Электронная библиотека » Альбер Коэн » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Любовь властелина"


  • Текст добавлен: 26 января 2014, 02:45


Автор книги: Альбер Коэн


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 63 страниц)

Шрифт:
- 100% +

О, ужас моих первых любовей, как это бесит, что меня любили за стандартный набор мужественных ухищрений, к которому приходилось прибегать, потому что они ждали от меня именно этого. Короче, любили они за все то, чем мерзкий петух нравится глупым курам. Чтобы понравиться им, я был вынужден строить из себя наглеца, которым не был, сильную личность, которой тем более не был, слава богу. Но им это нравилось, и мне было стыдно, но что было делать, я нуждался в их любви, даже такой извращенной.

«Сильный, сильный» – вечно это слово у них на устах. Как они могли так терзать им мои уши! «Ты сильный», говорили они мне, и я сгорал от стыда. Одна из них, самая возбужденная, самая из них самочка, даже говорила мне «ты сильная личность», что в ее представлении делало меня еще более сильным и даже переводило в божественную категорию крупных горилл. Скрежет зубовный, боль и отвращение – вот что я испытывал от этого скотства, мне хотелось завопить им, что я самый слабый человек на свете. Но тогда она оставила бы меня. Мне в то время необходима была ее нежность, нежность, которую они способны испытывать только в состоянии страсти, божественная материнская нежность влюбленной женщины. И вот, чтобы добиться этой нежности, ведь только она и была мне нужна, я покупал ее страсть, изображая гориллу, и со стыдом в сердце энергично жестикулировал, уверенно усаживался, высокомерно скрещивал ноги и со значением цедил фразы.

Все это обезьянничанье было лишь затем, что я очень любил, когда она садилась в кресло возле моей кровати и пела мне колыбельную, а я держал ее за руку или за подол платья. Но, увы, нужно было изображать волевого и опасного типа, и все время показывать характер, и все время энергично действовать, и чувствовать себя смешным, смехотворным, высмеянным их обожествлением. Мне вовсе не весело говорить об этом. Мне хотелось этой нежности и от мужчин, хотелось иметь друга, обнимать его при встрече, говорить с ним до глубокой ночи и даже до зари. Но мужчины не любят меня, я их стесняю, они не доверяют мне, я не такой, как они, они чувствуют, что я одиночка. Вот и приходится искать эту нежность там, где ее дают.

Стоя перед зеркала у очага, он снял свой черный монокль, осмотрел шрам на веке, спросил себя, стоит ли сжечь тридцать тысяч долларов перед этой филистимлянкой, чтобы научить ее жизни. Нет, лучше сжечь их в один из одиноких вечеров, для собственного удовольствия, набросив на плечи длинную ритуальную шелковую накидку, украшенную благородной бахромой и обрамленную голубой каймой – его шатер и отчизну. Он обернулся и подошел к дочери гоев, красавице с длинными изогнутыми ресницами, которая молча смотрела на него, держала свое слово.

– Как они могли заставлять меня страдать целых двадцать лет из-за своего бабуинства! Бабуинства, – повторил он, околдованный этим словом, словно бы очутившись перед клеткой в зоопарке. – Посмотрите на бабуина в клетке, посмотрите, как он изображает мужественность, чтобы понравиться своей бабуинихе, как он бьет себя в грудь кулаками, гулко, будто в тамтам, и как он задирает голову на манер полковника десантников. – Он закружил по комнате, колотя себя в грудь, подобно бабуину, и высоко задрав голову. Элегантный и наивный, молодой и веселый. – Затем он трясет прутья решетки, и очарованная, вконец растаявшая бабуиниха убеждается, что это сильная личность, с характером, что он умеет стоять на своем, что на него можно положиться. И чем больше он трясет прутья, тем больше она убеждается, что у него прекрасная душа, что он морально устойчив, благороден, что он – достойный бабуин. Короче говоря, женская интуиция. И тогда покоренная бабуиниха приближается, виляя задом, они ведь все, даже самые скромные, обожают его показывать, отсюда и узкие юбки, и она спрашивает бабуина, стыдливо потупив глазки: «Любите ли вы Баха?» Он конечно же ненавидит Баха, этот бездушный робот и многообещающий механический геометр, но, чтобы показать себя с лучшей стороны и продемонстрировать, что у него прекрасная душа и он происходит из высшего бабуиньего общества, несчастный обязан сказать, что обожает старого зануду и все это перепиливание скрипочек. Вы шокированы? Я тоже. А дальше бабуиниха, не поднимая глаз, говорит проникновенным и нежным голосом: «Бах приближает нас к Богу, не правда ли? Как я счастлива, что у нас схожие вкусы». Все начинается со сходства вкусов. Да, Бах, Моцарт, Бог – они всегда с этого начинают. Это залог честных намерений, их душевное алиби. А через две недели – полет на трапеции в постель.

Ну и вот, бабуиниха продолжает свою возвышенную беседу с симпатичным бабуином, она с радостью отмечает, что обо всем он думает так же, как она, о скульптуре, литературе, культуре, натуре. «А я еще люблю народные танцы», – говорит она, стрельнув в него глазками. Да что за народные танцы, за что они их любят? – Он так спешил высказаться, так старался быть убедительным, что его фразы сталкивались между собой, теряя правильную форму. – Народные танцы – это когда парни прыгают и трясутся изо всех сил, показывая этим, что не знают усталости и могут хорошо и долго копать. Конечно, женщины никогда не признаются, какова истинная причина их восхищения, и опять прикроют ее возвышенными фразами и объяснят тебе, что им нравятся народные танцы за то, что это фольклор, традиция, родина, маршалы Франции, родные деревни, радость жизни, витальность. Что значит витальность в устах женского пола, все знают, и Михаэль может объяснить это лучше меня.

Но вот в клетку сажают более крупного бабуина, который молодцеватей стучит себя в грудь, прямо как гром небесный. А недавний объект восхищения не может и слова вымолвить, ведь он мельче и не такой мощный стукач. Он отрекается от престола и воздает почести большому бабуину: становится на четвереньки, принимая позу самки, позу подчинения, что вызывает у бабуинихи отвращение, переходящее в смертельную ненависть. Так и ваш муж только что – его молчание, постоянная восхищенная улыбка, подобострастно и сдержанно сглатываемая слюна. А как он сгибался почти пополам, чтобы изобразить напряженное внимание, когда я что-то говорил! Все это – почести, которые воздает женственность способности приносить вред и ее высшей степени – способности убивать, я еще раз это повторяю. То же самое – целомудренные, растроганные, почти влюбленные улыбки, когда король закладывает в здание первый камень! То же самое – восхищенный смех, которым приветствуют совершенно не смешную шутку важной персоны! То же самое – недостойное и низменное уважение атташе кабинета, деликатно и скрупулезно осушающих промокашкой подпись министра по мирным договорам! Ох уж этот вечный дуэт человеческих существ, этот тошнотворный бабуинский припев! Я больше тебя. Я знаю, что я меньше вас. Я больше тебя, я знаю, что я меньше вас. Я больше тебя, я знаю, что я меньше вас. И так далее, везде и всюду. Все бабуины! Да, я уже говорил все это только что, и про вашего мужа, и про восхищенный смех, и про атташе. Простите, но эти маленькие бабуины сводят меня с ума, я их нахожу в каждом углу, в любовных позах.

И точно как я в этот момент, большой бабуин в клетке говорит громко, с энергичными жестами, говорит по-хозяйски с бабуинихой, которая смотрит на него восхищенными глазами. Он такой обаятельный, вполголоса говорит она старой подруге-бабуинихе, которая уже вышла в тираж, у него такая милая улыбка, я знаю, что в душе он очень добрый. А пауки! Вам знакомы нравы пауков? Они требуют, чтобы самец доказывал свою любовь, совершая прыжки! Вот так. – Поджав ноги, он перепрыгнул через столик. Внезапно устыдившись, почувствовав себя смешным, он закурил сигарету, лихорадочно заглатывая дым. – Это чистая правда, я могу показать вам книгу. А если муж не прыгает и не кружит целыми днями, что поделаешь, он лишается привязанности паучихиной души, и она вскоре отправляется к морю с новеньким паучком, который вовлечен в эту любовь всего лишь несколько дней и потому прыгает и скачет с удовольствием. Это паучок-негр! Знайте, они обожают негров, но это секрет, они шепчутся об этом между собой ночью при свете луны, подальше от их белых партнеров. И вот у ласкового моря, шумящего прибоем, несчастный совершает прыжки пяти, шести или даже семи сантиметров в высоту, и тогда она обожает его.

Он остановился, радостно ей улыбнулся, он наслаждался своими паучками и даже забыл про третий межреберный промежуток. От удовольствия он подбросил вверх орден командора и поймал его на лету.

– Но вдруг – трагедия! Примчался третий паучок и его пируэты даже лучше, чем у негра! И тогда паучиха говорит себе: вот он явился, сказочный паучок, паучок ее мечты! Развод! Третий брак! Пьянящая поездка к новому морю с новым паучком! Медовый месяц в Венеции, где дурочка на полную катушку наслаждается камнями и красками, упивается своей «артистицкой» натурой и вовсю щурится, чтобы лучше разглядеть гениальный желтый мазок в углу картины и обнаружить там тысячу чудес, а вокруг пасутся на эстетических пастбищах тысячи овец, и так ей хорошо в этой Венеции, потому что кругом поэзия, а поэзия кругом потому, что полно банковских билетов в бумажнике и номер у них в дорогом отеле.

Но поскольку на исходе шести недель бедный третий муж скачет куда как меньше, он обессилел и погряз в супружеской рутине, он подустал от физиологического начала и вновь задумался о социальном, что надо бы продолжить работу и пригласить ван Вриесов, он стал рассказывать о своем карьерном росте и болях в коленях, и она внезапно поняла, с присущей ей возвышенностью, как же ошибалась в нем. Без этого никогда не обходится, без внезапного понимания, как же она ошибалась. И тогда она решает поговорить с ним честно и благородно, и, для пущей торжественности, водружает на голову высокий золотой тюрбан. Дорогой третий паучок, говорит паучиха, стиснув мохнатые лапки, будем достойны друг друга и расстанемся красиво, без ненужных упреков. Давай не станем портить бесполезной перебранкой светлые воспоминания о пережитом счастье. Я буду говорить тебе правду и только правду, дорогой мой, а правда в том, что я больше не люблю тебя. Без этого тоже никогда не обходится, без фразы «я тебя больше не люблю». Притворяться было бы низостью, продолжает она. Что делать, дорогой мой, я ошиблась. От всей души своей я поверила, что ты вечный паучок. Увы! Знай – в моей жизни важное место занял четвертый паучок. Они любят говорить «занял важное место», а не «сплю с ним». И вот она продолжает, милашка, движимая все более возвышенными чувствами. Видишь ли, я люблю его всем сердцем, потому что он паучок из паучков, редкой, можно сказать, души паучок, наделенный высочайшими моральными качествами. Сам Господь пожелал, чтоб он встретился на моем пути. Ах, как я страдаю, ведь я, очевидно, наношу тебе смертельный удар! Но что поделаешь? Я хочу жить по законам правды, я не умею лгать, мои уста и моя душа должны быть чисты. Прощай, дорогой, и думай иногда о твоей малышке Антинее. Или же она предлагает в конце своей речи последний раз переспать, в знак искреннего расположения и на добрую память. Но чаще всего она в заключение говорит: «Ну, будь сильным, и останемся друзьями».

Я ненавижу ее! – вскричал он, стукнув кулаком по столу так, что зазвенели бокалы. – Я ненавижу ее, ведь она никогда не признается: все случилось потому, что этот четвертый паучок – новенький и ему пора сменить третьего. Нет, они всегда говорят о новой любви, как о повороте судьбы, о неизбежности, о сладкой тайне, о пире духа! И вот, виляя душой и задом, она отправляется в Египет с четвертым, который однажды тоже ее разочарует, когда она обнаружит, что у него бывает печеночная колика, точно так же, как у мужа!

А мушки-толкунчики! Он тоже должен проявить силу, несчастный самец этой мушки! Мушка требует. Ах, ну да, я уже вам о них рассказывал. А еще канарейка! Для канарейки, чтобы она согласилась ощутить любовное волнение и, как следствие, снести яичко, необходимо, чтобы несчастный кенар был спортивен и энергичен, чтобы я свиристел громче других канареек и чтобы я грозно топорщил перышки на шейке, танцевал бандитские танцы и воинственно поднимал крылья! Бедный я, бедный! А если я буду мирным, она от ярости выклюет мне глаза.

Он замолчал. Повертев сандаловые четки на пальце, он представил себя выходящим из мастерской татуировщика, а затем лежащим на полу номера в отеле, успокоенным навеки, со скрещенными на груди руками, под светом горящей всю ночь лампы, со скрещенными на груди руками и с дырочкой над соском, и с черными крапинками пороха вокруг раны. Нет, не дырочка, он же выстрелит в упор. Горючие газы, попав в рану, разорвут кожу в форме звездчатого креста. Он повернулся к Ариадне.

– Все ужасные слова, которые я говорил и о которых сожалею, про самок и бабуиних, я говорил, и не могу помешать себе их повторить, лишь потому, что меня бесит, насколько женщины не соответствуют тому, какими они бы могли быть, не соответствуют их образу в моем сердце. Они же ангелы, я это знаю. Но почему за ангелом прячется доисторическая дикарка? Послушайте мой секрет. Иногда я внезапно просыпаюсь ночью, задыхаясь от ужаса. Как же возможно, что они, тихие и нежные, мой идеал и моя религия, как они могут любить горилл с их обезьянничаньем? Мои ночные кошмары оттого, что женщины, венец творенья, вечные девственницы, вечные матери, пришедшие из другого мира, чем самцы, во всем превосходящие самцов, что женщины, пророчицы и провозвестницы светлого будущего человечества, человечества, ставшего человечным, что мои обожаемые женщины с потупленными глазами, светочи нежности и милосердия, вот что меня ужасает, что их может покорить сила, то есть способность убивать, это и мой позор, что они так унижены своим преклонением перед силой, это мой ночной позор, и я никогда не пойму их, и я никогда не приму этого! Они настолько большего стоят, чем те туземные царьки, которые их привлекают, вы понимаете? Это неразрешимое противоречие для меня мука мученическая, как же это моих божественных созданий влечет к волосатым злодеям! Да, божественных! Разве это женщины изобрели дубины, стрелы, копья, греческие огни, бомбарды, пушки, бомбы? Нет, это сделали сильные, их мужественные возлюбленные. И тем не менее женщины обожают Его, моего соотечественника, пророка с грустными глазами, который есть любовь! И что? А то, что я ничего не понимаю.

Он взял четки, посмотрел на них, как будто хотел их понять, положил на стол, прошептал, улыбнувшись, никому не предназначающееся «спасибо», промурлыкал пасхальный гимн. Внезапно, заметив, что она смотрит на него, он дружески махнул ей рукой.

– Од была моей женой. Все последнее время нашего брака, поскольку я отошел от общества и сбросил маску преуспевающего политика, поскольку я уже больше не был презренным министром, святой бородатый бедняк, я перестал разыгрывать фарс сильной личности, и вот когда я сказал ей, как ужасает меня ее угасающая любовь, как мучает меня ее отношение ко мне будто к пустому месту, ко мне, еще недавно могучему властелину, о, как она отмалчивалась, о, какое каменное у нее было лицо, о, тот день, когда в нашей комнатушке я, чтобы заслужить ее милость, сам вымыл посуду, и уронил тарелку, и извинился, идиот, о, какое мне ответом было вялое презрение, презрение самки. Я был беден, а значит, слаб, я больше не был влиятелен, я больше не был гнусным победителем. Теша себя напрасной надеждой, я сказал ей, как я страдаю, что она больше не любит меня, надеясь, что если она поймет, то заключит меня в объятья, и я ждал добрых слов, ждал, приоткрыв рот от горя. Я ждал, я верил в нее. Ты ничего не скажешь мне, дорогая? Мне нечего тебе сказать, отвечала самка бедняку, отвечала побежденному. Она окаменела и замкнулась, потому что я звал ее на помощь, я нуждался в ней. Мне нечего тебе сказать, повторила самка с идиотским видом императрицы в изгнании, оскорбленной нищим, молящим о нежности. И ведь это была та самая женщина, которая обожала меня первое время, хотела быть моей рабыней, когда я был сияющим победителем.

Он закурил сигарету, глубоко затянулся, чтобы подавить рыдание, улыбнулся и вновь дружески помахал Ариадне.

– Пятый прием – жестокость. Они жаждут ее, она нужна им. В постели, пробуждаясь, они готовы задушить меня в объятиях за прекрасную жестокую или же любимую ироничную улыбку, а я-то хочу только одного, от всего сердца скорей намазать для нее хлеб маслом и принести чай в постель. Желание это я, конечно, подавляю, ведь поднос с завтраком странным образом способен ослабить ее страсть. Ну и я, бедный, растягиваю губы в улыбке и демонстрирую мои отростки, чтобы создать впечатление жестокости, и тогда она останется довольна. Несчастный Солаль, они ему это столько раз доказывали! Как-то ночью, после известной гимнастики, в которой они находят удивительную привлекательность, она не преминула промурлыкать мне что-то типа: «Ах, злой мальчик, как он был вчера со мной жесток». С благодарностью, вы представляете себе? Вот так Элизабет Уонстед поблагодарила меня за жестокие прихоти, которые я вопреки себе вынужден был выдумывать, поблагодарила меня, поглаживая мое обнаженное плечо. Ужасно!

Он замолчал, задыхаясь, глаза его стали безумными, как у плененного тигра. Она внимательно посмотрела на него. Элизабет Уонстед, дочь лорда Уонстеда, самая элегантная студентка Оксфорда, была такой изысканной, высокомерной и красивой, что она ни разу не решилась заговорить с ней. Элизабет Уонстед, голая, с этим человеком!

– Нет, мне слишком противно, я не могу больше. Я бы предпочел соблазнять собаку. Да, знаю, я повторяюсь. Это особенность моей нации, страстной, влюбленной в свои истины. Почитайте пророков, священных зануд. Чтобы соблазнить собаку, мне не надо ни тщательно бриться, ни изображать сильную личность, я могу просто быть добрым к ней. Достаточно погладить ее по голове, потрепать за ушами и сказать «хорошая собачка; я тоже хороший», и собака завиляет хвостом и полюбит меня настоящей любовью, будет глядеть на меня преданными глазами, будет любить меня, даже если я старый, страшный, нищий, всеми отвергнутый, без паспорта и без орденов, будет любить, даже если я лишусь тридцати двух отростков во рту, и, о чудо, будет любить меня, даже если я слабый и нежный. Я уважаю собак. Все, с завтрашнего дня приручаю собаку и посвящу ей свою жизнь. Или же попробовать стать гомосексуалистом? Нет, как-то все же неприятно целовать усатый рот. Вот еще, кстати, о женщинах: эти непостижимые создания любят целоваться с мужчинами, что само по себе ужасно.

Он бросил на ковер затравленный взгляд, заметив на нем муху, жуткую жирную блестящую синевой тварь, он таких ненавидел. Осторожно приблизившись к стене, он обнаружил, что это всего лишь пятно. Успокоившись, он улыбнулся своей гостье, скрестил руки на груди, шаркнул ногой с намеком на балетное па, и опять ей улыбнулся, внезапно сделавшись невыразимо счастливым.

– Хотите, я покажу вам, как умею жонглировать? Я могу жонглировать шестью разными предметами, а это очень трудно, у них ведь разный вес и объем. Например, банан, слива, персик, апельсин, яблоко, ананас. Хотите, я позвоню метрдотелю и он принесет фрукты? Нет? Жалко.

Он прошелся вдоль комнаты с нарочито рассеянным видом, стройный, с растрепанными волосами, сознающий свое обаяние, такой экстравагантный с этим болтающимся на шее орденом. Подойдя к ней, он предложил сигарету, она отказалась, затем предложил шоколадные батончики, она опять отказалась. Он обреченно развел руками и вновь заговорил:

– А я тоже в ванной сам себе рассказываю истории. Сегодня утром я рассказывал про свои похороны, это было приятно. На похороны пришли котята с розовыми бантами, две белки под ручку, черный пудель с кружевным жабо, два утенка в кофтенках, овечки в пастушьих шляпках, козочки в вуалях, голубки в шалях, ослик в слезах, жираф в купальном костюме тысяча восемьсот восьмидесятого года, толстолапый львенок, жующий сельдерей, чтобы доказать, что всех добрей, мускусный бык, пахнущий живым весельем и изысканными манерами, маленький близорукий носорог, такой славный со своими очками в черепаховой оправе и позолоченным рогом, младенец-гиппопотам в нагрудничке из вощеной ткани, чтобы не пачкаться во время еды, но он никак не может доесть суп. Были еще семь щенков-дружков в выходных костюмах, каждый горд своей матросской блузой и свистком на шнурке, они пили через соломинку клубничный сироп и зевали, прикрывая рот лапкой, поскольку скучали на этих похоронах. Самый маленький щенок, на каждой лапке башмачок, в нарядном платьице и кружевных панталончиках, он прыгал через веревочку, а мама им любовалась, беседуя при этом с госпожой саранчой с глазами холодными, как вода в пруду. Эта саранча так религиозна, она обожает коронации и роды у королев. А славный маленький щенок прыгал через веревочку и рассказывал стишок, аж весь запыхался, и хотел, чтоб его похвалили. Закончив, он вцепился в мамину юбку и посмотрел на нее с любовью, чтобы она поцеловала и похвалила его, но она ответила ему по-английски, что занята, Mother is busy dear, и даже на него не взглянула, так она заслушалась сплетен, которые стрекотала саранча и при этом вязала, тогда щеночек снова стал прыгать и повторил стишок, а в это время совсем рядом, умирая от зависти, маленький броненосец придумал на ходу стишок для своей тетушки. На моих похоронах были еще, конечно, бессчетные еврейские носы в сапожках на маленьких ножках, карлица Нанин плясала вприсядку много раз подряд, а ее окружали семеро котят, заяц-холостяк, читающий псалом, грустный олененок из царских хором, в шелках пингвинята – им цилиндры маловаты, все едут-едут-едут в маленьком автобусе, стоят и болтают, как толпа раввинов, а святей всех в тройных шелках пингвин и есть великий раввин. Мне продолжать?

– Да, – сказала она, не глядя на него.

– А еще там был пекинес, чтоб уважать себя заставить, он говорил время от времени «что является неоспоримым» или еще «я допускаю», и были бобры, настолько добры, что один для сердца мне дырку прогрыз, и был коала в тирольской шляпе, он читал надо мной погребальную речь, но все время сбивался, и была там моя кошечка Тими, во вдовьем трауре, она сморкалась в платочек, горестная кокетка, и ее траур вызвал острый, как иголка, интерес весьма серьезного ежа, я когда-то с ним познакомился в кантоне Во, и он искренне рыдал, пока моя кошечка, скинув вдовьи одежды, вылизывалась на поросшей травой могилке и грелась на солнышке, прерываясь лишь затем, чтобы взглянуть из-под ладони на карликовых пони, в перьях и тюрбанах, которые для пущей торжественности били передними копытами, а потом вставали на задние. Еще обезьянка в бархатной панамке играла польку на аккордеоне, пытаясь изобразить орган, а безумец-котенок, ничего вокруг не понимая, изображал арабского скакуна, чтобы им все любовались, и презлого притом скакуна, готового нестись в атаку на кого угодно когда угодно, воинственно прижав уши и выставив вперед плюмаж, он наводил ужас на утят, что конфетки едят и хохочут как безумные. Вот он, погребальный кортеж моего сердца, которое зарыли в землю, и это прелестно, чудесно, лучше не придумаешь. Теперь мое сердце погребено, оно более не со мной. Кладбище опустело, все пошли домой, только одна муха намыливает лапки перед моей могилой с довольным видом и еще я стою, бледный и пустой. О чем вы думаете?

– А какой стишок рассказывал щенок? – помолчав и взглянув на него, спросила она.

– Маленький ссенок коворит мамусе: «Мамоська, послусяй, я вырасту больcой-больcой, за короля пойду я в бой – в высоких сапогах, и в куртке в галунах, и в cапоське с кокардой, и с трубоськой в зубах». Вскриcит король тогда: «Скорей подать сюда три костоськи, три хлебца, от всего королевского сердца хочу их ссенку я в награду дать – столь смелых ccенков надо нам награздать!» У щенка дефект дикции, – серьезно объяснил он. – Говорит «ссенок» вместо «щенок», «костоська» вместо «косточка».

– А какой стишок рассказывал маленький броненосец?

– Броненосец Титату говорит своей тетушке: «Тетя, тетя Титату, проглотил я самолетик, у меня болит животик и вообще я весь в поту».

– А кошечка Тими – это настоящая кошка?

– Да, настоящая, но только она умерла. Я специально для нее снимал виллу в Бельвю, потому что она не была счастлива здесь, в «Ритце». Да, целую виллу лишь для нее одной, чтобы она могла карабкаться по деревьям, точить когти, гулять по лугам и вдыхать запахи природы, прыгать, охотиться. Я обставил для нее гостиную с диваном, креслами, персидским ковром. Я любил ее, буржуйку, привыкшую к комфорту, капиталистку, развалившуюся в кресле, но при этом анархистку, она ненавидела слушаться, когда я приказывал ей лежать, вороватый ангел, ее мордочка была всегда серьезной, даже когда она резвилась, заводик по производству мурлыканья, маленькая щекастая и хвостатая женщина, молчаливая усатая дамочка, воплощенные мир и нежность, замершие у огня, – и вдруг такое достоинство, такая отстраненность, величие, как у древнего зверя из легенды.

Лишь с Тими я мог без нежелательных последствий быть нежным, юным, дурашливым. Тими была игристой и шипучей, как шампанское, ее мордочка заострялась, когда она чуяла ласку, глаза закрывались – нежная сообщница, прикрывающая глаза, когда в сотый раз я говорю ей, что она моя милая, набегавшись, она, вся еще взъерошенная, ложилась на солнышко, подставляла солнышку нос и считала, что ей неплохо живется: неплохая жизнь на теплом солнышке, о, как я любил ее пустые в этот момент глаза! Как старательно она, вдруг оживившись, совершала на солнышке свой обычный туалет, и вылизывала задние ножки, приподнимая их жестом музыканта, играющего на контрабасе, останавливалась, чтобы ошеломленно посмотреть на меня, попытаться меня понять, и о чем то задумывалась рассеянно, маленький мыслитель, разомлевший на жарком солнце. Когда я возвращался от людей, это было мое маленькое счастье, вдали от злых обезьян в черных пиджаках и полосатых брюках вновь видеться с ней, всегда готовой следовать за мной, верить мне, благодарить меня, потершись своей невозмутимой головой о мою руку, головой, в которой не было обо мне ни одной плохой мысли, моя дорогая совершенно не была антисемиткой.

Она понимала больше двадцати слов. Она понимала «пойдем», «внимание, злая собака», «кушать», «рыбный паштет», «вкусная печенка», «поздоровайся», «скажи спасибо», – это надо было произносить «кази сисибо», и тогда она терлась головой о мою руку, благодарила. Она понимала слово «муха», означавшее для нее всякий летучий насекомый народец, и надо было видеть, как моя охотница устремлялась к окну в поисках добычи. Она понимала «плохая киса», но была не согласна с этим и протестовала. Она понимала «на» и «иди сюда». Но она не всегда подходила, такая моя независимая, когда я говорил ей «иди сюда». Зато как она прибегала, любезная, старательная, изящная, как лучшая манекенщица знаменитого кутюрье, когда я говорил ей «на»! А стоило сказать ей «ты меня огорчаешь», она трагически мяукала. Когда я говорил ей «между нами все кончено», она залезала под диван и страдала. Но я вытаскивал ее оттуда тросточкой и утешал. И тогда она дарила мне кошачий поцелуй, лизала один раз руку шершавым язычком, и мы вместе с ней мурлыкали, она и я.

Бедняжка целыми днями была одна на огромной вилле. Компанию ей составляла только жена садовника, которая утром и вечером приходила кормить ее. И когда она особенно скучала и тосковала по мне, то делала странную глупость – царапала когтями Библию, лежащую на столике в гостиной. Это было как бы каббалистическое действие, заклинание духов, ворожба, направленная на то, чтобы я немедленно появился, как по волшебству, вызванный ее стараниями. В ее маленькой головке существовала такая логическая цепочка: когда я делаю что-то плохое, Он бранит меня, а для этого Он должен быть здесь. Не более абсурдная идея, чем молиться.

Когда я приезжал к ней вечером после своего заместительско-генерального шутовства, как мчалась она огромными прыжками к двери, заслышав звук ключа в замочной скважине, и какая потом следовала супружеская сцена! Я так страдала, говорили ее патетические гортанные мяуканья, ты меня бросаешь совсем одну, это не жизнь! Тогда я открывал холодильник, доставал оттуда сырую печенку и ножницами отрезал ей кусочек, и все налаживалось. Идиллия. Я был прощен. Поводя хвостом от нетерпения и счастья, она выдавала отборнейшие мурлыканья и терлась мордочкой о мою ногу, чтобы показать мне, как она любит меня и какой я молодец, что режу печенку. Когда печенка была уже в блюдечке, мне нравилось не сразу давать ей ее. Я кружил по коридору и по гостиной, и она повсюду торжественно и церемонно следовала за мной походкой маркизы, примерная девочка на первом балу, шикарно одетая; ее благородный плюмаж распушался, она шла за мной на своих чудесных мягких лапках, прелестная дама, танцующая менуэт, легко ступая в дружественном предчувствии лакомства, подняв глаза к священной миске, такая верная и преданная, готовая идти за мной на край света. Мое маленькое поддельное счастье, моя дорогая кошечка.

Если я приходил, когда она была на улице, она издали замечала меня и неслась стремглав через весь луг, как маленький снаряд, – это была любовь. Подбежав, она останавливалась точно передо мной в позе, исполненной достоинства, и медленно совершала круг почета, величественная, кокетливая и спокойная, распушив от радости свой роскошный плюмаж. Потом она выходила на второй круг, приближаясь, обвивала хвостом мои ботинки, поднимала на меня глаза и, деликатно, сдержанно открывая маленькую розовую пасть, просила паштета.

Завершив свою трапезу, она отправлялась в гостиную на сиесту, устраивалась в лучшем кресле – самом исцарапанном, и засыпала, прикрыв мягкой лапкой глаза от яркого света. Но внезапно уши уснувшей Тими вставали торчком, она ловила в окне шум, доносящийся с улицы. Тогда она вставала, неожиданно переходя от сна к внимательному бодрствованию, пугающая и прекрасная, нацеленная на манящий ее шум, а затем устремлялась вперед. На подоконнике, перед оконной решеткой, она застывала на мгновение, с напряженным интересом выискивая глазами невидимую добычу, испуская кошачьи жалобные вскрики желания. Затем, изогнувшись всем телом и упруго приготовившись к прыжку, она кидалась вперед через прутья решетки. Начиналась охота.

Она любила спать со мной. Это была одна из ее целей в жизни. С террасы, где она принимала солнечные ванны или, икая от вожделения, выслеживала воробышка, она, едва заслышав скрип дивана в гостиной, мчалась, запрыгивая в открытую форточку, легонько цокая коготками по паркету. Она бросалась мне на грудь, месила ее лапками, чтобы приготовить себе спальное место. Когда она заканчивала свой ритуальный танец топтания, который родился, быть может, в доисторическом лесу, где ее предки готовили себе ложе из сухих листьев, она устраивалась на моей груди, располагалась, став внезапно крупной и царственной, совершенно счастливой, и маленький моторчик у нее в горле начинал работать, сначала на первой скорости, потом на прямой передаче, и каким же счастьем была эта совместная сиеста. Она клала лапку на мою руку, чтоб быть уверенной, что я на месте, и когда я говорил ей, что она лапочка, она слегка запускала коготки в мою руку, совсем не больно, только чтобы поблагодарить, чтобы показать, что поняла, что мы отлично понимаем друг друга, что мы друзья. Вот, все, я больше не буду соблазнять.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации