугающей новизною мира и отступает(!) в давно обжитые пределы прекрасного», – итожит критик (выделено мною. – Т. Г.).

Быть может, речь идет о закономерном расширении «пределов прекрасного» – сообразно явлениям красоты, открывшимся в современную эпоху? Не похоже… Черты времени, «новые впечатления», которые обозначает перед поэтом критик (среди них, в частности, «рационалистический и… прагматический оттенок» в современных «человеческих отношениях»), не позволяют этого всерьез предположить. И стоило бы разделить огорчение критика «ретирадой» нашей «пугливой» поэзии, когда бы была какая-либо возможность согласовать это публицистическое огорчение с такой, например, вовсе не оригинальной в русской и мировой эстетике, посылкой: «Прекрасное – вот мир тех сущностей, с которыми имеет дело искусство».

Последние слова принадлежат одному из героев нашего «поэтического предания», которое в современной критике как будто условились уважать. А именно – Александру Блоку.

«Не знаю уж, какой мощи гений нужен сегодня, чтобы нарушить сенаторское благополучие нашей поэзии, развеять иллюзии о ее суверенности в неизбежно меняющемся укладе жизни и жизнедеятельности человека…» – теряется критик.

Но этого не знает никто. И, может быть, тут «нужен сегодня» даже и не гений, а какая-то вовсе иная «мощь»? Ясно во всяком случае, что для того, чтобы «расстаться с иллюзиями суверенного состояния поэзии», не хватило не только гениальности Блока, но и самого пушкинского гения. Потому что «развеять» эти же «иллюзии» как раз затем, чтобы «доверчиво и открыто впустить в сердце современность, встать вровень с нею» («с веком наравне», тогда говорили), в самом деле, совершенно тщетно рекомендовали еще автору «Евгения Онегина».

«В одном из наших журналов сказано было, что VII глава не могла иметь никакого успеху, ибо наш век и Россия идут вперед, а стихотворец остается на прежнем месте», – свидетельствует Пушкин (выделено мною. – Т. Г.). И замечает: «Решение несправедливое (т. е. в его заключении)».

Но слова «одного из наших журналов» – о веке, России и стихотворце – нынче, через полтораста лет, встретить можно, в полной, даже и лексической, нетленности, к сожалению, вo многих наших периодических изданиях. Так что порою и подивишься: отчего ж бы это критики, рекомендуя нашей поэзии испытать «пушкинскую жажду обновления», совершенно не жаждут того же в пределах своего собственного жанра? Ведь вот уже читатель, а не литератор, устав от слепых призывов и обвинений, адресуемых поэзии, вынужден напомнить профессионалам (на страницах «Литературной газеты») пушкинскую «антикритику», пушкинские возражения на упреки, предъявленные не по назначению: «Век может идти себе вперед, науки, философия и гражданственность могут усовершенствоваться и изменяться, – но поэзия остается на одном месте. Цель ее одна, средства те же».

Это не означает, конечно, «буксованья» поэзии, взаимной «идентичности» ее созданий, сугубой «самоповторяемости» поэтов: речь идет о неизменности самой «орбиты» ее движения, цели ее движения, заданной, подобно орбитам космических тел.

Суверенность поэзии, столь раздражающая иных критиков и отбрасываемая ими как смешной предрассудок, отголосок «дурной» традиции и признак отсталости, состоит примерно в том, что имел в виду Блок, говоря о «нераздельности и неслиянности искусства, жизни и политики» (выделено мною. – Т. Г.) и пытаясь, точно как Пушкин, «наложить строгое и решительное veto художника… на ту чудовищную вульгаризацию ценностей, которая уже принесла свои плоды, извратив в умах читающей и интересующейся искусством публики смысл многих явлений в области Прекрасного».

«Сакраментальная» суверенность поэзии – это не знак ее «измены» жизни и, конечно же, не признак «отставания» поэзии «от века», но – всего-навсего – залог опережения жизни поэзией, исходная возможность пророчества, художественного прозрения; это – отрицание для искусства фотографических, хоть бы и стереофотографических, «списков» с действительности. Отвергать суверенность поэзии – подобно тому, что упразднять феномен художественного творчества. Поэзия, которой удастся наконец «расстаться» с «иллюзиями» своей суверенности, неотвратимо окажется – взамен – иллюзорной как поэзия.

* * *

Русская культура, и в частности – русская поэзия, научила нас не только солидаризироваться с благородным пафосом «нового человека» вроде Чацкого и его бескорыстных потомков в нашей истории и литературе, но и настораживаться перед тою падкостью к «сенсации», модным «небывалостям» и скоропалительным «новшествам», какая отличала, например, известного героя Сухово-Кобылина: «….Едва заслышит он, бывало, шум совершающегося преобразования или треск от ломки совершенствования, как он уже тут и кричит: вперед!!.. Когда несли знамя, то Тарелкин всегда шел перед знаменем; когда объявили прогресс, то он стал и пошел перед прогрессом – так что уже Тарелкин был впереди, а прогресс сзади!.. Когда объявлено было, что существует гуманность…» (и т. д.).

Впрочем, о гуманности особенно не объявляли – рекламирована была, если иметь в виду последние годы, главным образом, «всепобедительная» НТР. Равняться на которую все еще не устали призывать некоторые критики нашу поэзию. Эти критики настойчиво требуют, чтобы поэзия вступила в «творческое» соревнование с современной наукой и техникой и опередила ту и другую. Неизвестно только, кто ж бы судил подобное состязание: ученые? инженеры? поэты? или, пожалуй, те же критики? Неизвестно также, какие поэтические достоинства следует признать равноценными («равномощными»), скажем, формуле Лоренца-Эйнштейна, и вообще: какими аршинами удобно измерять вес?..

«Чем характерно наше время в духовной сфере?.. – в доступной, вопросно-ответной форме поучает критика поэзию. – Гигантским, порой драматическим (?!) напряжением мысли. Великие умы бьются над тем, как помешать расхищению жизненных ресурсов на земле… А разве не требует величайших мыслительных усилий каждодневная забота о том, чтобы… сохранить мир… В условиях такого интеллектуального перенапряжения (!)… поэзии наших дней не хватает… современного масштаба мышления»; «… в сегодняшней поэзии не ощущается большого, соответственного высшим его проявлениям (?) напряжения интеллекта…». Такие фразы, такие укоризны стали едва ли не символом высокой требовательности критики к поэзии.

Между тем интеллект, особенно «высшие проявления напряжения» его (и «перенапряжения»), украшает, быть может, работу ученого, но не поэта. Стихи, в которых проявлено «напряжение интеллекта», приличней писать кибернетической машине, чем поэту. Для поэзии желателен ум – во всем старинном, национальном значении этого слова, а не «драматически» напряженный «интеллект», обеспечивающий так называемую «интеллектуальную поэзию» – мертворожденное детище нашей критики.

Чтобы защитить это детище, конечно, необходимо поставить всемирно торжествующий якобы нынче «интеллект» над старомодным «сердцем», провинциальной «эмоцией». «К тому и веду я речь… что новый тип эмоциональности, образуемой динамической энергией мысли, ее страстной, фанатической (!) целеустремленностью, слабо внедряется в современный стих», – снова и снова выслушивают о себе наши поэты, о поэтах – их читатели. Хотя прежде всего, кажется, любопытно бы задаться естественнонаучным вопросом: с каких это («новых», разумеется) пор эмоциональность стала плодом «энергии мысли», сделалась вторичною перед нею, да и сколь они благотворны, те нового типа эмоции, что образуются «фанатической целеустремленностью» воспаленного «интеллекта»? Ведь если вдуматься, к чему ведется эта критическая речь, то, по сути, – к «внедрению» в «современный стих», в лучшем случае, ослабленной, подавленной («динамической энергией мысли») эмоциональности. Не закономерно ли пришло в авторский текст определение «фанатическая»? Фанатизм – вещь не «сердечная», непосредственно-эмоциональная, но знак головной, гипертрофированной, доводимой до абсурда (черного хаоса) идеи. Такие идеи несовместны с поэзией, не ложатся в основу поэтической мысли!

Но воистину все, – даже и открытия литературной критики в области высшей нервной деятельности человека, подчинявшейся прежде неотвратимым законам физиологии, – оправдывается обыкновенно «сверхзадачей»: ориентировать поэзию на служение современности.

К сожалению, реально-приемлемой формой этого служения часто предполагается рабство. То, что, по мненью Пушкина, пристало «дикости» и «невежеству». Во всяком случае, в шуме призывных слов, заклинаний на тему безоглядного «братания» с современностью, «современного поэтического новаторства» – совсем забывается, что поэт – не складной аршин, что «рост» его не сожмешь и не вытянешь, что «поэт – величина постоянная» (Блок): он не может стоять «вровень с современностью» (хотя эта «мерка», эта линейная отметка и кажется некоторым критикам поднебесно-высокой); он может: либо не быть поэтом, либо над современностью возвышаться. В последнем случае естественно реализуется та суверенность поэзии, что иным представляется, как мы знаем, «иллюзией».

Возвышаться над современностью – значит для поэта: отбирать лучшие ее черты, то есть – идеи. Улавливать «кромку» ее соприкосновения с вечностью. Возвышаться над современностью – значит: не оглуплять, не сужать, не опошлять ее. Не запугивать ею и на «милость» ее не сдаваться. Не складывать с себя ответственных и тяжких полномочий ее судьи. Охранять, защищать те ее «границы», что распахнуты к будущему. Те черты, что способны служить созиданию дальнейших веков жизни, а не самоистреблению «драматически интеллектуального» человечества.

(Все иные взаимоотношения поэта и современности знак измены поэта назначенью поэта. И если современность в лучших своих чертах недосягаемо выше поэта, значит, пред нами – не поэт, а малое, слабое, злое, корыстное «дитя века», «нынешних дней убежденный житель», как иронически говорил Маяковский.)

Названные черты (и, быть может, как раз в силу их причастности к будущему, неразорванности их органических связей с плодотворным прошедшим) бывают трудно опознаваемы в стихах – для иных читателей. Так что последние – случается, – полагая, что зовут поэта «вперед», на деле кличут его вспять, называя «современностью» вчерашний, давнишний, сумеречный, младенческий день, уже пройденный, без особого благоговения, поэзией и поэтом. Ведь понятие «сегодняшний день» легко сужается на практике до: «мой сегодняшний день», «мне ведомый сегодняшний день», «меня ошеломивший – восхитивший или ужаснувший – сегодняшний день».

Злобой дня незаметно подменяется щедрость века.

Узко-личным опытом – объективное богатство времени.

Мускулистым, удушливым «интеллектом» – величавая мудрость поэзии…

Задача возвышаться над «современностью» оказывается особенно насущной для поэзии, поскольку «современность», как зачастую восхищенно обрисовывает ее наша критика, щеголяя, не без почтительности к ним, апокалипсическими призраками века,[56]56
  «…Эпоха всепроникающих и всеиспепеляющих лазерных лучей», «расхищения жизненных ресурсов на земле», «фанатической целеустремленности», «всерасщепляющего атома» – примеры таких красочных характеристик, родственных палитре Иоанна Богослова, продолжить нетрудно.


[Закрыть]
есть, пожалуй, не что иное, как страшный, «девятый вал» индустриальной цивилизации, глубоко враждебной культуре.

Как раз во имя современности, имеющей свою продленность в будущем, не улетучивающейся, не рассыпающейся пеплом в миг отрывания нами очередного, тонкого календарного листка, и надлежит поэзии устоять перед лихорадкой новизны, сотрясающей немалую часть нашей критики, перед машинными темпами взмыленного «новаторства» – перед новизной, обращаемой в наркотик поэзии.

* * *

Бегло касаясь в данной статье самой нынешней поэзии, которая между тем вовсе не нейтральна, не непричастна к идеям, одушевляющим критику, а в немалой степени прямо предвосхищает их своей практикой, – я сказала бы, что в сегодняшней нашей поэзии недвусмысленно определяются фигуры, которые заслуживают не столько имени «новаторов», сколько печального титула «жертв новаторства». Ибо «новизна», «обновление», которым неустанно – едва ли не два десятилетия – преданы некоторые стихотворцы, загипнотизированные миражами современности, предстает порою – словно древнее божество Молох, утолить которое вряд ли возможно. Ведь, оказывается, «новое» обладает неукротимой тенденцией к устареванию, и скорость этого безжалостного процесса бывает совершенно равна головокружительным скоростям самого XX века, «…он верен своему материалу и атмосфере – «XX веку» в несколько уже старом, прошедшем значении слова», – с замечательной точностью, тонкостью пишет теперь В. Гусев (выделено мною. – Т. Г.) об известном поэте, до сих пор слывшем даже и авангардным новатором современной поэзии. Я приветствую мужество, с каким этот критик указывает сегодня не только на заблуждения, горькую несостоятельность поэта перед временем (которое его «обмануло», заманив в безысходный плен), но и – фактически – вскрывает длительную, многолетнюю ошибку самой критики, ее недавних громогласных оценок.

«Служба времени», к которой приставили себя те из стихотворцев, кому особенно под стать фигуральное имя «жертв новаторства», требует больших физических сил и особенно – выносливого сердца. Оно должно обладать прежде всего легкостью забвения, чудесным холодом, обезболивающим всякую разлуку… Время доверяет им обычно свою секундную стрелку, не давая возможности обозреть, осознать (даже попросту успеть этим задаться) карту десятилетия, двадцатилетия, не говоря уж о больших пространствах. Крылатая «формула художника»: «…вечности заложник У времени в плену» (Б. Пастернак) разламывается на две – отнюдь не равные, не равноценные – части, и вторая, будучи отломленной, отъединенной и предпочтенной, в дальнейшем никак не гарантирует родства с первой. Пленникам времени, обслуживателям «секунд» никак не удается «пересечься» с вечностью, ибо вдруг оказывается, что у нее нет часов или, по крайней мере, какие-то иные, незнакомые «часы» – вовсе без цифр[57]57
  «Есть как бы два времени, два пространства, – писал Блок, – одно – историческое, календарное, другое – неисчислимое, музыкальное. Только первое время и первое пространство неизменно присутствует в цивилизованном сознании; во втором мы живем лишь тогда, когда чувствуем свою близость к природе, когда отдаемся музыкальной волне, исходящей из мирового оркестра. Нам не нужно никакого равновесия сил для того, чтобы жить в днях, месяцах и годах; эта ненужность затраты творчества быстро низводит большинство цивилизованных людей на степень обывателей мира… Утрата равновесия телесного и духовного неминуемо лишает нас музыкального слуха, лишает нас способности выходить из календарного времени, из ничего не говорящего о мире мелькания исторических дней и годов, – в то другое, неисчислимое время».


[Закрыть]
. Рассудок протестует! Он протестует против того, что есть вещи, для него непостижимые, непредвиденные, ибо вообще им не постигаемые. Им одним, во всяком случае… Это все описано в достаточно страшной сказке – о мальчике с ледяною судьбой: «…Кай тоже складывал разные затейливые фигуры из льдин, и это называлось «ледяной игрой разума». В его глазах эти фигуры были чудом искусства, а складывание их – занятием первой важности!.. Он складывал из льдин и целые слова, но никак не мог сложить того, что ему особенно хотелось, – слова «вечность».

«Он поэт того прошлого, – пишет В. Гусев о нашем современнике, – которое на некий исторический миг овладело некоторыми умами «типично XX века»; того прошлого, которому почудилось, что можно без простой теплоты, без давней традиции, без прямой любви, без «неопосредованного» чувства, без открытой гармонии, без ясного, свободного разума, без природы, без неба, – а лишь на одной новизне, на скорости, на углах и четких линиях, на технике, на фантастике, на механике, на крутой энергии, на (узко понимаемой) «практике», на (механистически понимаемой) науке…

Был момент, когда сам XX век давал некоторые основания для такой трактовки жизни.

Но если и был, то давно прошел. Да и был ли…»

Замечательно пишет нынче В. Гусев о сегодняшнем поэте вчерашнего (близкого, впрочем, к никогдашнему), о крахе современного нам новаторства, о «коварстве» века, о выносливом сердце, «задавившем» (по слову критика) в себе гуманность, о стихотворчестве, извлекающем «музыку» из машинного «интеллекта» («кумпола моего менестрельского», как жаргонно-напыщенно изъясняется сам стихотворец)… О том, кому недостало мужества перед соблазнами века, кто умерщвлял память ради заводной птицы – «новизны». О новизне, осмеиваемой новою новизною.

О невиновности века…

«Поэтическое произведение может быть слабо, ошибочно, – вспоминаешь невольно слова суверенного Пушкина, – виновато уж, верно, дарование стихотворца, а не век, ушедший от него вперед».

«Виноват» тем самым и разрыв с традицией. И просчет относительно времени, «непредвиденных» скоростей века – результат того же: этого недальновидного разрыва. (Всякая недальновидность – конечно, порок дарования: в свою очередь… Ведь замкнутый круг: «талант – традиция» был уже здесь очерчен.)

Ибо, что бы мы ни говорили об особенностях данного дарования или XX века, нам не уйти от исходного, главного, очевидного: А. Вознесенский (а это о нем написал свою статью В. Гусев) – откровенный, последовательный, убежденный поэт цивилизации. Поэт – как поющий славу, как служащий всецело, страстно. Так служащий, как когда: «Без лести предан». Даже и «с иронией», быть может… Даже и при сетованиях (любовных) порой. Но: предан! предан! Именно – кровно предан. И ничему иному, хоть бы и с иронией, оговорками, хоть бы и с некоторыми сомнениями, не предан.

 
Мы дети «36–70»[58]58
  По авторской ремарке, номерной знак «автомашины Олжаса Сулейменова».


[Закрыть]
,
не сохнет кровь на губах,
из бешеного семени
родившиеся в свитерах.
 

Признаний сходного типа: афористических автохарактеристик, эпатажа, щегольских «самосарказмов», «крови», точно клюквенный сок, проливаемой «вразнос», апломба, двусмысленных шуток, всклокоченного темперамента, прагматического благоразумия (в костюме истерии), острот, щекочущих за ушком «прогрессы», которые «реакционны»; беспокойных прижизненных панихид (и чтоб все: «Вы… Борис Леонидович…» и так далее – в трауре «встали»); вульгарного энциклопедизма, Христов, Харонов, Марков Захаровичей, Калигул, Савских, «пьерошек», топографии Вест-Индии, обломков цитат, домашних вытяжек из «кватроченто», осколков католических витражей и рокотовских зеркал, стихотворных коллажей с шерстью убитого кабана и травной приправой «аромата Фета»; современного «берклианства», несытой гордыни, солипсизма и быта– в гомерических степенях; стонущего эгоизма, «жадного взгляда василиска» на живую природу; памятников аэропортам, лайнерам, чикагским бойням, колоколам, кока-коле, разнообразным маркам индивидуального транспорта, дубленкам «ампирной» раскраски, шортам «в облипочку» и кожаным пиджакам из «коровьего сыночка», «фаршированным душой», – без счета в его книгах!

Более того: трудно найти в них что-нибудь иное, какие-нибудь иные мысли!

 
Как я тоскую о поэтическом сыне
класса «Ан» и 707 – «Боинга», —
 

мечтает он искренне, истово, полагая, что не вправе «преставиться» до того – точно Симеон Богоириимец, ожидавший некогда одного царственного младенца…

Именно это: быть поэтом цивилизации, – означало на его языке: «…я стал гениален». Стал – «как никто». Как никогда. Как – ни в коем случае! – не случалось еще, пожалуй, с нашими поэтами прежде.

Поэт цивилизации – это духовно именно человек «класса» машины, рукотворного, пусть и «высшего» на сегодня, класса, так что идеал заведомо перекочевывает на землю, становится достоянием, вызревшим в кабинетах, цехах, лабораториях, конструкторских бюро, изготовляется конвейерно – руками, обескровленными машиной, и интеллект – высший в этой системе бог – это, собственно, тоже отлаженная машина, автоматически оперирующая суммами «точных» знаний, направляемая велениями рационалистских программ.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации