Электронная библиотека » Алексей Новиков » » онлайн чтение - страница 30


  • Текст добавлен: 16 августа 2014, 13:17


Автор книги: Алексей Новиков


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 30 (всего у книги 44 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава девятая

– Так вот, Михаил Иванович, начал я кое-что марать для вашей оперы, – с обычной приветливостью говорил Жуковский. – И начал, представьте, с конца. Торжество России, обретшей государя, – высшая точка драмы, можно сказать – ее апофеоз. Передаю вам мои стихи и горячо надеюсь, что музыкант превзойдет поэта в этом апофеозе… Не угодно ли и вам взглянуть, Владимир Федорович?

Одоевский посмотрел на Глинку – тот был в полном замешательстве.

– Представьте, Василий Андреевич, наш музыкант имеет собственный план поэмы.

– Признаюсь, еще не видывал музыкантов, которые выражали бы намерение вторгнуться на Парнас, – Жуковский с удивлением взглянул на Глинку.

– У меня сделаны только короткие наброски содержания, – объяснил Глинка, – поскольку музыка моя исходит от определенной идеи. Вот и счел я необходимым начать с общего плана, который объединит мысли музыканта и автора поэмы.

– Полезная мысль, – согласился Жуковский. – Никак нельзя отказать ей в новизне. С тем большей охотой готов ознакомиться с вашими предположениями. Думаю, что мы поймем друг друга. В сценах, предшествующих апофеозу, должны быть показаны страдания народа, лишенного царского попечения. Тогда и в подвиге Сусанина ощутим исторический смысл. Не так ли?

Глинка промолчал. Одоевский углубился в чтение стихов, приготовленных для эпилога оперы.

– Ну-те, – продолжал Жуковский, – рассмотрим завязку драмы: мысль о царе, о его спасении возвеличивает последнего из смердов.

– Но ведь русские люди, – отвечал Глинка, – повсеместно восставали против насильников. Шайка польских воителей, проникнув под Кострому, встретила тот же прием, что и всякая другая. В детстве моем у нас на Смоленщине прославился крестьянин, который в точности повторил подвиг Сусанина.

Одоевский оторвался от чтения стихов.

– Избрание на царство Михаила Романова, – сказал он, – способствовало укреплению русского государства в то тяжелое время. Но зачем же лишать народ святой любви к отечеству и способности жертвовать за него жизнью?

Жуковский слушал с обычным добродушием. Только клубы табачного дыма собрались вокруг него непроницаемым облаком.

– Не буду спорить, – сказал он после долгого молчания. – Не хочу растекаться мыслию по древу. Напомню, однако, любезный Владимир Федорович, что история оставила нам документы, не вызывающие сомнения. Теперь, когда, по повелению государя императора, проведены тщательные разыскания в архивах…

Поэт подошел к своему бюро, достал какие-то бумаги и подал их Одоевскому.

– Если не затрудню моей просьбой, то попрошу прочитать нам вслух выписку из подлинной грамоты Михаила Романова.

– «Божьей милостью мы, великий государь, царь и великий князь Михаил Федорович, всея России самодержец, – читал Одоевский, – по нашему царскому милосердию, а по совету и прошению матери нашея, государыни великие старицы иноки Марфы Иоанновны, пожаловали есть мы костромского уезда нашего села Домнина крестьянина Богдашка Сабинина за службу к нам и за кровь, и за терпение тестя его Ивана Сусанина. Как мы, великий государь, царь и великий князь Михаил Федорович всея России, в прошлом во году были на Костроме, и в те поры приходили в Костромской уезд польские и литовские люди и тестя его, Богдашкова, Ивана Сусанина в те поры изымали и пытали великими непомерными пытками, а он Иван, ведая про нас, великого государя, где мы были, терпя от тех польских и литовских людей непомерные пытки, про нас великого государя тем польским и литовским людям, где мы в те поры были не сказал, а польские и литовские люди замучили его до смерти…»

Одоевский дочитал до конца и положил выписку на стол.

– Великая трагедия произошла в костромских лесах, – сказал он, – и даже в официальном о ней повествовании виден несгибаемый дух русского человека.

– Но что же подвигло смерда на подвиг? – спросил Жуковский. – Указ повествует об этом со всей убедительностью.

– Но еще больше свидетельствует этот указ о том, – перебил Одоевский, – что московские дьяки были весьма искусны в красноречии, когда того требовали политические обстоятельства. Едва народившееся на Руси правительство Михаила Федоровича превыше всего заботилось об утверждении собственного престижа. С тех пор, как спасительный скептицизм позволил нам многое увидеть по-новому в древних документах, мы не можем оторвать историю костромского крестьянина Ивана Сусанина от обстоятельств его времени. Позвольте привести, господа, хотя бы такой случай. Неподалеку от Москвы есть село Вишенки, где и доныне живет предание о безвестном собрате Ивана Сусанина, который в те же времена завел в лесные дебри и тем погубил польский отряд. Мне привелось читать об этом в любопытных записках участника похода на Русь, некоего пана Маскевича. Кстати сказать, история в Вишенках случилась до избрания на царство Михаила Федоровича Романова. Стало быть, народ умел защищать родину и в самые смутные времена безвластья, а вернее – при черной измене отечеству со стороны тех бояр, которые смели именовать себя русской властью. А сколько таких же деяний, как в Домнине или в Вишенках, свершилось в то время на Руси?

Глинка перечитывал стихи Жуковского. Эпилог народной драмы поэт превращал в апофеоз самодержавию. Размышляя над стихами, Глинка с надеждой прислушивался к словам Одоевского. А Владимир Федорович, причислив себя к новейшей скептической школе, продолжал речь, словно только и ждал благоприятного случая, чтобы изложить накопившиеся мысли.

– С тех пор, – говорил он, – как Михаил Иванович остановился на сюжете для своей оперы, я о многом размыслил.

– Послушаем, – Жуковский заново раскурил трубку. – Хотя, признаюсь, больше ждал я соображений насчет поэмы оперы, чем скептических экскурсов в историю.

– Но без этих экскурсов, – продолжал Одоевский, – мы не можем обсуждать поэму. Итак, рассмотрим читанный указ. Правительство отбирает характерный факт, но отбирает его из тысячи других потому, что он наиболее отвечает нуждам едва утвердившегося правительства Михаила Федоровича. Дьяки пишут указ… Отдадим дань их умению живописать историю: тут и непомерные пытки, и кровь, и лютая смерть Ивана Сусанина. Но вдумайтесь: авторы указа забывают даже упомянуть о том, что великий подвиг совершен в ходе смертельной схватки России с пришельцами и прежде всего во имя спасения родины. Если не ошибаюсь, в указе даже не упомянули о том, что Сусанин, единоборствуя с врагами родины, обрек смерти всю шайку. – Владимир Федорович снова перечитал выписку. – Удивительный пример наивного истолкования событий! Древнее московское правительство рассматривает Россию как вотчину царя. Но нам ли удивляться после откровений Нестора Кукольника и прочих?

Жуковский отвлек внимание Одоевского на новые выписки. Они читали и переговаривались. Глинка ощутил полную растерянность. Еще только написаны первые строки эпилога, но уже разыгрывается вокруг его оперы тот же спор, который идет в словесности. И Жуковский, подобно московским дьякам, умалчивает о подвигах народа и славит самодержавие. Нечего сказать, подходящее либретто для народной драмы!

– Однако, – вспомнил Жуковский, – вступив в спор с вами, Владимир Федорович, я до сих пор не видел плана Михаила Ивановича.

– Извольте, – решительно сказал Глинка, вынимая листки. – Не претендую на изящество стиля, но думаю, что мысли мои понятны. Здесь подробно дана завязка действия в селе Домнине, потом действие будет перенесено в польский замок.

– Так, так, – говорил Жуковский и, быстро пробегая листки, вдруг добродушно рассмеялся. – Позвольте, однако, Михаил Иванович! Вы объявляете себя диктатором будущей поэмы. Остается только переводить вашу прозу в стих.

– Должен предупредить вас заранее, Василий Андреевич, – вмешался Одоевский, – автору поэмы предстоит труднейшая задача вникать не только в смысл музыки Михаила Ивановича, но и подлаживаться под заданные метры. Не в пример и не в обычай, многое для оперы готово. Взять хотя бы вот этот отрывок. – Одоевский взял нотный лист из привезенных Глинкой. – Я буду расставлять над строкой сильные ударения, как это следует из строения музыки. – Одоевский быстро расставил знаки. – Извольте посмотреть, что выходит.

Жуковский присмотрелся.

– Ни ямб, ни хорей, ни амфибрахий… Черт его знает, что такое… Милейший Михаил Иванович, – продолжал поэт с сердечным огорчением, – ведь этаких метров не знает стихосложение культурного мира, можете мне поверить. Однако послушаем, как это выходит в музыке?

Глинка стал играть. Жуковский стоял рядом с карандашом и бумагой в руках.

– Притом имейте в виду, Василий Андреевич, – объяснил Одоевский, – что стих должен выражать не просто беспредметную романтическую грусть, как это часто бывает и в романсах и в операх, но глубочайшую скорбь гражданина, размышляющего о судьбах отечества.

– Н-да, – машинально поддакнул Жуковский, не обратив внимания на слова Одоевского. Он был увлечен задачей перевести заданные музыкой метры в стихотворную форму. – Нет, – заявил поэт после многих попыток, – ни один стихотворец не справится с этим хаосом, он не подчиняется никаким законам.

– Но почему же? – удивился Глинка. – Мне казалось, что задача весьма проста, если иметь в виду размеры народных наших песен.

– Да на что они вам сдались? – перебил Жуковский.

– В песнях, – настаивал Глинка, – есть замечательные примеры своеобразного и удивительно гибкого метра…

– Будем стараться, – отвечал, вздыхая, Жуковский. – Вижу я, что, диктаторствуя над мыслями поэта, вы, Михаил Иванович, одновременно желаете ниспровергнуть и правила, принятые в поэзии. Но, может быть, познакомясь с музыкой подробнее, я до конца уразумею ваши мысли.

– Прежде всего я хотел бы изложить сюжет драмы, – сказал Глинка. Он коротко рассказал о намеченных сценах. – А теперь представьте себе завершение драмы. Дремучий лес и вьюга. Сусанин, обреченные им на гибель враги и смерть, стерегущая героя. Впрочем, содержание этой сцены дано в «Думе» Рылеева.

Имя казненного государственного преступника прозвучало неуместно в жилище придворного поэта.

– Душевно сочувствую вашему замыслу, – медленно сказал Жуковский, – но не советую губить свое произведение даже упоминанием имени Рылеева. Театральные чиновники страха ради могут оклеветать ваш труд.

Бескорыстный друг искусства, Василий Андреевич Жуковский, всегда был готов подать благой совет и защитить неопытного в политике музыканта.

– Но познакомьте же меня с вашей музыкой! – закончил поэт.

– Начнем с увертюры! – нетерпеливо воскликнул Одоевский.

Они сыграли увертюру в четыре руки. Потом Глинка начал интродукцию.

Василий Андреевич, пребывавший в какой-то задумчивости, быстро повернулся к артисту; на его лице, всегда таком благодушном, отражалось смутное беспокойство, которого он не мог скрыть.

– В этих хорах, – сказал Глинка, кончив интродукцию, – равно как и в увертюре, ключ ко всей опере. Музыка, как я смею надеяться, очерчивает характер нашего народа. Если замысел мой дерзок, а исполнение его далеко от совершенства, то я первый с охотой это признаю.

– Но какие же надобны к этой музыке слова?

Жуковский покинул кресла. Он глядел на нотные листы, словно хотел увидеть, в каких именно значках ему послышалась грозная сила, железная поступь неведомых людей. И чем дольше вглядывался в ноты поэт, тем яснее видел, что он, предложив Глинке сюжет Ивана Сусанина, очевидно, разговаривал с сочинителем музыки на разных языках.

После отъезда гостей Жуковский перешел в спальню.

Тихое мерцание лампад перед иконами и пейзажи собственной кисти, исполненные таинственности, – все в этой келье отшельника располагало к сладостным размышлениям о нездешнем мире. Но неспокоен был поэт.

Весь замысел оперы на сюжет Ивана Сусанина, о котором он уже имел неосторожность сообщить его величеству, оборачивался непредвиденной стороной. Насчет Рылеева музыкант, конечно, по неопытности брякнул. Насчет народных стихов – полбеды. Были бы мысли правильные, не все ли равно, какими стихами они будут выражены? Но музыка? Что это за музыка? Разве это христолюбивый и смиренный народ? Этак могли бы петь, пожалуй, сами пугачевцы!

Поэт присел на постели, пронзенный этой неожиданной мыслью. Что за чушь, однако, мысли о пугачевцах на запасной половине императорского дворца, под охраной надежных караулов! Ведь именно на площади перед Зимним дворцом были сметены картечью злоумышленники, куда более опасные своей образованностью, чем сиволапое войско Пугачева.

Василий Андреевич начал успокаиваться. В келье поэта-отшельника, презревшего земные страсти, попрежнему ярко сияют перед иконами лампады. Василий Андреевич поправляет ночной колпак и набожно крестится.

Насчет пугачевцев он, пожалуй, перехватил. Вспомнился, должно быть, неугомонный Пушкин со своей историей Пугачева. Умудрился же он написать о подлом мужицком бунте, что этот бунт поколебал государство от Сибири до Москвы и от Кубани до Муромских лесов!..

А тут, извольте, музыка! И опять во славу мужиков!

Поэт закрывает глаза, устраивается поудобнее на пуховой перине, но не спит. В голове его медленно созревает новый дальновидный план, и чем отчетливее представляются ему возможные ходы, тем беспроигрышнее кажется будущая игра.

– Рано вздумали хоронить Жуковского! – вслух говорит Василий Андреевич, вспомнив дерзкие статьи московской «Молвы».

И больше он не думает ни о критиках с кистенем в руках, ни о пугачевцах, ни о Пушкине, ни о слышанной музыке. Благодетельный сон смежает очи маститого поэта.

Народу Сусаниных
Глава первая

Пушкин окончил «Историю Пугачева». Поэт обследовал архивы, побывал на местах исторических событий и избрал для своего труда форму научного исследования. Но и научная форма повествования еще не спасала автора от возможных ударов цензуры. Каково бы ни было это сочинение с внешней стороны, перед читателями является Емельян Пугачев, одно имя которого доводило до исступления владетелей крепостных душ. Еще живы были родичи и потомки помещиков, повешенных восставшими. Еще здравствовали кое-где и те самые пугачевцы, которые, не дрогнув, палили барские усадьбы.

К тому же, приняв личину бесстрастного летописца, Александр Сергеевич вовсе не был намерен сохранять это бесстрастие. Давая читателю представление о масштабах восстания, он действительно писал в своем сочинении, что мятеж поколебал государство от Сибири до Москвы и от Кубани до Муромских лесов.

Рукопись была давно направлена графу Бенкендорфу. Надежды на печатание были, конечно, смутны. События февральской революции 1830 года во Франции, холерные бунты в Петербурге, восстания в новгородских военных поселениях, сохранившихся от времен Аракчеева, – все эти внешние и внутренние события последних лет не создавали благоприятных условий для выпуска в свет сочинения о крестьянской революции. Но император неожиданно заинтересовался «Историей Пугачева». Он прочитал рукопись и разрешил к печати, собственноручно начертав новый заголовок: «История пугачевского бунта».

Николай счел ученое сочинение недоступным для широкой публики. Но он признал его подходящим для того, чтобы напомнить просвещенному дворянству о недавнем явлении Пугачева. Ознакомившись с деятельностью восставших крестьян в барских усадьбах, вольнодумцы из дворян охотнее встанут под спасительную сень императорского трона.

Итак, книга печаталась. Но Пушкин хорошо понимал, что ни один цензор не возьмет на себя смелость разрешить ее выпуск в свет. «История Пугачева» неминуемо вернется к царю. Кто знает, не разглядит ли он в последний момент тайные мысли автора? А могут и раскрыть ему глаза на сокровенный смысл исторического трактата. Царь думал о воздействии на дворян. Поэт возвращал историю народу. И судьба книги все еще не была ясна автору.

Такой же неясной была участь других произведений. Начат, но не завершен роман о Дубровском. Частный случай злоключений молодого дворянина не дает почвы для широких обобщений. В примечательной истории Дубровского, восставшего против правительственного произвола, есть личные мотивы, но в ней нет тех глубоких истоков, которые приводят к революции народ. Именно поэтому Пушкин оставил роман о Дубровском и обратился к истории пугачевского восстания.

Неизвестно, увидит ли свет «История Пугачева», а перед поэтом лежат новые наброски и планы. О Пугачеве и пугачевцах задуман целый роман. И мало того, что видится поэту народный вожак, автор хочет включить в свою книгу другой неслыханный по дерзости персонаж. Среди приближенных Пугачева будет действовать дворянин, добровольно и сознательно примкнувший к восстанию.

«Показание некоторых историков, – значится в заметках поэта, – утверждавших, что ни один из дворян не был замешан в Пугачевском бунте, совершенно несправедливо». Среди сделанных выписок особенно привлекает внимание Пушкина выписка из правительственного сообщения от 10 января 1775 года «о наказании смертной казнью изменника, бунтовщика и самозванца Пугачева и его сообщников». В этом сообщении подчеркнуты строки, относящиеся к подпоручику Михаилу Шванвичу: «Подпоручика Михаила Шванвича, за учиненное им преступление, что он, будучи в толпе злодейской, забыв долг присяги, слепо повиновался самозвановым приказам, предпочитая гнусную жизнь честной смерти, лишив чинов и дворянства, ошельмовать, переломя над ним шпагу». Этот родовитый офицер, перешедший из правительственных войск в штаб Пугачева, должен стать одним из героев будущего романа.

Тема привлекает Пушкина остротой и злободневностью. Казенная словесность на все лады вопит о святости и нерушимости присяги царю. Загоскин наводняет литературу романами, написанными на эту тему. О том же вопят Кукольник и Булгарин. Пора же сказать русским читателям, что присягою царю можно и должно поступиться во имя народа. История Шванвича напомнит и о недавнем прошлом – о тех друзьях юности Пушкина, которые открыто восстали против самодержавия и до сих пор томятся на каторге.

Но не слишком ли будет много, если появятся в одном произведении и сам Пугачев и дворянин-пугачевец?

Поэт раздумывает над романом, пытаясь оградить будущее детище от запрета. То готов он пожертвовать фигурой самого Пугачева, только бы остался в пестрой толпе пугачевцев сознательно перешедший на сторону народа Шванвич; то снова соединяет в романе и Пугачева и Шванвича; то, дорожа образом вождя восстания, задумывает дать в романе вместо сознательного пугачевца – дворянина офицера, случайно попавшего в плен к пугачевцам.

За этими раздумиями и застала Пушкина осень 1834 года. Роман о Дубровском был окончательно оставлен самим автором. «История Пугачева» все еще не вышла в свет. Император безоговорочно запретил печатать поэму «Медный всадник». Роман о Пугачеве и пугачевцах мог погибнуть при малейшей оплошности автора. Читатели могли подумать, что Пушкин замолк.

В это время в Петербург стала приходить московская «Молва», в которой печатались «Литературные мечтания». Самые пламенные строки статьи были посвящены Пушкину. Автор называл Пушкина поэтом русским по преимуществу. «Ни один поэт на Руси не пользовался такой народностью, такой славой при жизни», – утверждал Виссарион Белинский. «Пушкин, – писал автор «Литературных мечтаний», – заплатил дань всем великим современным событиям, явлениям и мыслям, всему, что только могла чувствовать Россия…»

Выходил новый номер «Молвы», и снова писал о Пушкине московский критик: «Теперь мы не узнаем Пушкина; он умер или, может быть, только обмер на время. Может быть, его уже нет, а может быть, он и воскреснет. Этот вопрос, это Гамлетовское «быть или не быть?» скрывается во мгле будущего».

Живя в Москве и едва вступив на литературное поприще, Виссарион Белинский ничего не знал о новых произведениях поэта, остававшихся ненапечатанными или запрещенными царем. Он не имел понятия об историческом романе, задуманном поэтом. Оттого-то московский обозреватель и говорил с такой тревогой о судьбах русской литературы.

Белинский признавал вопрос о народности «альфой и омегой» искусства. «Истинная народность, – утверждает он, – состоит в образе мыслей и чувствований, свойственных тому или другому народу». Но Пушкин, который отдал дань всему, что только могла чувствовать Россия, теперь молчит. А на титло народного писателя претендует всякий литературный шут.

Виссарион Белинский разит Кукольника убийственной иронией. Он не устает пускать стрелы в Загоскина. «Надо быть гением, – пишет он в «Литературных мечтаниях», – чтобы в ваших творениях трепетала идея русской жизни… Итак, соразмеряйте ваши силы с целью и не слишком самонадеянно пишите: «Русские в таком-то» или «в таком-то году».

И снова взывает критик к Пушкину: «Я верю, думаю, и мне отрадно верить и думать, что Пушкин подарит нас новыми созданиями, которые будут выше прежних».

Но что мог ответить поэт? Он печатал «Историю Пугачева» и был полон тревоги за судьбу книги. Он трудился над планами романа о Пугачеве и пугачевцах. Искушенный в обходе цензурных рогаток, поэт не мог поставить под удар задуманную книгу. В ней отражались мысли, чувства и действия народа, о которых никогда не говорили благонамеренные писатели. Пушкин шел вослед Радищеву. Но сколько ни размышлял поэт, изобретая защитные ходы против цензуры, желанный вариант романа, который мог проскочить сквозь игольное ушко цензуры, так и не находился. Хмурый и раздраженный, Пушкин искал новых ходов. В печать надо было провести самое главное: борьбу народа против порядков, которые казенная литература величала навечно установленными богом. А ведь именно здесь, в оценке крепостнической действительности, заключалась альфа и омега всех споров о народности.

Планы романа о пугачевцах множились и менялись. Пушкин не мог проиграть эту битву. А жизнь лишала поэта последнего сердечного спокойствия. Оскорбительное пожалование в камер-юнкеры высочайшего двора влекло за собой тяжкую повинность присутствовать на дворцовых церемониях. Пушкин манкировал и получал грубые нагоняи. По придворному званию мужа, Наталья Николаевна получила доступ на придворные балы. Ей оказывал милостивое внимание император.

Еще в начале года мать Пушкина с гордостью писала о невестке: «На бале у Бобринских император танцевал с Наташей кадриль, а за ужином сидел возле нее».

В тот же день Пушкин отметил в дневнике светскую новость, повидимому не имевшую никакого отношения к нему лично: «Барон д'Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет».

Так начался этот год. Николай Павлович оказывал особо милостивое внимание Наталье Пушкиной. А на балах с ней стал часто танцевать бывший французский шуан, ныне офицер русской гвардии, красавец Жорж д'Антес.

Наталья Николаевна веселилась. La belle Natalie все больше входила в моду. Великосветские политики были убеждены, что в Петербурге гораздо больше говорят о Пушкиной, чем о самом поэте.

Царь продолжал заигрывать с Натальей Николаевной. «Не кокетничай с царем», – просил ее Пушкин. Наталья Николаевна ничего не понимала. Право же, она гораздо охотнее танцует с бароном д'Антесом. С ним куда веселее!

Еще летом Пушкин сделал решительную попытку охранить жену от оказываемых ей царских милостей.

«Поскольку дела семейные, – писал он Бенкендорфу, – требуют моего присутствия частью в Москве, частью во внутренних губерниях, вижу себя вынужденным оставить службу…»

Граф Бенкендорф с удовольствием доложил эту просьбу императору. Втайне шеф жандармов решительно не одобрял внимания царя к жене этого сомнительного камер-юнкера. Граф Бенкендорф больше чем когда-нибудь предпочитал направить чувства монарха по надежным, проверенным каналам.

Но царь прочитал письмо поэта и недовольно нахмурился.

– В случае отставки, – сказал Николай, – ему навсегда будут закрыты все архивы… Пусть выбирает.

Грозный тон, которым говорил царь, не оставлял никаких сомнений в том, как надо ответить Пушкину. Сам шеф жандармов оказался бессильным что-нибудь изменить в увлечении его величества.

И надо было видеть, как встревожился дерзостью Пушкина Василий Андреевич Жуковский. Он даже потерял обычное спокойствие, рисуя поэту гибельные последствия возможной отставки.

Придворные покровительницы Натальи Николаевны в свою очередь не находили слов, чтобы заклеймить чудовищный деспотизм ее мужа. Лишить Петербург прелестной Натали? Кто же будет украшать балы?

– Уехать в деревню? – ужасалась Наталья Николаевна.

В ее прекрасных глазах стояли слезы. Она хорошо помнила свою девичью московскую жизнь: тоскливые годы, проведенные в молельной со взбалмошной матерью, истошные вопли душевнобольного отца… Неужто снова заживо похоронить себя в деревне?

Наталья Николаевна плакала. Она плакала каждый раз, когда заходила об этом речь.

И все осталось по-старому.

Начался бальный сезон. Император был попрежнему к ней милостив. Она еще охотнее танцевала с Жоржем д'Антесом, таким ослепительным в мундире кавалергарда.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации