Текст книги "Любовь властелина"
Автор книги: Альбер Коэн
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 54 (всего у книги 63 страниц)
XCI
Дни благородной любви следовали один за другим, похожие как близнецы. Два возвышенных создания никогда не встречались по утрам – утро Ариадна посвящала хозяйственным заботам. Стараясь окружить любовника порядком и красотой, она командовала Мариэттой, проверяла качество уборки, следила за меню, за составлением заказов, говорила, где поставить цветы. Она носилась по дому совершенно спокойно, поскольку между ними было договорено, что до момента, как из ее комнаты раздастся два звонка, он не имеет права выходить. В ответ он, в свою очередь, должен был позвонить два раза, чтобы показать, что он слышал звонки и согласен, то есть она не будет застигнута врасплох в неподобающем состоянии эстетического несовершенства. Чаще всего он так и сидел запертый до самого завтрака, пока Ариадна, еще не мытая и не чесаная, крутилась по дому в белой ночной рубашке, старательно выполняя свою работу режиссера-постановщика.
На исходе утра, отдав последние распоряжения, она вновь запиралась в комнате, читала там литературный журнал или роман, расхваленный критиками, и несколько страниц истории философии. Все это – для него, чтобы иметь возможность говорить с ним на серьезные темы. Закончив читать, она растягивалась на диване и прогоняла из головы все материальные устремления и заботы, закрывала глаза и старалась думать об их любви, чтобы обрести невесомость и ясность, два ее любимых слова, и чтобы целиком стать предназначенной ему, когда они увидятся. Выйдя из ванны, она шла к нему, уже надушенному и причесанному. И начинались их «высокие часы», как она это называла. Он серьезно целовал ей руку, сознавая при этом, как их жизнь лжива и бесполезна. После ужина, если он чувствовал, что возникла моральная необходимость приступить к сексуальному соединению, он говорил ей, что хотел бы немного отдохнуть вместе с ней, поскольку хорошие манеры. Она понимала, целовала ему руку. Я позову вас, говорила она, лелея в сердце маленькую победу, и шла к себе в комнату. Там она закрывала ставни, задергивала занавески, набрасывала красный платок на лампочку у изголовья, чтобы создать интимное освещение, а отчасти, и чтобы скрыть возможную красноту щек после завтрака, раздевалась, надевала на голое тело любовное платье – что-то вроде пеплума из шелка, – ее собственное изобретение, которое служило лишь для того, чтоб быть снятым, последний раз наводила красоту, надевала на палец платиновое обручальное кольцо, которое он ей подарил по ее просьбе, заводила знаменитый граммофон, и мелодия Моцарта разносилась по дому, совсем как в отеле «Роял». Тогда он входил, жрец поневоле, иногда закусывая губу, чтобы сдержать безумный хохот, и прекрасная священнослужительница в специально предназначенном для культа платье напрягала челюстные мышцы, чтобы добиться вожделения или хотя бы его имитировать. Люблю тебя, говорила она, медленно раздеваясь. Убью тебя, отвечал он про себя. Жалкая месть!
Как же жеманна эта несчастная. Каким изысканным языком она изъяснялась – даже лежа перед ним нагишом. В нежных и многократно слышанных комментариях, сопровождавших то, что она называла священнодействием, следовало говорить о радости, это было благородно. Ох, как смущался Солаль, когда она почти сурово шептала ему: «Подожди меня, давай обретем радость вместе». Он краснел от этого в красном полумраке, странно растроганный при этом такой яростной заботой о сохранении смысла жизни, заключавшегося в одновременности, которая была для нее признаком вечно живой любви.
Да, в «Майской красавице» употребляли много слов самого высшего качества, прямо-таки изысканных. Например, они говорили «центр» вместо того, чтобы сказать другое слово, сочтенное слишком медицинским. И все в таком духе, и все время ему было стыдно. Стыдно было и целовать ее в лоб, который она подставляла после вышеупомянутой «радости», которую он в утешение называл про себя «Радыстью», имитируя произношение знаменитого клоуна. Чтобы уж точно удостовериться, что достигнуто душевное удовлетворение, говорил он себе после этого поцелуя в лоб, и тут же раскаивался, безмолвно просил прощения у бедняжки, которая от чистого сердца жаждала элегантности, чувств, красоты, пытаясь прикрыть этой красотой отсутствие жизни.
После обеда они прогуливались или ехали в Канны. Потом они возвращались. Ужинали при свечах, он в смокинге, она в вечернем платье, затем шли в гостиную, где любовались бесполезными морскими барашками в обрамлении каменистых пляжей бухты. Совсем как в «Роял», они курили дорогие сигареты и беседовали на возвышенные темы, о музыке, или о живописи, или о красотах природы. Иногда они замолкали. Тогда она говорила о маленьких плюшевых зверюшках, которых они купили в Каннах, рассаживала их на столе, ласкала взглядом. Наш маленький мир, говорила она, лаская маленького ослика, своего любимца. Да, думал он, у каждого то общество, которого он заслуживает. Или еще она спрашивала его, что он хочет завтра на обед. Они довольно долго обсуждали меню, поскольку, сама того не подозревая, она стала лакомкой. Или же она садилась за пианино и пела ему, а он слушал, смутно улыбаясь смешной бессмыслице их жизни.
Или же они говорили о литературе. Он мрачно смаковал убогость их бесед. Искусство было средством общения для других, в обществе, средством сближения. На необитаемом острове нет ни искусства, ни литературы.
Если вдруг беседа переходила на какой-нибудь прозаический предмет, хранительница нравственных ценностей упорно употребляла благородную лексику. Так, она говорила фотография вместо фото и кинематограф вместо кино. А еще она называла анжеликами свои маленькие батистовые штанишки, потому что слово «панталоны» нельзя было произносить. И как-то раз, обсуждая замечание поставщика – все годилось для обсуждения в их одиноком существовании, – (несчастный сказал всего лишь «я так хохотал»), она произнесла это слово по слогам, чтобы не замарать им свои губы. Она становится полной идиоткой, подумал он. Другие проявления этой мании благородства: записка с кодировкой звонков, которую она повесила в кухне для обучения Мариэтты, была написана печатными буквами, чтобы не замарать свой почерк в глазах любовника, если вдруг неожиданно он заглянет на кухню.
По вечерам она часто жаловалась на усталость. Поэтому они рано расставались. Иди скорей, говорил он себе, иди скорей, бедняжка, иди ложись, ты это заслужил. Еще один день выплаты долгов, еще один день танцев на проволоке. Ладно, пока сойдет. Не было бы хуже.
В один из последних майских дней, едва прозвучал гонг на завтрак, он сильно хлопнул в ладоши. Придумал. Отпуск! И для нее тоже, кстати. Бросив халат на кресло, он надел пижамную куртку, залез в постель, поерзал под одеялом от тихого счастья и призывно зазвонил в звонок. Она вошла, спросила, что случилось. Он закрыл глаза, укрощая приступ боли.
– Печень болит, – мрачно прошептал он.
Она закусила губу. Это она виновата, все вчерашний лангуст под майонезом, ее дурацкая идея. Глаза наполнились слезами. Он страдает из-за нее. Она взяла его за руку, спросила, очень ли ему плохо. Он поглядел на нее пустыми безжизненными глазами, задаваясь вопросом, как ответить. Сдержанное «так себе», что будет очень мужественно и по-джеклондоновски? Он, однако, предпочел слегка отстраненно кивнуть и закрыл глаза, являя собой статую страдания. Он был в восторге. Его ожидают два или три прекрасных дня. На некоторое время для него никакой ответственности, и к тому же, для нее это будет интересным занятием. Она поцеловала ему руку.
– Я позвоню врачу? – (Врач, который может разгадать симуляцию? И, к тому же, мужчина, занятый не любовью, а другим делом, поневоле может вызвать ее восхищение. Он приоткрыл глаза, отрицательно покачал головой.) – Я сама буду лечить вас, мой родной, я очень хорошо знаю, как лечить боли в печени, потому что моя тетушка от них страдала. Первым делом – компрессы, но они должны быть очень горячие, придется потерпеть. Сейчас я вам принесу! – улыбнулась она и умчалась.
Весь день она бегала из кухни в комнату, без устали меняя компрессы. Обжигая пальцы, старалась принести их как можно более горячими. Она была оживленной и возбужденной, целиком поглощенной своим делом, ее радовало отсутствие Мариэтты, которая уехала в Париж на свадьбу к племяннице. Она могла ухаживать за ним одна, как она и надеялась. Он был счастлив оттого, что видел ее счастливой. Слишком горячие компрессы сожгли ему живот до волдырей, но какое чудо не одеваться на вечный праздник любви.
Так прошли два чудесных дня, без всего этого слюнообмена и высасывания друг друга, только нежные поцелуи в лоб. Она забывала называть его на «вы», взбивала ему подушки, приносила ему отвары, читала вслух. Теперь он наслаждался ее чтением, потому что она ничего не требовала от него, обращалась с ним, как с больным. Он был так доволен, что иногда даже забывал вовремя строить страдальческие гримасы. Она бегала, легкая, радостная оттого, что ему стало легче. Он улыбался, услышав, как она напевает на кухне, пока готовит ужасные компрессы. Но что стоит потерпеть волдыри, горькие отвары и предписанную Ариадной строгую диету ради того счастья, которое он давал ей.
Но на третье утро она начала беспокоиться – почему же боли не проходят, умоляла позволить ей вызвать врача и очень настаивала, в итоге они договорились, что она позвонит сегодня вечером, если не будет улучшения. Он внутренне смирился с поражением. После обеда он объявил себя здоровым. Вновь начиналась жизнь в любви, жрица со стиснутыми челюстями спешила сменить нежную мать. Прощайте, отвары, прощайте, милые компрессы.
Часть шестая
XCII
Сидя на кресле в гостиной, он держал обеими руками «Сельскую жизнь», журнал, на который она подписалась, меланхолично рассматривая бычьи головы и уток-рекордсменок. Позавчера, двадцать шестого августа, они праздновали первую годовщину их прибытия в Агай, отметив ее специальными поцелуями, особенными взглядами, особо изящными разговорами и изысканным меню. Го д любви в Агае, год одной только любви. Конечно, это она захотела устроить праздник. Она вообще уделяла большое внимание датам и помнила их великое множество. Что она делает сейчас? Он обернулся. Стоя перед окном, она смотрела на веселую компанию, играющую в жмурки в соседском саду, женщины скрывались от преследователя, призывно взвизгивая от притворного страха.
– Как они вульгарны, – сказала она, вернувшись на место, улыбаясь, и он понял, что должен как-то поддержать ее, дать и ей ее кусочек счастья.
– Ты так красива, – сказал он. – Иди ко мне на колени.
Она поспешно подчинилась, приблизила щеку к его губам. Увы, в животе у нее заурчало, басовая фиоритура поднялась и затихла, она кашлянула, чтобы отвести внимание и как бы постфактум заглушить нежданный звук другим. Он поцеловал ее в щеку, чтобы разрядить обстановку и смягчить унижение. Но тут же вновь раздалось величественное урчание, которое она попыталась скрыть, прочистив горло. С третьим, сперва утробным, а потом нежным и струящимся, как ручеек, она попыталась справиться, незаметно, но сильно надавив рукой на живот, – впрочем, ее усилия были безрезультатны. Четвертый раз заурчало тихо и грустно. Надеясь, что смена позы положит конец неприятному явлению, она пересела на кресло и очень громко сказала, что сегодня хорошая погода. Таким же громким голосом он ответил, что день и впрямь чудесный, и стал рассуждать на эту тему, пока она украдкой искала положения, гибельные для злосчастных шумов, производимых передвижениями газов и жидкостей внутри ни в чем не повинного желудка. Но ничего у нее не получалось, и новые звуки шумно возникали из глубины, громко заявляя о своем праве на свободу выражения. Он ловил их появление, сострадательно принимал, сочувствовал бедняжке, но не мог отказать себе в удовольствии их классифицировать: таинственные, веселые, унылые, высокомерные, кокетливые, легкие, похоронные. Наконец ей пришла в голову хорошая идея – встать и завести граммофон, раз в жизни оказавшийся к месту. Раздались величественные аккорды Бранденбургского концерта фа-мажор, заглушившие утробные звуки, и Солаль возблагодарил эту музыку, превосходно скрывающую урчание в желудке.
Увы, едва концерт для продольных пильщиков завершился, послышалось новое урчание, очень удачное, мелодичное, стройное и разнообразное, с фиоритурами и завитушками, похожее на коринфскую колонну. Потом возникли одновременно несколько звуков, как в органе, фагот, английский рожок, бомбарда и флажолет, волынка и кларнет. Наконец она, уставшая воевать, сказала, что ей пора заняться ужином. Это решение дает сразу два выхода, подумал он. Первый – моментальный – сбежать на кухню и там урчать себе спокойно без свидетелей. И второй – более долгосрочный – как можно скорее набить чем-нибудь желудок, чтобы таким образом раздавить и унять урчание, которое стихнет под тяжестью проглоченных продуктов и не сможет более вырываться на поверхность, вольно резвясь на свежем воздухе.
– До скорого, – улыбнулась она ему и удалилась с достоинством – в утешение.
Когда она закрыла дверь, он пожал плечами. Да, он испортил себе жизнь, чтобы слушать урчание в желудке, и еще он испортил жизнь этой несчастной, которая подсознательно уже достаточно разочарована и чувствует, что великая страсть вовсе не так уж и прекрасна. Уже на протяжении многих месяцев эта женщина любила его лишь сознанием, он знал это. Те недели в Женеве, давно ушедшие недели подлинной страсти, уступили место мифу, которому бедная честная девочка теперь посвятила всю свою жизнь, от всего сердца разыгрывая роль обожающей возлюбленной. Но ее подсознание уже сыто по горло этой ролью. Милая бедняжка, она была несчастна и не желала это сознавать, не хотела видеть крушение любви. И ее несчастье проявлялось везде, где только могло, в головной боли, забывчивости, непонятной усталости, обострившейся любви к природе, преувеличенном ужасе перед низменным. В любом случае, правду ей говорить нельзя, правда ее убьет.
Их убогая жизнь. Их претенциозный церемониал, запрещавший им видеться иначе, чем в образе чудо-любовников, жрецов и служителей любви, якобы той же любви, что и в первые дни, их фарс – возможность быть вместе только красивыми и благородными до тошноты и только что вылезшими из очередной ванны и вечно желающими друг друга. Изо дня в день, мрачный авитаминоз красоты, торжественная цинга возвышенной страсти без единой передышки. Она стремилась к этой лживой жизни, и она ее устроила – для сохранения высших ценностей, как она говорила. Она была автором и режиссером этого жалкого фарса неизменной любви и она верила в это, бедняжка, верила всем сердцем, искренне разыгрывая свою роль, и он любовался ею, сходя с ума от жалости. Дорогая, до самой своей смерти я буду играть с тобой этот фарс нашей любви, нашей бедной любви в одиночестве, траченной молью любви, до конца своих дней, и никогда ты не узнаешь правду, я обещаю тебе. Так говорил он ей в своем сердце.
Их убогая жизнь. Как стыдно ему внезапно стало в Каннах, когда он увидел со стороны их обоих, за столом, на терассе в казино, поглощающих в молчании по огромной порции шоколадного мороженого со взбитыми сливками. Это он предложил заказать шоколад по-льежски. Вот так, они пытались подсластить свою жизнь лакомствами. Она тоже, сама того не сознавая, искала средств от этой сонной болезни любви. Смешные маленькие эротические шалости, большое зеркало у кровати, совместное купание, объятия в сосновом лесу – что только не пыталась придумать эта несчастная. Любимый, сегодня так жарко, что я ничего не надела под платье. От стыда и жалости у него сводило челюсти. Или же еще, читая ему вслух Пруста, она специально высоко скрещивала ноги, и он говорил себе, что пустой разговор с полудюжиной кретинов из Лиги Наций вернее дал бы ему жизненно необходимые витамины. Бессмысленные речи, но такие объединяющие, с братскими улыбками друг другу, дурацкими улыбками брата-кретина, такого необходимого ему брата. Зачем им Пруст, зачем им знать, что когда-то делали и думали человеческие существа, если все равно они больше не живут с ними одной жизнью? Бедняжка читала и скрещивала ноги все выше. У него вызывали боль прустовские описания общественного благополучия, и он страдал, изгнанник, от всевозможных низких и подлых способов преуспеть и сделать карьеру. Болтовня этого гомосексуального сноба мне наскучила, сказал он тогда и, чтоб вернуть ее в благопристойное состояние, предложил сыграть в шахматы. Она встала, чтобы принести игру, и подол платья опустился на место. Спасен, больше никаких ляжек.
Их убогая жизнь. Иногда он нарочито злился, совсем не чувствуя желания был злым, но надеясь как-то расшевелить их любовь, превратить ее в интересную пьесу, с кульминациями и неожиданными поворотами сюжета, с бурными примирениями. Иногда он выдумывал поводы для ревности, чтобы и ему, и ей не было скучно, чтобы создать иллюзию жизни, с ссорами, взаимными упреками и непременно следующими за ними соитиями. Короче говоря, он заставлял ее страдать, чтобы покончить с ее мигренями, ее долгим утренним сном до полудня, ее зевками, которые она вежливо пыталась подавить, и всеми другими знаками ее подсознания, бунтующего против разочарований и тоски любви, наскучившей и неинтересной, любви, в которой все уже достигнуто. Одно лишь подсознание, умом она ничего этого не осознавала. Но она болела от этого, нежная и требовательная раба любви.
Их убогая жизнь. В начале июня, через некоторое время после симуляции печеночного приступа, ему выдались две почти счастливые недели – она затеяла какие-то дополнительные работы по украшению их бесполезной гостиной. Они встречались по утрам, без предварительных звонков и в нормальной одежде. После завтрака они следили за процессом, беседовали с рабочими, устраивали им перекусы, которые радостно подавала Мариэтта – она на это время буквально расцвела. Присутствие трех рабочих в доме все изменило. На эти две недели у них появились и общество, и цель в жизни.
Их убогая жизнь. В конце второй недели, когда рабочие закончили, они вдвоем любовались похорошевшим домом, наслаждались новым камином, который она не могла не обновить и разожгла в нем огонь, несмотря на жару. Любимый, как хорошо, правда? После чего они опробовали новые английские роскошные кресла, коричневые и мягкие, как два огромных шоколадных мусса. Как хорошо, правда, сказала она снова, сидя в кресле, и бросила вокруг довольный взгляд, и глубоко вздохнула с чувством собственницы. Они немного помолчали, а затем она начала читать вуслух мемуары важной английской дамы, прерываясь иногда, чтобы выразить свое возмущение этой бандой снобов. После ужина раздался звонок в дверь. Она вздрогнула, сказала спокойно, что это, очевидно, те люди, что недавно поселились в соседней вилле, пришли к ним с визитом вежливости. Поправив прядку волос и заранее изобразив вежливую улыбку, она пошла открывать. Вернувшись в салон, она небрежно бросила, что кто-то ошибся адресом, опять уселась на один из шоколадных муссов и объявила, что они гораздо удобнее, чем прежние кресла. Он согласился, она открыла «Ревю де Пари» и и начала читать ему статью про византийское искусство.
Их убогая жизнь. По утрам несчастная тайно делала гимнастику, растянувшись на ковре в купальнике и даже не подозревая, что он в замочную скважину наблюдает, как она поднимает ноги, серьезно делает «ножницы», медленно опускает ноги на ковер, старательно вдыхает и выдыхает, и начинает все снова, и с помощью этой тайной гимнастики борется с застоем, который она приписывает недостатку физической активности, поскольку слишком честна, чтобы видеть правду, а правда в том, что они надоели друг другу, что любовь их утекла, как вода между пальцами, и она от этого больна. Закончив гимнастику и встав с ковра, она иногда надевала на голову колпачок швейцарского пастуха, вышитый эдельвейсами, и выпевала йодли, разбираясь в шкафу, тихо-тихо выпевала йодли, песни горцев, песни ее страны, другой ее несчастный маленький секрет.
Их убогая жизнь. Недавно она сообщила ему после ужина, в очередной раз сказала, что испечет сегодня вкусный торт, спросила в очередной раз, какой ему хочется, шоколадный или кофейный. Потом, помолчав, добавила, что хотела бы купить собаку. Был бы славный спутник во время наших прогулок, правда? Он согласился, поскольку возникала новая тема для беседы и цель на завтрашний день. Она разлиновала листок, в одном столбике написала все возможные породы, в другом достоинства, в третьем недостатки. Потом эта тема больше ни разу не возникала. Возможно, она подумала, что собака может залаять во время одного из их священнодействий, как она это называла, или же что прогулки втроем могут быть испорчены кое-какими неприятными собачьими привычками.
Их убогая жизнь. Вчера вечером, в половине одиннадцатого, она героически скрывала сонливость. Но он знал ее признаки. Она едва заметно почесывала крылья носа. То таращила глаза, то украдкой прикрывала их и тут же внезапно испуганно распахивала. Раздувала ноздри, сжимала челюсти и выпячивала грудь, подавляя зевок. Ей хотелось спать, бедняжке, но, пока он говорил, она должна была мужественно терпеть и сидеть на месте, искренне стараясь слушать его с интересом, ведь она была уверена, что любит его, и упорствовала в этой уверенности, и к тому же, она была хорошо воспитана. И так она слушала его, улыбаясь, но в глубине глаз таилось беспокойство, почти мания, боязнь лечь слишком поздно, если он будет долго говорить, патологический страх перед бессонницей, приходящей всегда, если она ложится после одиннадцати, – это крайний срок, скрытый страх, о котором она не рассказывала, но он тайком узнал о нем из ее дневника. Ох, эта вежливая, любезная улыбка, неподвижная, словно приклеенная, с которой она слушала его, улыбка, раз и навсегда застывшая на ее губах, нежно окаймляющая внимательные зубы, улыбка манекена, жуткая мертвая улыбка, которую предлагала ему ее любовь. И тогда, чтобы не видеть больше это улыбающееся воплощение паники, он встал, как вставал каждый вечер, и сказал, что пора расходиться. Ну, еще пять минут, предложила она, преисполнившись великодушия, поскольку теперь была уверена, что скоро окажется в кровати. Пять минут вежливости, только пять минут, ни минутой больше! О, их ночи в Женеве. В два часа ночи, когда он хотел уйти и дать ей поспать, в какое отчаянье она впадала! Нет, останься, останься еще со мной, пылко молила она своим серебристым голоском, который теперь исчез куда-то, еще не поздно, говорила она и цеплялась за него.
Что сделать, чтобы вновь вдохнуть в нее жизнь? Повторить тот трюк, что и несколько месяцев назад, с Элизабет Уонстед, которая, якобы, приехала в Канны и призывает его встретиться, угрожая самоубийством, и поехать, как в тот раз, в Канны, якобы чтоб провести с ней несколько дней чинно и благородно, дабы избежать драмы. На самом деле он в полном одиночестве прозябал в Каннах, один-одинешенек в номере «Карлтона», читал детективы и заказывал в номер шикарные обеды – единственное утешение. Еда и чтение – единственные кормилицы одиночества. Но в последний вечер в «Карлтоне» ему внезапно захотелось счастья, завоевания, победы. И вот – медсестра-датчанка. Убогое счастье, жалкая победа. На следующий день, когда он вернулся в «Майскую красавицу», ее жизнь вновь наполнилась смыслом. Слезы, маленький трагический платочек, расспросы простуженным голосом, пронизывающие взгляды, иногда загорающиеся безумной уверенностью. Ты лжешь, я не сомневаюсь, что у вас что-то было с той женщиной! Скажи мне правду, пусть лучше я все узнаю, прошу тебя, ты должен все мне рассказать. И так далее. И когда он торжественно поклялся, что между ним и Уонстед ничего не было, что он увиделся с ней только из жалости, потому что она умоляла его, последовали страстные поцелуи и новая серия рыданий. И новые расспросы. А что тогда они делали целый день? О чем говорили? Сообщались ли между собой их комнаты? Как она была одета? Ходила ли она по утрам в пеньюаре? И поскольку он сказал, что да, она начала рыдать во весь голос, прижавшись к нему, и затем последовали поцелуи самого высокого качества, и, в результате, она поняла, что он не лжет, что он был верен ей. И, короче говоря, все прочее, торжествующая бедняжка вновь почувствовала, что он безраздельно принадлежит ей, и сжала его сильными ногами, и потом, соответственно, начались якобы пленительные поглаживания плеча своего мужчины. Она восторженно глядела на него такими же, как в Женеве, влюбленными глазами, ценила его, он был ей интересен. Излечившись и вновь зарядившись уверенностью, она даже позволила себе удовольствие пожалеть поверженную соперницу. Бедная обманутая малышка. Но он обманул ее только ради нее самой, в ее интересах, чтобы вернуть ей счастье любви.
Жизнь приобрела смысл, да, но так ненадолго. Вскоре Уонстед испарилась, и вновь возобновились торты с кофе и шоколадом и вечерняя паника после половины одиннадцатого. И тогда он прибегнул к другому средству – путешествию. Их плачевный тур по Италии. Музеи и памятники, которые они осматривали без всякого интереса, потому что оба, и он, и она, были вне человеческого сообщества. Ведь все эти интеллектуалы интересуются книгами, живописью и скульптурой в конечном итоге лишь затем, чтобы потом поговорить о них с себе подобными, копят впечатления, чтобы разделить их с другими, такими дорогими другими. Для него уже давно не было открытием, что искусство запрещено изгнанникам. Он не раз возвращался к этому в своих унылых размышлениях одиночки.
После Италии они провели неделю в Женеве. Вечер в Дононе. Она пыталась вести интересную беседу. Естественно, на помощь пришли воспоминания детства. Вполне понятно, ведь о настоящем им было нечего рассказать. Потом она робко предложила ему потанцевать. Любимый, может, мы тоже потанцуем? Его больно ранило это жалкое «мы тоже», признание собственного поражения. После второго танца, когда они вернулись за стол, она открыла сумку. О, как жаль, я забыла платочки, вы не одолжите мне один? Увы, дорогая, у меня их тоже нет. И вот она тихонько хлюпала носом, растерянно улыбаясь, а он старался не смотреть на нее, чтобы не умножать ее бесчестье разыгравшегося насморка. Улыбаясь, она переживала тысячу казней, и он любил ее, любил свою бедняжку, такую несчастную с этим заложенным носом и впавшую в отчаяние оттого, что не может как следует высморкаться. Чтобы сделать вид, что не замечает происходящей трагедии, чтобы реабилитировать ее своим чутким уважительным вниманием, он поцеловал ей руку. Шмыгнув втихомолку носом пятый или шестой раз, она прошептала, что ей очень жаль, но она вынуждена пойти за платком в отель. Я пойду с вами, дорогая. Нет, пожалуйста, останьтесь, я скоро вернусь, отель здесь совсем рядом. Он хорошо знал, почему она хочет остаться одна. Она страшилась катастрофы по дороге, ведь нос был так полон, что она могла чихнуть со всеми вытекающими последствиями. Возвращайтесь поскорее, дорогая. Измученная своей ношей, стремясь скорей освободиться от нее, она послала ему изысканную и тонкую прощальную улыбку, о, нищета любовных знаков, о, бедные актеры, и она спешно удалилась, ненавидя этот нос, который выбрал место, чтобы такое устроить, именно Донон, где, много месяцев назад, в ночь их бегства, они так чудесно танцевали до самого утра. На улице, должно быть, она пустилась бегом за спасительным платочком. О, моя дорогая, как бы я мог сделать тебя счастливой, если бы, скажем, ты болела долгие годы и была моей маленькой дочкой, я бы тебя выхаживал, обслуживал, причесывал, мыл. Увы, мы обречены быть исключительными и возвышенными. Тогда он сказал себе: вот она вернется, и он станет изображать, что страстно ее желает, когда они будут танцевать, и этим доставит ей удовольствие. Нежелательным последствием явится, правда, то, что она будет ожидать продолжения по возвращении в номер. Ах, если бы она знала, как он обожал ее, какой прелестной она ему казалась с этим своим забитым носом. Но он не мог сказать ей об этом, она пришла бы в ужас. Самые лучшие чувства к ней он вынужден был скрывать. Ах, любовь моя, если бы я мог называть тебя дурацкими уменьшительными именами, голубушкой, или мусечкой, или малышкой, когда ты в пижаме. Нет, запрещено, преступление, оскорбляющее любовь. Она вернулась в Донон, поэтичная и легкая, сбросившая тяжкий груз, но, сев за стол, вновь начала хлюпать носом. Просто изобилие какое-то. Он предложил ей сигарету в расчете на ее сосудосужающее действие. Увы. Наконец она вынула платок. Да выбей же ты нос как следует! Но нет, она сморкалась еле-еле, с ужимками маленького котенка, слабенькое такое, вовсе не эффективное хм-хм. Это ей не поможет, сказал он про себя, надо начать сначала, ты не понимаешь. Как же ему хотелось объяснить ей, что все там остается, если не сморкнуться честно и сильно, как же он ненавидел это проклятое стремление к красоте! Наконец она решилась и свирепо, из всех сил, сморкнулась. Ее трубный зов, слава богу, повлек за собой полную разгрузку и тотальное осушение поля деятельности, он едва удержался от аплодисментов. Освобожденная Ариадна взяла его за руку, чтоб ощутить, что любит его, что они любят друг друга. Это было грустно. Ладно, хватит.
И вот, через несколько недель, они вернулись в «Майскую красавицу». На столе в кухне их ждало письмо от Мариэтты, в котором она сообщала, что срочно вынуждена была уехать в Париж из-за болезни сестры. Явное вранье. Старуха просто уже не могла выносить их удушливую жизнь и сбежала от этой тоски. Браво, Мариэтта. Затем телеграмма от нотариуса о кончине дяди Ариадны. От горя она вцепилась в него, прижалась крепко-крепко. Слезы, утешения, поцелуи и удачное соитие, совсем как тогда, в Женеве. В жизни опять появилось что-то новое и интересное. Она любила дядю и искренне, глубоко страдала, но все равно ее организм получал какие-то витамины извне. И потом, им на несколько дней придется расстаться, он вновь будет существовать. На вокзале в Каннах, когда он провожал ее, они неистово целовались перед отходом поезда. И с тем же пылом – когда она вернулась из Женевы. Но прошло несколько дней – и вновь они погрузились в благородное болото, в тоскливый ритуал необыкновенной любви.
Она не смогла найти прислугу, даже домработницу, и все взяла в свои руки, по очереди была то тайной домохозяйкой, то жрицей любви. Ему приходилось по утрам дольше обычного сидеть в заточении в своей комнате, пока она чистила овощи, или, надев тюрбан, чтобы не запачкать волосы, следила за жарким на сковородке, или сбивала майонез. Могу ли я убрать вашу комнату сейчас? Он направлялся в гостиную, чтобы не видеть, как она подметает. Как бы ему хотелось подметать, тереть и мыть вместе с ней! Но ему полагалось оставаться прекрасным принцем. Не для него, только для нее. Ужасна эта необходимость все время быть трутнем. Но как только она уезжала за покупками в Сан-Рафаэль или Канны, он живо начинал помогать ей, чем мог, подметал комнаты, мыл плитку в кухне, начищал медные поверхности, натирал воском полы. Все это приходилось делать тайком, чтобы не потерять авторитет любовника, этот идиотский авторитет, которым она так дорожила. А она, кстати, была такой безалаберной и рассеянной, что, вернувшись, ни о чем не догадывалась. Разглядывая безупречную кухню или сияющую чистотой столовую, она со скромной гордостью отмечала про себя, что, в принципе, она неплохо управляется с хозяйством, причем без всякой посторонней помощи. И глубоко, удовлетворенно вздыхала. Его любимая наивная девочка.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.