Текст книги "Тегеран-82. Начало"
Автор книги: Жанна Голубицкая
Жанр: Историческая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 45 (всего у книги 47 страниц)
– Ну, мы же это как-то уже обсуждали, – ответил за всех доктор-попа. – Летом в Персии жарко – не то, что нападать, вылезти из-под тени чинара лень. Весной посевная и Новруз, осенью сбор урожая. А зимой скучно, делать нечего, самое время безобразничать.
– Смешно, но самые судьбоносные беспорядки в истории Ирана действительно приходятся на промежуток от поздней осени до Новруза! – удивленно признал дядечка из торгпредства.
– Ой, только не накаркайте, а то Новый год скоро! – сказал дядя Басик. – Армянских евнухов, правда, теперь в нашем посольстве нет. Но и казаков для защиты тоже нет. Зато красивые армянки по-прежнему имеются. И те, кого в ковер можно завернуть!
– Что ты имеешь в виду, Басик? – удивился дядя Володя. – У нас есть секретари-предатели?!
– Давайте лучше выпьем! – вмешалась тетя Галя. – Как невыносимо, когда мужчины говорят о политике!
Все женщины ее поддержали.
Жена дяди Лени предложила тост за величие русской нации, за него с удовольствием выпили и вспомнили графа Льва Толстого, проповедовавшего простую аскетическую жизнь. Тут выяснилось, что господин Рухи не только читал Толстого в переводе на фарси, но даже помнил наизусть некоторые его афоризмы.
– «Такт – это умение не замечать чужих ошибок и не заниматься их исправлением», – гордо процитировал хаджи на ломаном русском и сорвал всеобщие аплодисменты.
Хаджи понравилось внимание публики, и он пустился в рассуждения о том, насколько некоторые мысли великого русского классика созвучны иранскому сознанию. Папа переводил каждое слово.
– «Мы любим людей за то добро, которое им делаем», – снова процитировал Толстого господин Рухи, завершая свою речь предложением выпить за великую русскую литературу, которая ничем не хуже великой персидской.
Я подумала, что надо записать оба изречения Толстого в свой дневник, моему сознанию они оказались тоже созвучны.
После следующего тоста вспомнили моего любимого поэта Сергея Есенина.
– Вот в учебниках пишут, что Есенин – «пронзительный певец русских раздолий», – заявил доктор-зуб. – А он все рвался за кордон – то в Персию, то в Америку.
– Но вместо Персии товарищ Киров подсунул ему бакинский пляж Мардакян, – заметил мой папа.
– Точно! – вдруг громогласно захохотал крупный посольский гость с красным лицом и на радостях даже хлопнул себя ладонью по потной лысине. – Я тоже знаю эту историю!
Он был такой высокий и толстый, что про себя я называла его «человек-гора», а вот настоящее имя все время забывала. Знала только, что он из того самого «стрекочущего «цека», про которое мама все время напоминала, что, если я буду себя плохо вести, «оно вышлет нас домой в 24 часа и виновата в этом буду я».
– Ты ничего не путаешь, милый? – осведомилась тощая и белобрысая, как моль, жена человека-горы. – Причем тут Киров? И что за пляж с армянской фамилией?
– Ничего я не путаю! – отмахнулся от нее человек-гора. – Историю КПСС надо было учить! Киров как в 1920-м вошел в Баку составе XI красной армии, так там и сделал самую стремительную часть своей карьеры. Ему вообще на Закавказье фартило, и он его знал и любил, особенно Баку. Смотрите, какой невиданный рост по партийной линии: в 1920-м он член Кавказского бюро ЦК РКП (б), в конце того же года уже полпред Советской России в Грузии, а в 1921-м – уже первый секретарь ЦК компартии Азербайджана! Сидя в Баку, он вырос до члена ЦК и кандидата в Политбюро и в 1926-м его уже перевели с повышением в Питер. А Есенин ломился в Персию весной 1925-го, вот Киров и решил вопрос, разыграв вместе с чекистами эту комедию!
Я очень внимательно все слушала, но все равно запуталась и прошипела папе в ухо:
– Пап, это какой еще Киров? – подозрительно осведомилась я. – Тот, который с Кировской?
Я уже очень хорошо усвоила, кто такой наш «товарищ не Киров», но вот чем знаменит Киров настоящий, была совсем не в курсе. Но недаром же его именем назвали станцию метро!
– На Кировской – наш «не Киров», то есть Грибоедов, – засмеялся папа. – А сейчас речь не о «не Кирове», а о настоящем Кирове, Сергее Мироновиче. Он был революционер. Большой памятник ему стоит на Кировской площади в Ленинграде, когда-нибудь мы с тобой обязательно поедем в Ленинград и я тебе покажу!
– Обещаешь? – с надеждой спросила я. На тот момент я еще ни разу не была в Ленинграде.
– Честное пионерское! – ответил папа.
Наверняка в то мгновение он искренне верил, что однажды сдержит свое «честное пионерское», но, увы, вместе в Ленинграде мы с папой не побывали ни разу в жизни. А жаль: представляю, сколько всего интересного он там бы мне рассказал! Питер он любил, но еще больше любил рассказывать всякие истории. И они у него выходили такие красочные и объемные – будто не слушаешь, а кино смотришь!
– А в Москве ему есть памятник? – пристала я.
– В вестибюле станции Кировская стоит бюст, я же тебе показывала! – вмешалась моя мама. – И еще в Марьиной Роще, в сквере, но там тоже, кажется, не целиком, а только бюст. А что тебе сдался Киров? У тебя же по истории пока древний мир – вот и не забивай голову, и взрослым не мешай беседовать! Вон, с девочками поговори, а то им скучно! – и мама указала глазами на Рою с Роминой.
Они мирно жевали плов и добродушно улыбались, изредка плотоядно косясь на сумку с моим спящим братом. Очевидно, они рассчитывали плотно покушать, пока он спит, а потом от души в него поиграть.
Я не любила, когда мне указывают, что делать, и надулась. Папа это заметил и решил меня поддержать:
– Сейчас я попрошу Анатолия Ефимовича разъяснить тебе про Кирова, – папа повернулся и окликнул на другом конце стола человека-гору: – Толя, начал экскурс в историю КПСС, так продолжай, а то мы ребенка тут запутали!
Тут заодно на человека-гору с разных сторон стола посыпались вопросы: что за комедия? Как разыграл? Зачем Есенину понадобилось в Персию? И почему его не пустили в настоящую?!
И только наша тетя Моника громко выкрикнула со своего места:
– А кто такой этот товарищ Пляш Мардакян?
Ее неравнодушие к армянским мужчинам при посторонних гостях бимарестанты обсуждать не стали, но, переглядываясь, так и покатывались со смеху.
– О, Моника-джан, это тебе наш дорогой товарищ Ашот объяснит! – вылез с предложением доктор-попа. – Только в индивидуальном порядке, после общей торжественной части.
Дядя Басик из посольства внимательно осмотрел нашу тетю Монику и довольно подтвердил:
– В индивидуальном порядке-то я запросто!
Сестра-моча засмущалась, покраснела и громко попросила человека-гору продолжить политпросвет.
Человеку-горе явно пришлось по душе выбранное ею слово:
– О, политпросвет! – радостно подхватил он, даже крякнув от удовольствия. – Это я люблю, но сначала надо выпить. Горло, так сказать, промочить!
Подняли тост за Кирова и дружно выпили.
Человек-гора еще больше покраснел, а его «моль» еще больше побледнела и принялась тыкать его в бок своими остро-заточенными наманикюренными коготками. Но он все равно принялся вещать:
– Ну, первым делом, товарищ Пляш – вовсе не армянский товарищ, как вам хотелось бы думать, дорогая Моника, а пляж азербайджанского поселка Мардакян. Это на окраине Баку, там нашего ситцевого поэта и высадили. К тому моменту он уже практически спился и истаскался по кабакам, его мучила депрессия, и он вообразил, что «дремотная Персия» излечит его от душевной тоски. Молодая советская власть не хотела обижать крестьянского поэта, но и тащить непредсказуемого пьяницу в мусульманскую страну власти сочли невозможным. Тогда Киров придумал план. Он велел сопровождать поэта его другу Чагину, которого предварительно обработали в ЧК. Есенин с Чагиным приехали на поезде в Баку, а там их пересадили на паром, полный переодетых в персов чекистов. Они несколько часов кряду болтали Есенина с Чагиным по волнам Каспия, чтобы поэт поверил, что он плывет в Бендер-Пехлеви, а на самом деле высадили на мардакянском пляже. Нынче там Дендрарий. По распоряжению Кирова Есенина с Чагиным поселили в бывшем ханском дворце, который потом служил загородным домом нефтепромышленнику Мухтарову, а в 1925-м стал «спецдачей ЧК». Там был огромный сад с фонтанами и множество «прелестных как газели персиянок в чадрах», работающих в ЧК, – тут человек-гора расхохотался и предложил выпить за доверчивость творческих людей.
– Ну, за Есенина! – подхватил доктор-зуб и процитировал:
«Голубая родина Фирдуси,
Ты не можешь памятью простыв,
Позабыть о ласковом урусе
И глазах задумчиво простых…»
– Красиво-то как! – вздохнула тетя Нонна и даже утерла слезу умиления в уголке густо накрашенного глаза.
– Неужели Есенин и впрямь поверил, что он в Персии? – воскликнула тетя Тамара.
– Это доказывает само существование цикла «Персидские мотивы», – важно ответил ей человек-гора. – Откройте сборник Есенина: «Персидские мотивы» написаны в 1924—25 годах – как раз тогда, когда он сидел на даче ЧК в Мардакяне. Думаю, он особо и не задумывался, где он, благо ему там хорошо наливали и присылали красивых и сговорчивых «пери». А все это наш крестьянский поэт, как мы знаем, весьма любил.
– «В Хороссане есть такие двери, – снова вступил доктор-зуб, – где обсыпан розами порог. Там живет задумчивая пери. В Хороссане есть такие двери, но открыть те двери я не мог…»
Тетя Моника громко захлопала в ладоши:
– Как же приятно, Аркадий, когда ты говоришь что-то хорошее!
– Это Сергей Александрович сказал, не я, – скромно потупился доктор-зуб. – Но факт, что в «Персидских мотивах» Есенин имитирует традиционное персидское стихосложение бейтами и газелями. Помните, мы проходили это в Ширазе?
Бимарестанты дружно закивали. Диван Хафиза разве забудешь!
– Розы как светильники горят… – решил тоже блеснуть цитатой Грядкин, но дальше вспомнить, видимо, не мог. И предложил просто выпить за поэзию.
Человек-гора уточнил, что лично он пьет за советскую поэзию, и поднял стакан с веселящей газировкой высоко над головой, как знамя.
Все чокнулись и выпили за правильную, идеологически-выдержанную поэзию.
– Неужели он так и не узнал, что его обманули? – прошептала я папе на ухо.
Мне было ужасно жаль Есенина! Он был такой искренний, пронзительный, так мечтал увидеть Персию и так восхищался своею Шаганэ, а оказывается, все это было вранье, организованное хитрым дядькой, стоящим где-то в Марьиной Роще! И то не целиком, а в одну треть – в виде бюста.
Я изложила эту свою мысль, как умела папе, и он долго смеялся, даже покраснел.
С этого момента у нас появился новый персонаж, живущий только в наших беседах, ведь остальные точно не поняли бы юмора. Особенно, моя мама. Если Грибоедов был у нас старик «не Киров», то сам Киров стал «одной третью дядьки из Марьиной Рощи» – именно так я его обозвала.
Папа предупредил, чтобы я так никогда не говорила при ком-либо, кроме него. Но признал, что это действительно смешно:
– Прямо как полтора землекопа из книжки про Витю Малеева! – веселился он.
До Тегерана повесть Носова «Витя Малеев в школе и дома» папа читал мне вслух всякий раз, когда я болела. И никогда не мог прочесть больше половины страницы, не прерываясь на хохот. Он веселился так, что мама ругалась и обвиняла папу, что он читает не мне, а себе. А он виновато отвечал, что он не виноват, что Носов пишет очень смешно.
– Я тебе потом подробности расскажу о той поездке Есенина, только напомни, – пообещал папа. – А то сейчас неудобно, гости же!
Я согласно кивнула. По-хорошему я всегда понимала сразу.
– А ради Америки наш шустрый лирик даже на Айседорше женился, не посмотрев, что она старше его чуть ли не вдвое! – продолжил поэтическую тему Грядкин и даже причмокнул от удовольствия. Наверное, вспомнил прекрасную американскую танцовщицу.
Тут свободным папиным ухом с другой стороны завладел хаджи Рухи. Он наклонился и о чем-то зашептал. Папа его внимательно выслушал и что-то ответил, тоже на ухо.
– О чем это вы там шушукаетесь? – подозрительно осведомился доктор-зуб. – Об Айседорше?
– Наш дорогой хаджи полагает, что нашему Есенину было тесно в Советской России, как и другу хаджи – уважаемому Ферейдуну Тонкабони. Это иранский писатель, очень популярный при шахе.
– Певец трона, что ли?! – уточнил Грядкин. – Как все их писатели и поэты? И сейчас в эмиграции?
– А вот и нет, – улыбнулся папа, – Тонкабони-ага – сатирик, он высмеивал лицемерие, ханжество, лживость, и продажность мелкой буржуазии шахских времен. За последний сборник в 1971-м году его арестовал САВАК и отдал под Военный трибунал, который приговорил его к двум годам тюрьмы за подрывную деятельность против шахской власти. Он поддержал исламскую революцию и сейчас тут, в Тегеране.
На папу посыпались вопросы любопытных: а где он живет? А что он пишет сейчас?
– Пусть господин Рухи сам скажет, – предложил папа. – А я буду при нем синхронист, как у спикера ООН.
Хаджи Рухи в переводе моего папы рассказал, что после университета его друг Ферейдун отправился работать учителем в сельскую школу, это было принято среди молодых иранских писателей, так они познавали жизнь изнутри. А после победы революции Тонкабони-ага создал Совет писателей и деятелей искусств Ирана, собрав под крыло организации самую прогрессивную богему, оставшуюся в стране.
– Ферейдун-джан ни за что не покинет Иран! – уверено заявил господин Рухи. – Он истинный патриот.
– А вот я боюсь, что он все-таки уедет, – осторожно предположил мой папа. – Он, конечно, любит родину, но в стенах исламской морали творческим людям все-таки душно. Тем более, юмористам-сатирикам. Сейчас особо не посмеешься, Аллах все слышит! – и папа поднял палец, будто прислушиваясь, не ругается ли на него за эти слова кто-нибудь наверху.
– Точно, смешного сейчас в Иране маловато! – признал доктор-зуб.
– Наоборот, чем дальше, тем смешнее! – возразил дядя Володя. – В Иране с каждым днем все смешнее, как в России, извиняюсь, после революции – домком, профком, пение в подвале хором, когда унитазы текут… «Собачье сердце» все ведь купили в клубном книжном? Ни для кого не откровение?
Гости загудели как возбужденный улей, обсуждая роман Булгакова. Зелененький сборник Булгакова действительно этой осенью купили абсолютно все присутствующие и прочитали в его составе «Собачье сердце».
– Ну, ваш Ферейдун может людей консультировать, как просвещенный старец, – предложил один из посольских гостей. – Или речи Хомейни писать. Сатирические.
– Да какой же из него старец?! – улыбнулся господин Рухи. – Он молодой еще, родился в 1937-м, всего на три года старше нашего старшего именинника.
– Пусть в Союз едет! – предложил доктор-зуб и громко захохотал. Как сказала бы моя мама, гомерически.
– В Советском Союзе Тонкабони издают, – одобрительно закивал господин Рухи. – В переводе нашего друга Джехангира Дорри и с его предисловием (см. сноску-6 внизу).
А вообще Ферейдуна оценят в любой точке земного шара, ведь у него есть дар предвидения!
– Если вам верить, то все ваши труженики пера имели дар предвидения! – ехидно вставил доктор-зуб. – Помните, как мы ездили в Исфахан и Шираз? Там, куда ни плюнь, суфий на суфии сидит и суфием погоняет!
– Точно, суфием погоняет! – почему-то обрадовался доктор-попа.
– Суфий – это мистик, изучающий богословие и связывающий свои предсказания со священным Кораном, – спокойно ответил хаджи Рухи, – а Ферейдун-джан – светский писатель, юморист, и умер бы со смеху, если бы услышал, что его тут назвали суфием! Но я уверен, что все по-настоящему талантливые люди – те, в кого Всевышний вложил искру особенного дара к творчеству – имеют дар предвидения. Вы почитайте рассказы Тонкабони «Год 2009-й…» и «Машина по борьбе с неграмотностью», там описывается, что будет в Иране в 2006-м и в 2009-м годах. Лично я уверен, что все именно так и будет, как предсказал Ферейдун! Хотите, заключим пари? А в 2009-м встретимся в этом же самом месте и проверим!
Все загудели, обсуждая, доживут ли до столь далекого будущего, и будет ли тогда возможно вот так запросто прилететь в Тегеран, чтобы посидеть за одним столом с господином Рухи?! И будет ли вообще на свете Тегеран?
– Я помню рассказ про 2009-й год, – сказал мой папа. – Там весь мир захватили «пейканы».
– Какие пейканы? – удивился один из посольских гостей. – Эти иранские «консервные банки» с двигателями от допотопных «пежо»?
– Они самые, – улыбнулся мой папа. – Герой Тонкабони попадает из Тегерана конца 60-х в Тегеран 2009-го года и всюду видит надписи: «Въезд только для автомобилей „пейкан“». Он удивляется и говорит, что о чем-либо подобном слышал только со слов стариков, помнящих «времена наших дедов, когда на магазинах писали „Неверным товары не отпускаются“».
– И вот «времена дедов» снова к ним вернулись! – ехидно подхватил доктор-зуб. – Интересно, чем это обернется к 2009-му, если мы вообще до него доживем с этой гонкой вооружений?!
2006-й, 2009-й – эти даты казались невероятно далекими не только мне, но и взрослым. Никто не мог точно знать, что будет на земле через 29 лет. Но в том, что на свете будет Советский Союз, не сомневался никто.
– А что ж ваш Ферейдун не предвидел, что в Иране все будет еще хуже, чем при буржуазии, над которой он потешался?! – ехидно спросил какой-то посольский гость.
– У иранцев есть поговорка «Плач – лекарство от любого недуга», – ответил хаджи. – А наш сатирик-«горбан» (старый, уважаемый – перс.) Джамаль-заде, кстати, мой земляк, тоже с азербайджанскими корнями, полагает, что лекарство от любой болезни – смех. Сатирик должен быть там, где есть, над чем смеяться. Он нужен, чтобы бороться с пороками, доступными ему средствами – высмеивать их.
Писателя Мохаммеда Али Джамаля-заде, которого процитировал хаджи, я тоже знала. Родившийся еще в прошлом веке, он считался старшим из современных писателей Ирана, и открывал своими новеллами мой зачитанный до дыр сборник «Трое под одной крышей». За ним следовали Хосроу Шахани и друг уважаемого хаджи Ферейдун Тонкабони (см. сноску-7 внизу). Все трое писателей тогда, в 80-м году, были живы и здоровы, но в Иране оставался только Тонкабони-ага. В тот теплый ноябрьский вечер 80-го хаджи Рухи был всецело уверен, что его друг, как и он сам, никогда не покинет свою родину. Наверное, если бы ему сказали тогда, что три года спустя, когда новая власть уничтожит партию ТУДЭ и станет сажать оппозиционных общественных деятелей, а заодно чересчур смешливых писателей, его друг убежит в Германию, он бы не поверил.
Потом за столом заговорили о персидских поэтах раннего средневековья – Баба Тахире из XI века и об Обейде Закани, жившем в XII веке.
– Обейд Закани – поэт-сатирик, – пояснил хаджи. – Его бейты годятся на все случаи жизни, и иранцы по сей день цитируют его в тех случаях, когда лучше, чем словами Закани, и не скажешь. А вот Баба Тахир был самым настоящим суфием – изучал мистическо-богословские рукописи, бродил по свету и терся среди людей, познавая их нравы.
– Как Саади! – вспомнила доктор-кожа.
– Большинство суфиев были дервишами (дервиш – странник – перс.), – улыбнулся господин Рухи. – Кстати, бейт Саади «Держи пустым свой желудок, дабы светились в нем лучи познания», по версии Тонкабони-ага в рассказе про машину по борьбе с неграмотностью, станет лозунгом Ирана образца 2006-го года. Что ж, проверим…
– А этот ваш Баба что предсказал? – осведомилась сестра-рентген.
Господин Рухи ответил, что с этим ученые еще разбираются. Уж больно много тайн, связанных с именем Баба Тахира, остаются не разгаданными по сей день:
– В его судьбе так много мистического, что целых девять веков исследователи его творчества во всем мире не могли прийти к единому мнению, где в рассказах о загадочном средневековом суфии правда, а где ложь. И до сих пор не могут прийти!
Я любила рассказы про все таинственное, поэтому с интересом слушала. Но Роя с Роминой уже ерзали на своих стульях и шептали мне в ухо, что было бы здорово потихоньку улизнуть ко мне домой и спокойно заняться там чем-нибудь более веселым, чем рассуждения о давно почивших поэтах. Я согласилась, хотя и знала, что с бимарестантами такое долго не пройдет. Они еще немного потерпят умные разговоры, а потом пустятся в пляс.
Во время очередного тоста за величие русской и персидских наций мы незаметно вышмыгнули за дверь. Я оказалась права: не успели мы закрыть за собой дверь нашей квартиры, как на последнем этаже загрохотала музыка.
А едва мы начали искать в стереосистеме какую-то западную танцевальную радиостанцию, частоты которой знали мои иранские подружки, как на пороге возник мой папа с сумкой, из которой радужно улыбался нам его долгожданный наследник. Вид у папы был слегка виноватый:
– Наверху стало так шумно, – пояснил он, – что наш маленький именинник оценил удобство подаренной ему переноски и попросился к вам. Так что вот вам, девочки, компания! Тренируйтесь, вы же будущие матери.
В этот момент я в полной мере ощутила себя настоящей восточной женщиной, которую сызмальства приучают к тяжелому домашнему труду и воспитанию младших сестер и братьев.
Я расстроилась, что вместо запланированных танцев под зарубежную эстраду, нам придется нянчить моего младшего брата. Тем более, засыпать мой братец явно не собирался, а таращился на нас своими огромными голубыми глазищами и широко улыбался. Как мне показалось, злорадно.
Но, в отличие от меня, мои иранские подруги восприняли сумку с младенцем с большим энтузиазмом. Они стали с таким упоением, умилением и умением возиться с ним, что казалось, что они работают в яслях. Хотя Ромина была самая младшая в семье, а Роя старше ее меньше, чем на два года, и едва ли она могла помогать маме в пеленании Ромины. Не дожидаясь вопросов, Рухишки сами раскрыли свою тайну: они нянчат маленьких детей всей своей родни, начиная от своих мелких двоюродных братьев и сестер и заканчивая какими-то шестиюродными племянниками, считая это большим удовольствием. Больше всего меня поразило, что мои подружки сами упрашивают – сначала маму малютки, чтобы разрешила с ним посидеть. А потом свою маму, чтобы отпустила посидеть с чужим малюткой. Мама иногда отпускает, а иногда, к великому сожалению сестер, идет нянчить малыша сама, а девочкам велит делать уроки.
Слушая девчонок, я не могла избавиться от ощущения, что все иранские женщины прямо-таки соревнуются за право понянчить какого-нибудь малютку! О своей маме я этого сказать не могла, о себе тоже. Признаться, в своей жизни я видела не так много малюток. Самым близким из них был Сашка, который до появления моего брата был самым маленьким в бимарестане. Из его шести лет два года я видела его ежедневно – и всегда со старшим братом! Их мама работала, вручив младшего сына старшему. Меня, похоже, ждала такая же участь. Говорил же папа, что в Туркмении младших нянчат не мамы и не бабушки, а старшие дети. Мол, на то они и нужны.
Моему братику, похоже, нравилось, что в него играют, как в пупса. Радостно агукая, он позволял моим чадолюбивым подружкам таскать себя по всей квартире, переодевать, пеленать, послушно пил из бутылочки и даже ни разу не заорал. А когда наш подопечный, наконец, устал от наших забот и крепко уснул, мы переложили его в кроватку, а сами поднялись наверх, где продолжалось бурное празднование сдвоенного дня рождения.
Когда мы заглянули туда, господин Рухи под грохот песни «Rivers of Babylon» группы «Boney M» учил доктора-кожу исполнять танец живота. Рядом с ними, подвязав рубашку узлом и оголив волосатый живот, вертелся дядя Владлен, то втягивая, то выпячивая свое упитанное пузико. При этом доктор-попа уморительно вертел попой и беспрестанно дергал господина Рухи за рукав:
– Нет, ну ты посмотри, ага-джан («Дорогой господин» – перс.), получается у меня?!
– Бале-бале («Да-да» – перс.), – отмахивался от него хаджи, не сводя глаз с тети Зои, вокруг которой описывал круги, пританцовывая на манер лезгинки. Остальные собрались вокруг танцующего трио в кружок, громко хлопая, подбадривая танцоров и заодно утирая слезы смеха.
Доктор-кожа так ловко двигала упитанными бедрами, будто всю жизнь танцевала восточные танцы! Выходило у нее ничуть не хуже, чем у настоящей арабской танцовщицы, которую мне показывали на видео в доме Рухи.
– В таких искусных танцоров в Иране принято швыряться туманами («Туман» – разговорное название иранской денежной единицы, равной 10 риалам)! – сказал торгпредский гость и полез во внутренний карман.
– Это в Шахре-Ноу (квартал публичных домов в Тегеране), которого уж нет, было принято, – отозвался дядя Володя. – А в советской больнице все бесплатно!
– Ай, молодец, Зоя-ханум, ай, свет моих очей, украсила бы гарем величественнейшего из падишахов! Не женщина – жемчужина! – радовался господин Рухи, водя хороводы вокруг своей «жемчужины».
Доктором-кожей хаджи восторгался на фарси, а мой папа переводил, чтобы присутствующие могли оценить всю степень восхищения иранского предпринимателя советским медработником.
Все уже были красные от хохота и вытирали лица салфетками.
– Доктор-попа-джан тоже может стать звездой шахского гарема! – веселился Грядкин. – Владлен, дашь мне пару уроков?
Грядкин обнимал за талию подвыпившую тетю Монику, а тети Тамары нигде не было видно.
Нас танцующий господин Рухи и вовсе не заметил. Не прекращая танца, он кричал:
– Подайте сюда хум («хум» – кувшин для вина – пес.), я выпью за эту прекрасную хануме-е-шоурави (советскую женщину – перс.)!
– Не надо, чтобы он видел, что мы видели! – заявила Роя и вытащила нас с Роминой за дверь зала, прикрыв за собой двери.
Но назад в квартиру мы не ушли. Остались в коридоре и следили за происходящим через щелку, оставленную Роей в двери – прямо как мы с бимарестанскими мальчишками подглядывали «взрослые» фильмы через вторую дверь конференц-зала.
Девочки дождались, пока их отец натанцуется и, вытирая пот со лба, усядется на свое место с краю стола. И только тогда Роя просунула в дверь голову и пропела сладким голоском:
– Хаджи! Хаджи!
Господин Рухи повернулся, увидел нас и мигом стал серьезным – будто и не было того отплясывающего вокруг доктора-кожи джигита.
Роя что-то ласково сказал ему на фарси. Я разобрала только слова «хаджи», «ханум» («Ханум» – госпожа, вежливое обращение к женщине и жене – перс.) и «ханэ» («Ханэ» – дом – перс.) и поняла, что Роя упоминает религиозный статус отца, свою маму и говорит, что им пора домой.
– Отец говорит, что у Всевышнего есть дела поважнее, чем подглядывать, сколько он выпил и с кем танцевал, – смеясь, перевела Ромина.
Тем не менее, господин Рухи прямо на глазах протрезвел, собрался, тепло распрощался с каждым из присутствующих и от души поблагодарил моих родителей за то, что они «подарили ему веселье на всю оставшуюся жизнь» ровно за пять минут.
Уходил он подтянутым, свежим и собранным, каким все привыкли его видеть. Трудно было поверить, что всего четверть часа назад этот человек веселил весь зал.
Мы с подружками расцеловались, и я в очередной раз восхитилась их непохожестью на нас, советских девочек. Маленькие иранки были, быть может, даже более хулиганистыми, чем, к примеру, я. Но истинно женской деликатностью обладали с самых младых ногтей или и вовсе впитывали ее с молоком матери. Я почувствовала ее интуитивно, даже в свои только что исполнившиеся десять. Одной ласковой фразой на фарси Роя, как старшая дочь, напомнила отцу о трех важных «х» в его жизни – хаджи, ханум и ханэ. Что он «хаджи» – то есть, человек, обязанный служить примером другим правоверным. И что в «ханэ» – дома – его заждалась «ханум» – любимая жена.
И все это нежным голосом, даже без тени упрека, недопустимого по отношению к старшему. Я снова подумала, как прав был Лев Толстой: такт – великая штука! И надо бы не забыть записать эту мыль в свой личный дневник, как я и запланировала в начале торжества.
А женский такт – еще и великая сила! Вон как ловко маленькая Роя спасла своего отца от неловкого положения, в которое он непременно бы попал и в гостях, и дома, если бы усугубил вечеринку. Ведь наш праздник попал на разгар мусульманского поста: на дворе стоял священный месяц, который иранцы тоже называют по-своему, а не как все – не «рамадан», а Рамзан.
* * *
Одноразовые подгузники стали революцией в уме не только моей мамы, но и всех советских бимарестанок. Это были прародители сегодняшних памперсов, состоящие из двух частей – клеенчатых трусиков и мягкой бумажной прокладки. Это изобретение избавляло молодую мамочку сразу от многих напастей – грязных подгузников, промокших пеленок, бесконечной стирки и глажки.
Вторую революцию устроила сестра гинекологии из местных по имени Лалэ, она приходила к нам в первые десять дней после появления малыша обрабатывать ему пупок. А потом раз в неделю – проверяла «родничок» у него на голове и щупала животик.
Разматывая наш плотно перебинтованный сверток, Лалэ заявила, что в Калифорнии, где живет ее родня, младенцев не пеленают вовсе. Тамошние врачи, мол, доказали, что у туго «перебинтованного» младенца замедляется развитие тела и еще чего-то. Мама слушала с сомнением, зато папа заявил, что в Туркмении младенцев отродясь не пеленали, чтобы они вволю болтали ручками и ножками, наслаждаясь тем, что выбрались из материнской утробы на свет Божий.
У мамы был такой вид, что я подумала, что она сейчас в очередной раз выскажет все, что думает насчет «каракумских нравов» и начнет перебинтовывать малютку вдвое туже. Но, видимо, нежелание пеленать пересилило и она проявила к методу, описываемому Лалэ, благосклонный интерес.
Пеленать и впрямь было не очень большим удовольствием, хотя лично я, благодаря мадам Пэрну, это искусство быстро освоила. Но после рассказов Лалэ моя семья показала себя прогрессивной и пеленание мы отменили. Эта красивая жизнь – бумажные подгузники и младенец, вольготно болтающий ножками – продолжалась, пока о ней не узнала моя бабушка.
Она устроила такой скандал, что моя мама испугалась даже на другом континенте. Кто похвастался бабушке нашими «западными новшествами», доподлинно неизвестно: может, об этом написала ей сама мама, а может, ей позвонил кто-нибудь из бимарестантов, приехавших в отпуск. Но бабушка не пожалела денег и сил на заказ международного разговора с Ираном, которого в то время приходилось подолгу ждать и связь была такой, будто мы находились на другой планете. Но бабушка дозвонилась и, не жалея денег, провела полноценную политинформацию о том, в кого вырастают те, кого «сызмальства держат с голой попой, как маленьких буржуев». И что бывает с теми родителями, которые ведут себя, как «гниющие империалисты, у которых просто напряженка с пеленками и с натуральными тканями в целом».
После того разговора мы стали снова пеленать наш сверток, а заодно от греха подальше упразднили клеенчатые трусы. Хорошо бабушка не узнала хоть про них, иначе у нее случился бы инфаркт.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.