Текст книги "Ты взойдешь, моя заря!"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 43 (всего у книги 44 страниц)
Под кабинет Пушкина была отведена в просторной квартире самая неудобная комната. Одна дверь вела в детскую, другая – непосредственно в переднюю. Окна выходили на унылый, тесно застроенный двор. Только при свечах в кабинете становилось уютно.
Поэт никуда не выезжал. Он работал над историей Петра Первого, который уж не раз появлялся в его произведениях. Пушкин усердно размышлял над «Словом о полку Игореве». Надлежало обобщить многие мысли, порожденные древним первенцем русской поэзии. Редактор «Современника» собирался перестроить свой журнал. Через московских друзей поэт вел переговоры с Виссарионом Белинским… Никакие тревоги сердца не могли помешать повседневным трудам.
Пушкин разбирал накопившиеся бумаги, когда в передней раздался звонок и до кабинета донесся знакомый голос. Александр Сергеевич быстро встал из-за стола, подбежал к дверям и широко их распахнул.
– Александр Иванович! Душевно обрадовали меня, домоседа, – говорил поэт, встречая гостя. – Прошу покорно на диван, иначе нигде не уместитесь.
Тучный гость, Александр Иванович Тургенев, расположился на диване и долго отдувался.
– Жажду слышать городские новости, – продолжал Пушкин, нетерпеливо поглядывая на старого приятеля.
– Новости? Как новостям не быть, когда я из экипажа не вылезаю, – отвечал Тургенев.
Он достал какой-то лист из бокового кармана сюртука и передал Пушкину.
– Видали ли вы сию пьесу?
Поэт развернул лист. На нем были напечатаны стихи и ноты шуточного канона, петого в честь Глинки на обеде у Всеволожского. Это было полной неожиданностью для поэта.
– И проворен же оказался Владимир Федорович! – продолжал рассказывать Тургенев. – Свез к типографщику, а тот в сутки отпечатал. Одни имена чего стоят – верный барыш! Я к вам прямо из книжной лавки, Александр Сергеевич! Наперебой берут. А какие строки вам принадлежат, каждый, представьте, вслух читает. Разумеется, и я присоединил свой скромный голос. Шутка сказать – сам Пушкин славит!
– Нимало не досадую на Одоевского, если так случилось, – отвечал Пушкин. – Мы в долгу перед Глинкой. Однако куплетами здесь не обойтись. «Современник» непременно вернется к его опере.
– И разговоров же о ней! Разве что немые молчат. Бывал я и в Париже и в Риме на разных премьерах, но такого шума не запомню… Знать, в самом деле задело за живое?
Тургенев перешел к столичным новостям. Он числил среди своих друзей, приятелей и просто знакомых весь Петербург. Несмотря на тучность, он успевал объехать за день весь город. Его живая, полная метких наблюдений речь доставляла истинное удовольствие Пушкину. Недаром поэт с такой охотой печатал в «Современнике» письма Тургенева, присланные из-за границы.
Слушая гостя, Пушкин подошел к книжным полкам и достал первопечатное издание «Слова». Тургенев покосился, взял книгу, перелистал и вопросительно уставился на Пушкина.
– Намерен я, – сказал поэт, – выпустить новое критическое издание поэмы. О многом нужно поспорить с переводчиками и толкователями.
– Так! – Тургенев быстро повернулся к поэту. – Кто же, как не Александр Пушкин, отдаст дань гению древней Руси?
– Более всего бесят меня наши аристархи, – продолжал поэт. – Повернув раз навсегда свои головы на Запад, они не хотят видеть нашей славы. Это циническое презрение к отечественному поистине приводит в отчаяние.
Тургенев был любителем и знатоком старины. Путешествуя по Европе, он неутомимо отыскивал в архивах драгоценные памятники русской истории. Он мог дать дельные справки по «Слову».
Беседа друзей затянулась. В квартире стояла полная тишина. Никто не заглянул в кабинет, никто не мешал поэту. И Тургеневу ясно представилось, как одинок поэт в собственном доме. Пушкин не заводил речи о семейных делах, но был, очевидно, ими озабочен.
– А теперь, – сказал Тургенев, когда кончился разговор о древней поэме, – надеюсь, услышу что-нибудь из новенького, Александр Сергеевич.
– С готовностью плачу долг, – отвечал Пушкин. Он в задумчивости перелистал свои тетради. – Разве вот это? – продолжал поэт и стал читать:
…Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит…
Стихи были написаны совсем недавно, истекшей осенью. Поэт читал, и лицо его просветлело.
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгуз, и друг степей калмык.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокой век восславил я Свободу
И милость к падшим призывал.
Тургенев взглянул на поэта. Перед ним был все тот же неутомимый и бесстрашный борец. Предприятия, которые замышлял он и о которых только что рассказывал гостю, неминуемо должны были превратиться в новые битвы.
– Впервой слышу, – молвил Тургенев, – чтобы русский поэт так уважительно думал о тех, кого называют инородцами.
– Предмет важнейший для судеб словесности, – с живостью отвечал Пушкин. – И представьте, на днях о том же говорил мне музыкант. Глинка задумал новую оперу по поэме «Руслан и Людмила»…
– Нигде еще об этом не слыхал, – удивился Тургенев.
– Может быть, я невольно выдаю чужую тайну. Впрочем, у нас был только короткий разговор. Но внимания достойно: музыкант, замышляя оперу о русском витязе, хочет представить Русь так, чтобы и в напевах отразился всяк сущий в ней язык. Предвижу, однако, что намерение это не встретит сочувствия ни у его величества, ни у графа Бенкендорфа.
Гость засиделся у Пушкина заполночь, а на следующий день продолжал свои обычные разъезды по знакомым. Всюду продолжались разговоры о «Сусанине», о куплетах Пушкина, о статьях Одоевского.
– Что же прикажете разуметь нам под словами «новый период в искусстве, период русской музыки»? – спрашивал Василий Андреевич Жуковский. – Поскольку пишет многоуважаемый Владимир Федорович о музыке господина Глинки, период этот, очевидно, начнется с простонародных песен? А представьте себе, – продолжал Жуковский, – возьмут музыканты разбойные песни о Стеньке Разине или песни тех камаринских мужичков, которых вел Ивашка Болотников? Вот и учредим тогда новый период… буйства. Да еще будем провозглашать: следуйте нашему примеру, просвещенные народы!
Впрочем, Василий Андреевич не обвинял Одоевского. Некоторые крайние музыкальные его мнения были давно известны. Но что смотрел Булгарин?
Грозные тучи стали собираться над головой Фаддея Венедиктовича. Он бросился за защитой к шефу жандармов и клятвенно уверял, что, печатая статьи Одоевского, горел только одним желанием – выполнить указание его сиятельства, полученное в театре на первом представлении оперы.
– Пошел вон! – равнодушно перебил Фаддея Венедиктовича всемогущий граф Бенкендорф. – Сам заварил кашу, сам и расхлебывай!
Шеф жандармов умывал руки. Но в голосе его редактор «Северной пчелы» учуял недоброе. Булгарин снова заметался и с ужасом слышал одну грозную новость за другой. Барон Розен, возмущенный пренебрежением к нему, уже докладывал государю-наследнику: вместо разбора его патриотической поэмы «Северная пчела» превратила суждения об опере в торжество крамолы. А Пушкин возглавил хор якобинцев! Вот в каком лагере, пусть хоть по недомыслию и безвинно, оказался Булгарин!
Сам император на очередном докладе между прочим, осведомился у графа Бенкендорфа:
– Какую там кутерьму поднял твой Булгарин?.. Насчет музыки «Жизни за царя»?
– Музыкой, ваше императорское величество, ни по долгу службы, ни по душевному расположению не интересуюсь. Булгарин, однако, поместил статьи вполне одобрительные.
– Но не о том, о чем следовало писать, – перебил царь. – Многие недовольны. При случае спроси у графа Виельгорского.
– Слушаю, ваше императорское величество!
Но в дело неожиданно вмешался великий князь Михаил Павлович. Он совсем не был склонен потакать крамоле, какой бы личиной она ни прикрывалась. Михаил Павлович с самого начала говорил: «Сыт по горло этими лапотниками». Его высочество, слыша негодующие голоса со всех сторон, приказал со свойственной ему быстротой:
– Позвать ко мне Булгарина!
В назначенный час Фаддей Венедиктович, вконец растерявшийся, предстал перед великим князем.
– Ты что такое в газете печатаешь, а? Какая такая новая стихия? Какой такой новый период русской музыки? – Великий князь наступал на Булгарина, повышая голос на каждом слове.
– Виноват, ваше императорское высочество, недосмотрел… доверился сочинителю статьи.
– Недосмотрел?! А за что тебе казенные деньги платят?
– Имел в виду, ваше высочество, высокий патриотический сюжет и по долгу верноподданного…
– А музыка-то, музыка-то тут при чем? – Великий князь смотрел на Булгарина в совершенном недоумении. – Барон Розен – не хуже тебя понимаю – написал истинно верноподданническую поэму, и сам государь изволил эти чувства одобрить. Но музыка Глинки тут при чем? – Его высочество сжал кулак и потряс им перед самым носом Фаддея Венедиктовича. – Я тебе покажу новую стихию! Этакая глупость! Ты пойми: от этой музыки за версту мужиком отдает!
– Действительно отдает, ваше императорское высочество! Я теперь и сам понимаю… вроде как овчиной пахнет…
– Овчиной, говоришь? – Словечко Булгарина пришлось Михаилу Павловичу по вкусу. Великий князь пользовался славой остроумца. – И впрямь, пожалуй, отдает овчиной, – повторил он, собираясь пустить благоприобретенное словечко в ход. – Черт его знает, – продолжал великий князь, – какая-то кучерская музыка.
– Истинно кучерская, ваше высочество!.. – Булгарин успел кое-как прийти в чувство. Гнев великого князя готов был смениться милостью. – Не погубите, ваше императорское высочество, безвинно стражду за сочинителя Одоевского. Он и вообще не отличается благонадежностью мысли… и Пушкину благоприятель.
– А ты ему газетные листы предоставляешь! Ты что же это, с ума сошел или белены объелся? Нешто нет у нас истинных знатоков на музыку? Давно пора понять: в просвещенной Европе все открыто. Понял?
– Уразумел. По мудрому наставлению вашего высочества и сам теперь вижу.
– А тут какие-то личности с мужицкими песнями лезут, – продолжал великий князь, снова приходя в гнев, – да еще кричат: новая стихия! Этак и до бунта недалеко… А?
– Смилуйтесь, ваше высочество! – Булгарин никак не ожидал такого поворота. – В бунтовщиках отродясь не был. Бескорыстное мое служение самому графу Бенкендорфу известно.
– А вот я графу о твоих безобразиях и расскажу.
– Окажите милость грешнику, ваше императорское высочество… Могу надлежащую статейку в опровержение тиснуть.
Великий князь сделал многозначительную паузу.
– А ежели опять соврешь?
– Ни боже мой! Милостивый урок вашего высочества…
– Ну, пиши, пожалуй.
– В просвещенной Европе, ваше императорское высочество, – Булгарин заискивающе поднял глаза, ранее опущенные долу, – в просвещенной Европе все открыто! Берите и пользуйтесь – я так сужу.
– Именно так. И чтобы ни слова насчет всяких там мужицких песен.
– Не замедлю исполнением…
Фаддей Венедиктович наконец добился ясных указаний. Можно было покончить с проклятой оперой.
Вместо продолжения «Писем» Одоевского в «Северной пчеле» была напечатана статья Булгарина. Он с полной готовностью явился перед читателями в виде унтер-офицерской вдовы, о которой шла речь в недавней комедии Гоголя. Разница была только в том, что на унтер-офицершу клепал в комедии городничий, а Фаддей Венедиктович с наслаждением сам себя сек на глазах у публики.
«Зачем же мнения чужие только святы?» – спрашивал читателя Булгарин, прикрывшись цитатой из Грибоедова. Эта цитата была вполне к месту: «Горе от ума», искалеченное цензурой, увидело наконец свет театральной рампы. А далее Фаддей Венедиктович отрицал все сказанное об опере Глинки в его собственной газете Одоевским.
Новая стихия в искусстве? Да еще период русской музыки? Как бы не так! Однажды дав маху, Булгарин не мог допустить никакой ошибки. Он собрал все справки, он знал, что потрафит теперь вкусам покровителей.
«В музыке, – писал Булгарин, – не может быть никакой новой стихии и в ней невозможно открыть ничего нового. Все существует. Берите и пользуйтесь…»
Молниеносная перемена декораций, необычная даже для «Северной пчелы», не могла не удивить ко всему привыкших ее читателей. Речь шла о музыке. Но лихорадочная спешка, с которой выступил Булгарин, наглядно говорила о том, что в связи с музыкой происходят события, очень далекие от мира бесплотных звуков.
Русским людям категорически объявили: нет и не может быть никакого самобытного русского искусства.
Пушкин прочитал статью Булгарина между трудами, посвященными древнему «Слову». Жизнь снова ставила перед поэтом тот же вопрос о собственных путях русского искусства. Даром что теперь дело шло об опере, даром что в печати формально выступал лишь продажный Фаддей Булгарин.
Пушкин хорошо знал и видел тех, кто стоял за Булгариным. Редактор «Современника» не мог медлить. На защиту Глинки должны подняться не только музыканты. Музыка стала полем битвы как и словесность. Кому же поручить ответную статью? Размышляя, Пушкин остановился на Гоголе. Гоголь так дельно говорил об этой опере. Он готовил для «Современника» записки о петербургской сцене, но еще не выполнил обещания. Пусть же автор «Тараса Бульбы» и напишет об «Иване Сусанине».
В тяжелые для поэта январские дни 1837 года редактор «Современника» не оставлял ни одного из начатых дел.
В Рим, к Гоголю, пошло письмо.
В квартире поэта заканчивались последние приготовления к свадьбе Екатерины Николаевны Гончаровой с бароном д'Антесом-Геккереном.
Пушкин наотрез отказался присутствовать на этом торжестве. Наталья Николаевна добилась у мужа разрешения поехать в церковь.
Глава девятаяМысль о «Руслане» захватила Глинку. Окрыленный разговором с Пушкиным, он готовился к новой встрече. В воображении складывались образы и сцены. Но все было смутно и нестройно. Надо было многое упорядочить и сообразить в собственных планах, прежде чем представить их на суд поэта.
Глинка работал без устали. Но ни одна нотная строка еще не была заполнена. Одоевский нетерпеливо ждал, заезжая чуть не каждый день.
– Помнишь, Владимир Федорович, наши давние разговоры о «Руслане»?
– Еще бы не помнить! Кому, как не тебе, Михаил Иванович, придется по руке богатырский меч. Сгораю от нетерпения хоть что-нибудь слышать.
– Еще ничего не могу представить в должном виде, хотя и выходит, что готовился я к «Руслану» долгие годы. Да у меня, пожалуй, всегда так. Ведь и с «Сусаниным» то же было.
Глинка подошел к окну, потом продолжал, словно размышляя вслух:
– В «Сусанине» наши песни побеждают в столкновении с напевами панов вояк. Так обозначился русский характер. В «Руслане» наши песни сызнова покажут свое величие, но не в столкновении с врагами, а в содружестве с песнями многих племен. Думается, этак снова раскроется русская душа. Слов нет, не дает спуску врагам витязь Руслан, как не давали им спуску Сусанины. На том стояла и будет стоять Русь. Не поработят ее ни Черномор, ни слуги его, как не могли поработить никакие захожие вояки. Никто другой, как Руслан, низвергнет Черномора. Музыка отразит и жизнь и чаяния народов. И сама обретет в многоплеменных песнях новые сокровища. Сотворенное народами должно питать нас, артистов, и буде создания наши окажутся достойными этой чести, к народам вернутся.
– Хоть что-нибудь покажи, – настаивал Одоевский.
– Окажи милость, потерпи. Когда придет час, ты первый услышишь. Заверяю тебя словом, Владимир Федорович, предвижу для музыки немалую пользу. Ты применительно к «Сусанину» многое дельно писал. Конечно, я не о славословиях говорю. Тут твой грех – твой и ответ. Но если суждено родиться «Руслану», тогда не колеблясь повторю твои слова: у нас на Руси является новая стихия в искусстве, нам, русским музыкантам, суждено начать новый период.
– Помилуй! – отвечал Одоевский. – Люди еще «Сусанина» до конца постигнуть не могут, все еще не понимают совершенного тобою подвига, а ты новый переворот готовишь. Послушай-ка, что мне пишет из Москвы Верстовский.
Владимир Федорович достал письмо и передал Глинке.
«Много я сетовал на тебя, – писал Верстовский Одоевскому, – и имел полное право. Из всех статей, признанных мною твоими, я видел совершенное к себе забвение, будто меня не существовало!.. И заря русской оперы показалась на горизонте с оперой «Жизнь за царя», и я с Алябьевым в гарнизоне… Я первый обожатель прекраснейшего таланта Глинки, но не хочу и не могу уступить права первенства…»
– Ничего не понял добрейший Алексей Николаевич! – воскликнул Одоевский. – Если так мыслит один из лучших наших музыкантов, когда же утвердимся в истине?
– Пристало ли нам, артистам, вести спор о первородстве? – в раздумье сказал Глинка. – Есть дела поважнее.
– Ты с Пушкиным виделся? – спросил Одоевский, возвращаясь к «Руслану».
– Нет еще, – коротко отвечал Глинка.
– Экая досада!.. А впрочем, и недосуг ему. После свадьбы свояченицы поднялась целая кутерьма. Д'Антес потерял последний стыд: где Пушкина, там и он. Александр Сергеевич глядит мрачнее тучи. И когда все это кончится?.. Ну, пойдем к Марье Петровне.
У Марьи Петровны было несколько визитеров. Шел обычный пустопорожний разговор. К удивлению своему, Глинка вдруг услышал в этом разговоре фамилию Пушкина. Корнет Васильчиков рассказывал о недавнем бале. Впрочем, Васильчиков говорил только о том, как хороша была в танцах Наталья Николаевна Пушкина в паре с бароном д'Антесом-Геккереном.
Одоевский переглянулся с Глинкой.
– Весь город говорит! – с горечью сказал Владимир Федорович хозяину дома, прощаясь с ним в передней. – А Верстовскому я немедля отвечу. Нельзя молчать.
Но раньше, чем успел написать письмо Одоевский, битва за Глинку началась в Москве. «Московский наблюдатель» напечатал рецензию, которую прислал из Петербурга бывший студент Московского университета Януарий Неверов.
«Мы были убеждены, – писал Неверов, – что наши народные песни скрывают в себе богатый источник совершенно оригинальной мелодии. Были даже опыты национальной оперы. Не упоминая о других, заметим, что господин Верстовский, композитор умный, с талантом истинным, хотя, впрочем, и не драматическим, старался перенести на сцену русское пение…»
Верстовский стал читать статью с жадным интересом, но дальше прочел о себе:
«Он не успел в этом оттого, что думал создать оперу, заимствуя иногда целиком народные мотивы, иногда подражая им. Таковы лучшие произведения господина Верстовского «Вадим» и «Аскольдова могила»: они суть не что иное, как собрание большею частью прелестных русских мотивов, соединенных немецкими хорами, квартетами и итальянскими речитативами… Тут не было национальности и при том дело теряло всякую стройность и опера казалась произвольной смесью арий, дуэтов и терцетов всех стилей и всех народов, в которой слушатель тщетно искал какого-нибудь единства или господствующей идеи…»
Господствующая идея! Этой идеей не мог вооружить московского музыканта роман Загоскина. Именно этого и не понимал автор оперы «Аскольдова могила». Но это уже понимали рядовые русские люди, требовавшие от искусства величайшей из идей – народности.
Воинствующая опера Глинки разбудила русскую мысль. Вокруг «Ивана Сусанина» рождалась принципиальная, воинствующая критика. Владимир Федорович Одоевский был уже не одинок. Порой у него объявлялись самые неожиданные союзники.
– Читал ваши прекрасные статьи, Владимир Федорович, читал и восхищался, – сказал Одоевскому при встрече дальний знакомый, князь Элим Мещерский. – И вы тоже совершили подвиг, Владимир Федорович! Если музыка есть язык звуков, то вам принадлежит первое слово в печати о том, что в России существует отныне великий музыкальный язык. Пора оповестить об этом Европу.
– Кому же как не вам, признанному парижанину, заняться этим делом?
– По секрету признаюсь вам – пишу! Задумал большой этюд о русской народной музыке и опере господина Глинки. Думаю, что в парижских редакциях передо мною не закроют двери.
Князь Элим Мещерский, будучи русским дипломатом, жил постоянно за границей, считал Францию второй родиной и даже числился французским поэтом. Во всяком случае он знал весь литературный Париж, а «князя Элима» в свою очередь знали в каждой парижской редакции. К чести поэта-дипломата нужно сказать, что Мещерский был ревностным пропагандистом русского искусства. Он печатал за границей переводы русских поэтов, начиная с Пушкина, и читал, будучи во Франции, лекции о русской литературе. Побывав на опере Глинки, Мещерский засел за статью для французского журнала. Статья была объемиста: надо было много объяснить парижанам, не имеющим понятия ни о русских народных песнях, ни о профессиональной русской музыке.
Мещерский готовил статью не спеша. Он постоянно вращался в высшем петербургском свете. Откровенные толки, которые слышал он в аристократических гостиных, заставили его насторожиться. Эти впечатления явственно отразились в его статье.
«Пусть ледяное дыхание недоброжелательства и глупого безразличия не угасит в артисте божественное и патриотическое пламя, – писал Мещерский. – Если бы зависть преследовала господина Глинку своими уколами, если бы невежество устилало ему путь чертополохом – пусть идет вперед! – От строки к строке все больше обозначалось беспокойство автора: – Если бы клевета, подобно змее, обвила его ноги и поразила сердце артиста раздвоенным ядовитым жалом, – пусть опять идет вперед!»
Светские знакомства Элима Мещерского были широки. Немало тревожного слышал он о Пушкине. А рядом с Пушкиным все чаще называли Глинку. И, должно быть, уж очень сильна была ярость высшего общества против новых, народных тенденций в искусстве, если Мещерский вписал в свою статью и такие строки: «Зачинатель, возвещающий людям новое, – это жертва, идущая на заклание…»
Мысли эти, малопонятные в торжественной статье, предназначавшейся для французского журнала, как нельзя лучше отражали накаленную атмосферу аристократических салонов Петербурга.
Далекий от городских толков, Глинка жил замыслом «Руслана». В воображении предстала перед ним родная земля и напевы народов, живущих в единой семье или в соседстве с Русью. Все теснее и теснее переплетались и роднились между собой песни эти, предвещая будущее народов. Уже виделся сочинителю оперы древний Баян, начинающий поэму о любви и верности, о битвах русского витязя с Черномором.
Музыкант шел вслед за Пушкиным. Глинка готов был к встрече с поэтом. От Пушкина не было никаких известий.
Поздно вечером 27 января по городу поползли слухи: поэт ранен на дуэли. Глинка бросился к Одоевскому, к Виельгорскому, к Вяземскому, но никого не застал дома – все были у Пушкина.
Только немногие знали о сущности разыгравшихся событий. На глазах у всех д'Антес-Геккерен с беспримерной наглостью продолжал свою интригу. Кто-то направлял действия француза-шуана.
Д'Антес уверенно шел по расчищенному пути.
Он добился согласия Натальи Николаевны Пушкиной на свидание наедине. Может быть, он снова говорил ей о своей безумной любви. Может быть, он действительно пригрозил, что отказ в свидании толкнет его к самоубийству. Он шантажировал Наталию Николаевну неминуемым скандалом, к которому это самоубийство приведет.
Во всяком случае свидание состоялось. Наталья Николаевна открылась мужу. К несчастью, она сделала это после встречи с д'Антесом, когда Пушкин уже знал о ней из нового анонимного письма. Пушкин не усомнился в чести жены. Но весь ее характер, сотканный из легкомыслия и ветрености, предстал перед поэтом во всей беспомощности. Наталью Николаевну надо было защищать…
Через сутки противники стояли у барьера.
Таковы были обстоятельства, известные самому ограниченному кругу участников и свидетелей дуэли. Город еще жил разноречивыми слухами. Пушкин был на смертном одре.
В эти часы заговорила Россия. Она говорила устами тех неведомых людей, которые толпами стекались к дому поэта. Люди стояли на набережной Мойки, ожидая известий. Люди прибывали сюда с каждым часом, от раннего утра до глубокой ночи…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.