Текст книги "Ты взойдешь, моя заря!"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 44 страниц)
В журналах пишут о народности. А промышленники пера пытаются отнять у народа не только будущее, но и прошлое. В Москве продают новый исторический роман «Юрий Милославский, или русские в 1612 году». Написал его Михаил Николаевич Загоскин, тот самый, который сочинил либретто для оперы «Пан Твардовский». Раньше тяготел автор к романтической чертовщине, теперь обратился к существенному. История, если оседлать этого строптивого коня, может обернуться для автора прямым барышом. Главное – повернуть историю куда надо.
Заглянул московский Вальтер Скотт в те тяжелые, смутные времена, когда Русь, борясь с польскими панами-захватчиками, решала вопрос: быть ей или не быть? И мечом начертала свой ответ: быть ей навечно.
Что же делали для этого, если поверить шустрому летописцу, русские в 1612 году?
Любуйтесь, читатели, молодым русским боярином Юрием Милославским!
Герой едет из Москвы. Московские бояре-перемёты только что продали русскую столицу польским панам. Изменники-корыстолюбцы знали, что делали, когда присягали польскому королевичу Владиславу, объявленному русским царем. Но вместе с ними присягнул королевичу и добродетельный Юрий Милославский, присягнул бескорыстно и добровольно, из-за одной любви к страждущей родине.
Кое-кто из действующих в романе лиц пытается образумить скудоумного боярина. Но писатель Загоскин ловко пользуется этими возражениями, чтобы раскрыть читателю благородные мысли благородного Юрия!
– Владислав покинет родной край. Наша земля будет его землей. Он будет отцом нашим. Он соединит все помышления и сердца своих детей.
Так говорит в романе Юрий Милославский, но кто же не услышит страстную речь самого автора: единственное спасение России – в царе! Будь хоть лютый враг, будь хоть огородное пугало, – только бы царь! А уж царь непременно осчастливит своих детей.
На протяжении романа будет твердить Юрий, как дятел: я целовал крест королевичу Владиславу… Пока я ношу меч, я подданный Владислава… Бог карает клятвопреступника…
При этом сверкает Юрий прекрасными очами, и в него, конечно, влюбится ангелоподобная боярышня. Но не таков хитроумный автор романа, чтобы понапрасну занимать читателя любовной историей. Пока влюбленные страдают в разлуке, пока преодолевают они препятствия, описанные на сотнях страниц, Михаил Николаевич Загоскин сумеет внушить читателю многие спасительные истины. Если спасение России в царе, то превыше всего святость данной венценосцу присяги. Древняя история о боярине Юрии Милославском превращается в клад для московского писателя, желающего угодить всероссийскому императору Николаю Первому.
Ведь именно у этого монарха случилась заминка с присягою при восшествии на престол. А заминкой воспользовались декабристы. Итак, совсем не зря старается московский Вальтер Скотт.
Но мы оставили Юрия Милославского на выезде из Москвы.
Верноподданный королевича Владислава едет послом от польских панов к нижегородцам. И этого перемёта принимает и выслушивает сам Кузьма Минин Сухорук! Вот теперь бы и раздаться гневному слову выборного человека от всей русской земли! Но писатель, который сделал боярина-изменника героем, не может не оклеветать народного вождя. По воле Загоскина Кузьма Минин без устали кланяется нижегородским сановникам: не ему, мещанину, а им, высокородным начальникам, ведать государственные дела. Самого Минина заботит только одна мысль – о спасении мощей московских чудотворцев. Чему же удивляться, если этот елейный старец, ряженный в платье Кузьмы Минина, спрашивает у гонца от польских панов: идти ли ополчению на Москву?
Не одумается ли теперь боярин-перемёт? Ничуть! Снова ответствует Юрий Милославский, что он целовал крест королевичу Владиславу. Он не может присоединиться к ополчению. Бог непременно покарает клятвопреступника.
Видя такую верность присяге, Кузьма Минин утирает обильные слезы умиления, а герой излагает дальнейшие свои мысли. Он, боярин, не будет воевать за освобождение родины. Он удалится в монастырь…
И снова льет слезы умиления Кузьма Минин, видя готовность молодого воина помочь отечеству в тяжелый час… Так изобразил писатель народного вождя.
Так вошел в русскую литературу с «Юрием Милославским» новый герой – рыцарь присяги, данной венценосцу. Так присягой царю оправдал романист измену отечеству.
Но роман, извративший историю 1612 года, оказался как нельзя более кстати в 1830 году. Идея святости и нерушимости присяги, данной царю, была очень полезна для подданных Николая Павловича. Недаром журнальные сороки, перелетавшие по московским гостиным, стрекотали без умолку: «Истинно русский, истинно народный роман!»
Роман читали в Москве и в Петербурге. Он расходился по всей России.
Михаил Глинка получил московскую новинку от Мельгунова. Против обычая, в его письме не было никаких комментариев. Николай Александрович писал о необыкновенном успехе писателя, и только между строк чувствовалось какое-то смущение. А Глинка, памятуя о бездарной поэме «Пана Твардовского», не очень заинтересовался пухлым романом.
Из окон верхних комнат новоспасского дома виднелась церковь и кресты на могилах – памятники славного и тяжкого 1812 года. У Михаила Глинки было много времени, чтобы в уединении перелистать подлинные страницы прошлого. Он любил часами сидеть в опустевшей Полиной светелке. Вспоминал давние часы, когда горячо, но смутно излагал Поле будущие замыслы. Именно в этой светелке прозвучал когда-то его страстный вопрос: «Где они, российские герои?»
Жизнь давно ответила музыканту: героическому народу должно служить русское искусство.
А роман, присланный из Москвы, каждой строкой свидетельствовал о том, что у народа пытались отнять всю героическую его историю. Едва промелькнут в романе шиши-партизаны, что били развоевавшихся панов на всех русских дорогах, тотчас пышет на них злобой господин Загоскин:
– Грабители! Под хмелем никого не разбирают!
– От этих русских налетов и православным житья нет!
Появляется в романе новое действующее лицо – запорожец Кирша. Теперь по-свойски расправится сочинитель и с запорожцами и с Запорожской Сечью, от которой даже в преданиях веет духом вольности.
– Захотел ты совести в этих чертях запорожцах, – говорят действующие лица романа. – Они навряд ли и бога знают, окаянные!.. Он отца родного продаст за чарку горилки…
И заметьте: не сам Михаил Николаевич Загоскин это говорит, не от себя: все это вложено в уста простых русских людей. Авось им-то поверит неискушенный в истории читатель.
– Хотя я и запорожец, – в свою очередь кается в романе Кирша, – но в гайдамаках никогда не бывал. – Иными словами, никогда, мол, не воевал он за вольную родную Украину, сохрани его бог от такого греха!
Так оклеветал Загоскин и русских и украинцев, действовавших в 1612 году.
Глинка дочитал московскую новинку и опять подолгу сидел в опустевшей Полиной светелке. Глядя на могильные кресты, думал: и словесность и музыка только тогда станут истинным искусством, когда в героическом прошлом народа раскроют его немеркнущее будущее.
Впрочем, отставному титулярному советнику был свойственен здравый учет сил и обстоятельств. Будущие сражения в музыке зависели прежде всего от здоровья воинствующего музыканта, иными словами – от поездки в теплые края.
А батюшка Иван Николаевич не сдавался. Он возил в Новоспасское всех встречных медиков. Медики рекомендовали разные снадобья, но насчет путешествия высказывались неопределенно: больной и в самом деле был очень слаб.
Но не таков был Михаил Глинка, чтобы отступиться. Вечерами, когда сидела у него Евгения Андреевна или сам он мог дойти до ее комнат, разговор всегда возвращался к путешествию.
– Намедни опять толковала я с отцом, – рассказывала сыну Евгения Андреевна, – боится папенька отпустить тебя в таком состоянии.
– Можно попутчика найти.
– Так-то оно так. Да разве будет ходить за тобой чужой человек, коли еще пуще занедужишь на чужбине?
– Надобно, маменька, рискнуть. Сколькие годы прахом у меня идут! Лучше смерть, чем такая жизнь.
– Полно господа гневить, – строго перебила Евгения Андреевна. – Неужто только света в окошке, что теплые края… А может быть, ты все свое путешествие задумал, чтобы к музыке твоей поближе подобраться?
– Не удержусь, конечно, – с улыбкой ответил сын.
Коротая с матерью зимние вечера, Глинка охотно рассказывал ей о тех путешествиях, которые он мысленно уже совершил в разные царства музыки.
– Мне бы теперь глянуть, как вся эта музыка в натуре существует, – мечтал Глинка, – да как она с жизнью перекликается, а главное – посмотреть, как тамошние музыканты от жизни учатся, – только, пожалуй, и всего! – Он заканчивал свою речь и снова садился подле матушки, ласкаясь, как дитя.
– Вот и выходит, что папенька прав: за музыкой поедешь, неуемный, – с притворной суровостью корила любимца Евгения Андреевна.
– Все это я только по пути прихвачу, – с хитрецой отвечал сын и продолжал с неожиданной твердостью: – Только по пути прихвачу, голубчик маменька, а дорога моя не там лежит. Сказывал я вам и вновь повторю: ни немцем, ни французом, ни итальянцем не стану. Но если не поеду в теплые края, тогда угаснет последняя моя надежда.
Глинка уходил к себе и снова начинал свои путешествия. Больше всего играл Баха, потом обозревал творения Моцарта, Бетховена… Как путешественник, готовясь к странствию, с жадностью читает книги о неведомых странах, так и молодой музыкант снова беседовал с великими путеводителями. Будущему путешественнику предстояло решить главный вопрос: с какой полнотой отражается в европейской музыке жизнь народов?
Время пошло к весне. Иван Николаевич Глинка затащил в Новоспасское давнего знакомца, уважаемого доктора из Орла. Но именно этот более всех уважаемый медик категорически объявил, что без путешествия в теплые страны не будет облегчения больному. Тогда Иван Николаевич наконец сдался.
– Куда же ты поедешь, друг мой? – спросил он.
– В Италию, – отвечал Глинка. – По моему соображению, нет более благоприятной по климату страны.
Начались приготовления к отъезду. Батюшка никак не хотел отпустить больного без надежного спутника. И тут Михаил Глинка заявил, что наиболее подходящим спутником мог бы быть для него петербургский певчий Иванов.
– К чему же тебе певчий? – удивился Иван Николаевич.
Разумеется, Глинка не стал объяснять батюшке, что певчий Иванов избран им как выдающийся русский певец, которому надо дать окончательную шлифовку; наоборот, он говорил о житейских способностях Иванова, которые обеспечат больному всякие удобства в путешествии.
Иван Николаевич собирался в Петербург. Ничего не стоило устроить заграничный отпуск для певчего, который поступал в услужение к дворянину, отправляющемуся в теплые края для исцеления болезни.
В Италию издавна ездили русские путешественники из тех, кто спешил за модой. Приехав в Рим и поглазев на римского папу или в крайнем случае на Колизей, путешественники ехали дальше и сладко нежились на берегу Неаполитанского залива. Тут дивились Везувию и шумной толпе беспечных лаццарони, ряженных в ветошь. Прохлаждались русские баре на лазоревых берегах и опять дивились: что за страна! Все поет! И небо, и море, и мирты, и апельсины, и каждый бродяга! Не страна, а капелла, не народ, а оперная труппа!
Не то, конечно, Россия. Нет в ней ни Везувия, ни апельсинов, ни лаццарони. Дворянин скучает на службе или разоряется в имении, – кому тут петь? Разве что ямщику, коли получит от господ на водку. Куда же ехать за музыкой? Конечно, в Италию.
В апреле 1830 года в Италию выехал русский путешественник из Новоспасского. В боковом кармане его дорожного сюртука лежал заграничный паспорт. В паспорте было прописано «По указу его величества государя императора Николая Павловича, самодержца всероссийского и прочая и прочая, объявляется через сие всем и каждому, кому о том ведать надлежит, что показатель сего, отставной Михаил Иванов сын Глинка отправляется…»
При отъезжающем был, как полагается, и человек для услуг, и путь держал он по давнему маршруту: на Брест, Дрезден, Лейпциг и далее.
Мелькали перед путешественником станция за станцией. Спутник Михаила Глинки, обычно хмурый и неразговорчивый, теперь не мог наговориться.
– Помните, Михаил Иванович, я еще в Петербурге говорил: если бы податься в Италию! А теперь и вы с этим мечтанием согласились и меня облагодетельствовали. Натурально, без Италии нет ходу артисту.
Глинка не отвечал. По слабости здоровья, он ждал только очередной остановки. Там выходил, шатаясь, из экипажа, а в станционном помещении лежал пластом.
Николай Кузьмич Иванов пил чай, угощаясь из дорожных кульков, и, захлебываясь от восторга, мечтал об итальянской опере.
– А хотя бы и оперу взять, – отвечал Глинка. – Кто музыку слагает? Народ. А в опере народу – последнее место.
– Что же вы хотите? – обиделся Николай Кузьмич. – Мне, с моим голосом, да какого-нибудь лапотника петь? Зачем же мне тогда в страну бельканто, в Италию, ехать?
Но Глинка снова замыкался в себе. Под мерное покачивание экипажа так хорошо думалось о предстоящем. Пытливый ум путешественника обозревал дальние страны. Но чем ближе были последние рубежи родной земли, тем чаще возвращался он мыслями в отечество.
Часть вторая
Рима нет более в Риме…
Глава перваяВесной 1830 года император Николай Первый посетил Москву. Начались приемы и балы. Дворянство с привычным воодушевлением выражало верноподданнические чувства. Простой народ толпился на улицах, глазея на царский выезд. Монарх благосклонно наблюдал мирные картины жизни древней столицы, осчастливленной его присутствием, а в часы досуга разбирал дорожный портфель, туго набитый секретными бумагами.
Среди этих бумаг внимание императора не раз привлекал последний доклад шефа жандармов. «Наблюдается усиленное беспокойство умов, – писал граф Бенкендорф. – Все крепостное сословие считает себя угнетенным и жаждет изменения своего положения… Обе столицы требуют столько же значительного, сколь и длительного надзора…»
Император скользнул глазами по листу и нахмурился: на этот раз верный Бенкендорф, кажется, хватил через край. Первопрестольная Москва не внушает опасений.
Но именно в этот же день августейшему гостю Москвы вздумалось посетить университетский пансион. Он нагрянул туда неожиданно и увидел отвратительную картину своеволия. Из всех воспитанников нашелся только один, который, завидя императора, ловко встал во фронт и зычно, по форме, ответил на приветствие его величества. Остальные пансионеры представляли жалкую толпу, видом подобную якобинцам.
Император не мог преодолеть отвращения и в гневе покинул рассадник крамолы. Теперь он и вовсе не хотел ехать в университет. Можно представить, что творится в этом вертепе умственного разврата, если там вместе с дворянами обучаются разночинцы, а может быть, вопреки строжайшему запрещению, даже смерды… Прав, как всегда прав, оказался верный слуга Бенкендорф!
Вернувшись во дворец, Николай продиктовал дежурному флигель-адъютанту повеление о закрытии университетского пансиона.
– Навсегда! – грозно заключил император. – Довольно им одного университета. Но терпим ли и этот хаос в благоустроенной империи? – Николай Павлович вопросительно взглянул на флигель-адъютанта.
Флигель-адъютант снова потянулся к бумаге, ожидая высочайшего повеления по университету, но император, тяжело отбивая шаг, молча ходил по кабинету. Казалось, он совсем забыл о флигель-адъютанте и все чаще поглядывал на часы.
– Его сиятельство граф Бенкендорф! – доложил камер-лакей, распахнув двери.
– Садись! – Николай милостиво протянул руку своему любимцу. В присутствии Бенкендорфа он всегда чувствовал себя успокоенным, но сегодня не мог удержаться от упрека. – Давно тебя жду, – закончил монарх, указывая на массивные часы.
Шеф жандармов действительно опоздал чуть ли не на пять минут и теперь рассыпался в извинениях:
– Постоянные заботы по охране священной особы вашего величества…
– Усилить наблюдение за университетскими, – перебил его Николай и, сам того не замечая, повторил фразу из бенкендорфовского доклада: – Требуется длительный и неослабный надзор.
Шеф жандармов выжидательно склонил лысую голову. Царь перебрал какие-то бумаги на письменном столе и вдруг удивил всеведущего графа неожиданным вопросом:
– Кстати, читал ли ты московский роман?
– Роман? – Рыжие брови Бенкендорфа недоуменно поднялись. – О каком именно романе вам угодно говорить, ваше величество?
Николай вынул из стола изящно переплетенную книгу с закладкой между страниц.
– «Юрий Милославский», – сказал он, – составит славу России. Но мы, – и в голосе императора послышался укор, – обращаем мало внимания на словесность, достойную поощрения. Назначаю аудиенцию сочинителю… – Император бегло просмотрел расписание приемов. – Назначаю аудиенцию на завтра. Оповестить и доставить господина Загоскина к полудню. Лично награжу его, в поучение прочим писакам. Ну, теперь слушаю тебя.
Шеф жандармов приступил к очередному докладу и внимательно наблюдал за венценосцем. Аудиенция, назначенная писателю для вручения монаршей награды, была новшеством неслыханным. Даже Фаддей Булгарин получал знаки монаршего благоволения не иначе, как через графа Бенкендорфа. «Черт их знает, этих сочинителей, – размышлял Бенкендорф, продолжая доклад. – Впрочем, за Загоскина можно быть спокойным: он принадлежит к лагерю коренных московских патриотов».
– А насчет университетских, ваше величество, – шеф жандармов возвысил голос и обстоятельно доложил полицейские известия, как нельзя более отвечавшие только что полученным от монарха указаниям.
Были ли известия, докладываемые царю, действительно получены от московской полиции или явились они плодом вдохновения искусного докладчика, осталось тайной. Но в том и заключалась сила шефа жандармов, что царь никогда не мог застать его врасплох. Николай слушал с живейшим вниманием. «Прав, всегда прав верный Бенкендорф», – думал он. А Бенкендорф, заключая доклад, снова вернулся к назначенной аудиенции:
– Монаршее благоволение, которым вашему величеству благоугодно осчастливить господина Загоскина, покажет всем благомыслящим, кого следует считать первым писателем России.
Император милостиво отпустил верного слугу; мысли шефа жандармов прояснились.
Его величество не зря сказал, что он окажет особую милость этому сочинителю, в поучение прочим писакам. Писаки немало огорчают монарха. Который уже год докучает ему со своей трагедией о царе Борисе шалопай Пушкин! Куда как хорошо щелкнуть его по носу Загоскиным!
В назначенный час Михаил Николаевич Загоскин, предварительно обласканный шефом жандармов, предстал перед царем.
– Ты исполнил долг русского, – сказал писателю Николай.
– Вера в бога и преданность монарху всегда руководят скромным моим пером.
На широком лице Загоскина было разлито чувство благоговейного умиления. Он отвесил царю поясной поклон, коснувшись по древнему обычаю рукою долу.
– Знаю и благодарю, – продолжал император, – и в пример прочим награждаю.
Царь взял со стола футляр, в котором сверкал бриллиантовый массивный перстень, и вручил его писателю.
– Не на примерах своеволия народного, как думают некоторые, но на добродетелях первенствующего сословия России должно воспитывать верных слуг престола.
– Всемилостивейший и пресветлый государь! – отвечал Загоскин. – Москва от прадедов гордится любовью к монархам. Милостивое внимание венценосца всегда будет счастьем и утешением твоему верному слуге. Дозволь, великий государь, открыть перед тобою и скорбь русского сердца.
– Говори!
– Не жалуюсь на жребий мой, великий государь. Вся просвещенная Россия почтила вниманием мой скромный труд. Но каково же слушать мне наветы некоторых клеветников, будто возвел я в герои романа изменника отечеству! Но изменник ли тот, кто и в заблуждении превыше всего хранит крестное целование, данное царю?
– Так, – перебил довольный Николай. – Именно эта мысль отличает твое сочинение от многих бесполезных и пагубных писаний.
Монарх внимательно присматривался к сочинителю, который потрафил его желаниям. Чем больше будут подражать верноподданные этому рыцарю присяги, тем меньше хлопот с ними будет шефу жандармов.
– Каковы же ныне твои помыслы? – спросил император.
– Прославленный поэт наш Василий Андреевич Жуковский советует мне писать роман о 1613 годе, в коем был бы начертан лик богоизбранного предка твоего Михаила Романова, а у подножия трона – смерд Иван Сусанин, которому выпала счастливая доля умереть за царя… – Писатель смиренно прервал речь, чтобы дать высказаться монарху: может быть, и совет Жуковского идет с высоты престола?
– А твое мнение? – заинтересовался Николай.
– С благодарностью приемлю совет, но не дерзаю исполнением. Кто достоин начертать священный лик Михаила? А без этого не будет истины: не в деянии Сусанина, но в величии первовенчанного Романова видим мы милость всемогущего к России.
Простодушный писатель говорил с сердечным увлечением, едва смея поднять глаза на самодержца. Но как только вскидывал он свои узкие подслеповатые глаза, в них светился все тот же настойчивый вопрос: надо ли понимать совет царедворца Жуковского как желание самого царя?
– Не буду тебя неволить, но чем же послужит престолу твое перо?
– Если поможет бог, – отвечал Загоскин, – хочу прославить Александра Благословенного – победителя Наполеона. Немало кривотолков идет среди наших пустословов. Кричат о народе, о народной войне, – но что народ без дворянства? Не первенствующее ли сословие, мудро направляя усилия простолюдинов, выполнило волю августейшего и приснопамятного брата твоего, великий государь! Бог и царь предуказали, – торжественно закончил Загоскин, – благородное дворянство отразило врага…
Аудиенция затягивалась. Чем больше говорил Загоскин, тем благосклоннее становился царь.
– Трудись, – сказал он, отпуская писателя, – и помни о моем неизменном к тебе благоволении.
В тот же день Николай Павлович поведал приближенным:
– Сегодня я видел сочинителя, на которого возлагаю надежды.
А московские литераторы, едва разнеслась весть о высочайшей милости, которой удостоился Загоскин, ахнули от удивления и зависти. Прямее всех высказался, как всегда, профессор Погодин.
– Мог бы я лучше написать, да не написал!
Профессор истории, охочий до словесности, не хуже Загоскина понял, что самодержавие, учинившее расправу над декабристами, требует своего прославления в искусстве.
Аудиенция автору «Юрия Милославского» была воспринята как призыв, обращенный с высоты престола. Только ленивые не брались теперь за историю, бесстыдно беля и румяня ее, словно блудницу.
В петербургском театре уже шла скроенная по роману Загоскина пьеса, в которой еще чаще восклицал Юрий Милославский: «Я целовал крест царю! Бог накажет клятвопреступников!»
Следом за промышленниками пера двинулись предприимчивые фабриканты: они выпустили женские шейные платки с изображением древнего боярина, ставшего героем дня.
Успех Загоскина был невероятный. Сам Пушкин, в числе первых получивший книгу от автора, ответил ему вежливым письмом. Однако поэт сослался лишь на похвалы Жуковского и иронически заключил отзыв о «Юрии Милославском»: «Дамы от него в восхищении».
Упоенный славой Загоскин вряд ли понял эту тонкую иронию. Пушкин выступил и с рецензией в «Литературной газете». Однако он не обмолвился ни единым словом о центральном персонаже романа. Более того – Пушкин утверждал, что дарование заметно изменяет господину Загоскину, когда он приближается к лицам историческим.
С той поры поэт начинает пристально следить за литературными упражнениями Загоскина, которые обильно плодились с соизволения императора и охранялись от критики грозной тенью Петропавловской крепости.
Загоскин и его подражатели перенесли в литературу официальную формулу: православие, самодержавие, народность. Наиболее прозорливые из журналистов разъясняли, что формула исторического бытия России будет не менее полной, если обозначить ее одним всеобъемлющим понятием – самодержавие, так как любовь к самодержцу уже включает и принадлежность к православию и все элементы народности.
Об этом не уставал говорить в журнале «Московский вестник» профессор Погодин. Другой московский журнал, «Вестник Европы», ратуя за те же исконные русские начала, сохранял на своих страницах даже такие вещественные памятники официальной народности, как буквы фита и ижица.
А число подписчиков все-таки резко катилось вниз. 1830 год, вознесший на вершину славы роман Загоскина, оказался роковым для этих журналов.
В Москве, когда-то славившейся обилием журналов, остался один «Московский телеграф». Его издатель, Николай Полевой, попрежнему ратовал за прогресс, за романтизм, за низвержение авторитетов. Но у московских романтиков из «Телеграфа» вдруг обнаружилось поразительное единомыслие с петербургской «Северной пчелой».
После возвеличения Загоскина издатель «Телеграфа» искал собственного кандидата в первые писатели России. По поводу ходульного романа Булгарина «Дмитрий-самозванец» романтик Полевой без тени юмора объявил в своем журнале, что Булгарин «подарил Россию историческим романом, достойным той степени европейской образованности, на которой стоит наше отечество». Далее в статье следовали язвительные строки о «поэмочках» знаменитых писателей.
Булгарин в свою очередь одобрил инициативу Полевого. «Справедливо! – писал он. – Медленное траурное шествие «Литературной газеты» и холодный прием, оказанный публикой поэме «Полтава», служит ясным доказательством, что очарование имен исчезло…»
Издатель «Северной пчелы» спешил отпраздновать победу и над Пушкиным и над «Литературной газетой».
«Литературная газета» после Июльской революции 1830 года, происшедшей во Франции, перепечатала стихи, посвященные безвестным героям, которые погибли на баррикадах. Издатель газеты Дельвиг был вызван к Бенкендорфу и после этого визита тяжело заболел. Участь «Литературной газеты» была предрешена. Русская словесность была головой выдана Фаддею Булгарину.
В Москве готовил новое сочинение Загоскин. С завидной быстротой росла рукопись романа «Рославлев, или русские в 1812 году». Писатель остался верен себе.
В пухлом четырехтомном произведении нашлась только одна строчка для упоминания имени народного полководца Кутузова. В романтическую интригу, от которой снова, несомненно, будут в восхищении дамы, автор опять вплел ядовитую клевету на народных партизан. Зато самые отъявленные тунеядцы и злостные крепостники мигом превращались в защитников отечества под его волшебным пером.
На чтения глав романа к Загоскину ездили приглашенные счастливцы. В кабинете, увешанном иконами, Михаил Николаевич радушно встречал гостей и усаживал их в покойные кресла. Хозяин развертывал рукопись и при воцарившемся молчании говорил:
– Позвольте предложить вашему вниманию нижеследующую сцену.
Сцена развертывалась на почтовой станции. Страна жила под угрозой нашествия Наполеона. Добродетельные проезжие из благородных дворян и честных купцов произносили трескучие монологи. Вели разговор в ожидании ездоков и почтовые ямщики, собравшиеся во дворе. Люди были настроены тревожно. Но тут появлялся старый ямщик, олицетворявший, по мысли автора, народную мудрость, смирение и всеобщее довольство.
– «Разве нет у нас батюшки православного царя? – читал за ямщика автор романа, и голос его дрогнул от прилива патриотических чувств. – По праздникам пустых щей не хлебаем, одежонка есть, браги не покупать стать. – Михаил Николаевич сделал короткую паузу и с бодростью продолжал читать, подражая простонародному говору: – А если худо, так что же? Знай про то царь-государь! Ему челом!»
Московские баре, присутствовавшие на чтении, заметно оживились. Ямщиковы мысли пришлись по вкусу. Патриоты, поспешно откочевавшие в 1812 году в дальние деревни, теперь наперебой говорили глубокоуважаемому автору о том, с какой верностью очертил он народные чувства.
Слушал эти речи и чиновник московского архива министерства иностранных дел Николай Александрович Мельгунов, невесть как попавший на литературный вечер для избранных. Мельгунову по праву принадлежит историческая реплика, брошенная после ухода от Загоскина. Николай Александрович шел в одиночестве по улице и вдруг, поднявши по привычке руки, горестно воскликнул:
– Бедная ты сиротка, матушка наша литература!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.